Я иду в половине десятого домой – в двадцатилетних тёплых маминых ботинках, в ниоткуда взявшемся пуховике. Ты так здорово решаешь задачи с параметрами, девочка, и так хорошо рассуждаешь, и знаешь, что правильно. Ты поможешь любому, кто обратится к тебе за советом, такая юная и строгая, бесплатный и справедливый психоаналитик. Любому, кроме себя.
Наконец ты дома. Вот на сухих тонких ногах к тебе в комнату (такая большая комната, с почти что панорамным, насколько это возможно в российских условиях, окном) приходит бабушка, и у неё такие большие и много работавшие руки. Она плачет, и ты не знаешь, что делать, потому что в тебе не осталось нежности, потому что все твои ласковые слова давно всем известны. Ты говоришь: ну не надо, не надо, ведь вы все друг друга любите, что же вы устраиваете словесную поножовщину, а про себя морщишься, потому что болят ступни и хочется спать, и ещё тебе с утра сказали, что ты представляешь собой осколки былой личности, да и с Богом только де-юре. Сказали, отметили твою развращённость, и ты бессильно корчишься, и не хочешь больше ни у кого занимать тепла. Даст тот самый Бог, будет у тебя и свой огонёк.
Огненная, рыжая, ты говорила мне: паразитируешь на чужом тепле. Говорила мне: взрослей, отдавай, приноси радость. Ты – мудрая страдалица, тонкая, недостижимая. Я сжалась, я устрашилась тебя, я потеряла названого брата, лучшего человека из мне известных. Ты вырвала его у меня, ты меня задавила, и до сих пор я тобой восхищаюсь. Если мы встретимся, дай мне пару пощёчин без приветствия. Облегчи меня, выполни моё желание!
Но вечер продолжается. И приходит мама, и говорит чудовищные вещи, и ты чувствуешь, как предательски тебе изменяет лицо, как резко начинают проявляться дефекты речи. Ты вспоминаешь, сколько лгала, и ещё больше себя ненавидишь. И делаешь всё, что можешь в бесполезной ярости: впиваешься зубами себе в руку, тупыми ударами бьёшь себя по голове, выкрикиваешь бессмысленные угрозы, и фрагметарно, насколько это возможно, мечтаешь о том, чтобы оказаться в бывшем Кащенко, отдохнуть там пару недель, и чтобы в выписке оказалась строгая рекомендация к устранению источников стресса. Но тебе хватает хладнокровия знать, что ни в какую больницу не попадёшь, потому что ты педагогический работник, так что психиатрическую скорую для тебя родственники даже в таком антагонистическом настрое не вызовут. Вот они, проявления заботы.
И тут ты начинаешь дышать по-другому – не притворяешься, нет, просто не можешь иначе.
Так, как будто через тебя курсирует ветер.
Наверное, это выглядит как агония, но ты себя чувствуешь живой. К тебе подлетают, раскрывают форточку, капают валосердин, а тебе ничего не нужно, кроме шума твоего дыхания, которое вводит в полутранс.
Затем – новые, другие слёзы, объяснения в любви, признания, попытки разогнуть мои закрывающие грудь руки...
Всё закончилось. Это ночь липнет к окну и пытается заставить меня заснуть.
Предыдущие дни позволили мне понять Ротко, «номер 15».
Сегодня я поняла, что хотел выразить Поллок в «номере 5».