Бездействующие лица:
Мать
Сын
Принимающие роды
Андерс Цельсий
Фернан Магеллан
Капитан Дж.Флинт
Артур Конан Дойл
Шерлок Холмс
Иоганн Себастьян Бах
Брюнетка
Супруг брюнетки
Сверстницы
Фредерик Шопен
Мышка
Харон
Семеро
Христофор Колумб
Кошка
Антонио Вивальди
Некто в алом
Место бездействия - снежный сугроб
Посвящение
Тебе одной, за недостатком слова
в твой адрес тёплого, пока была жива ты…
Теперь тебя не стало. Боль утраты
необратима, как и смерть твоя. И снова
ты снишься мне под утро выходного
дня. И опять во сне я: «Господи, она-то,
убогая, за что? В чём виновата? -
кричу навзрыд. - Неужто не было иного
у тела выбора?..». И снова без ответа
я остаюсь. И вновь во мгле оконной
светило медленно, но верно правит крен -
увы, не для тебя. Теперь ты где-то
в безвестности. Прими же сей катрен
за посвящение тебе, давно покойной…
Пролог в небесах
Моя жизнь, может статься, того не стоит.
Вникнем, однако, урока ради,
прежде, нежели время седое смоет
исповедь эту с полей тетради
счётной. В ней, развернув полотно событий,
автор в порядке расскажет частном,
как родился он, жил, а потом, забытый
всеми, кто помнил о нём, несчастном,
наконец-таки слёг без чинов и званья
в землю сырую. Приправим малость
хронологией наше повествованье,
дабы раздробленной не казалась
дорогому читателю сумма строчек,
коих пять сотен в поэме ровно.
Это будет её отличать от прочих,
писанных ранее. Хладнокровно
подвергая анализу, скажем, роста
метаморфозы, туда заглянем
заодно мы, куда заглянуть непросто
было при жизни того, кто крайним
с божьей помощью стал в свой черёд; чьё тело,
взгляды бросая на пыльный глобус
в самом пыльном углу, день за днём старело;
чей силуэт уменьшался, горбясь, -
то есть мёртвому в голову. Всех извилин
не сосчитать в голове. Однако,
попытаемся. Благо субъект бессилен,
ибо отбросил «коньки», бедняга,
подхватив где-то рак. Предположим, лёгких.
В муках родился и в муках помер.
Объявившись на свет, плоть не ищет лёгких
способов выдать коронный номер,
о котором в конце, к эпилогу ближе.
Там-то и будут долой все маски
мною сорваны, жанру согласно. Мы же
с Вами, читатель, ввиду завязки
пребываем покамест. Итак, начало
драме положено. Мельпомену
призовём, чтобы публика не скучала…
Занавес к чёрту! Герой, на сцену...
Бездействие первое
Видит бог, рождеством был обязан самой
сердобольной из женщин. Я звал её мамой.
О себе в тот момент. Голова, будто слива,
на сутулых плечах от потуг во что бы то
ни было вынуть себя на свет,
наконец. Колесом две ноги. Боязливо
осмотрелся окрест, как и должно, опыта
ради. Затем оглушил совет
принимающих роды мои. Вслед за этим
задышал автономно. Что ж, едем
дальше. Время ползло. Год спустя едва ли,
эстафету приняв, помышлял о финале.
Я развязку имею в виду. Ан поди ж ты!
Случай свёл меня с тем, кто, охоч до разума,
кашу варить из него мастак, -
с менингитом. Пока мы боролись, мог трижды
«кони двинуть», что косвенно было связано
с именем Цельсия. К слову, так,
не без помощи вышеописанной встряски,
поняла моя плоть, что не в сказке
оказалась отнюдь. В день, когда два года
мне исполнилось, милая сердцу погода
разыгралась в окне. Снега мокрого хлопья
опускались, ища моих губ касания.
Всё мне казалось тогда большим
в силу малого роста, на всё исподлобья
приходилось взирать, в основном на здания -
те, что покинуть мы так спешим,
повзрослев, как птенцы, разорившие гнёзда
перелётом своим, дабы поздно
обернуться назад. В три с полтиной тело,
горизонт поутру догоняя, потело.
Магеллан, бороздивший полгода просторы
океана, которому дал он прозвище
«Тихий», насквозь его гладь проплыв,
отдыхает. Пусть не было в теле опоры
твёрдой, тело спешило искать сокровища
Флинта, не веря, что те - лишь миф.
Это было давно. Факты - крепкое пойло,
как сказал бы герой Конан Дойла,
за раскрытие дела берясь. В четыре
удивился, насколько я мал в этом мире,
сквозь окошко уставясь на небо ночное
с кучей звёзд как внутри, так и вне галактики -
той, в чьих границах не так давно
объявился на свет наш стервец. Заодно я
вероятностью грезил узнать на практике,
есть ли пространству предел. Окно,
между тем, не давая кричать от восторга,
выходило на здание морга,
о котором мы вспомним ещё. В пять с малым
звёзды были чуть ближе. Невольно я стал им
на ночь глядя подмигивать, левое око
тренируя в присущей ему реакции,
вызванной в теле мерцаньем звёзд.
Для меня по утрам зеленела осока.
Для меня расточали в цвету акации
запах, от коего я, как гвоздь,
извиняюсь, торчал, тем не менее, всё же,
словно гвоздь упомянутый, тоже
постепенно ржавея. К шести мгновенья,
как и прежде, ползли еле-еле - явленье,
скажем прямо, обычное в целом для детства.
Это позже гораздо, в преклонном возрасте,
время, ползущее, как моллюск
брюхоногий, увы, применяет все средства,
дабы только нестись на предельной скорости,
ибо старение наше - спуск
с той горы, где подъёмом являлись, конечно,
годы юности нашей, погрешно
нами прожитой. В семь я узнал, откуда
появляются дети у взрослого люда,
не гадая, куда, пожилыми нередко
становясь, исчезают. Была бы очередь!
В данном вопросе я год спустя
преуспел. А покамест внимал, как брюнетка
за стеной «Шуткой» Баха супруга потчует,
с белого, как первый снег, листа
гениальную вязь нотных знаков читая,
сочинённую мэтром. Тогда я
ни о чём, кроме клавиш, не думал. В восемь
над двоякостью думал команды «Выносим!».
Хоронили супруга. Тем утром, впервые
наблюдая за мёртвым в гробу, под окнами
зданий плывущем (за тем из тел,
что носило оправы очков роговые;
что застыло теперь, не скрипя волокнами -
проще сказать, отошло от дел)
я отметил: у смерти есть запах, который,
выдыхая, не спрячешь за шторой,
до упора задвинутой. В девять кнопки
канцелярские ставил под тощие попки
незадачливых сверстниц моих, трущих стулья
вышеназванным местом. И вот старания
бренного тела свелись к тому,
что влюбилось оно в ту из целого улья,
на которой заклинило взгляд, заранее
предполагая: она ему
не ответит взаимностью, бёдрышки пряча
под разглаженным флисом, тем паче
если возраст учитывать. В десять ровно,
несмотря на доказанный факт, мол, огромна
чрезвычайно вселенной искомая площадь,
здравый смысл, а также из книг учёные
хором твердили, что ширь сия
вовсе не бесконечна, а всё, что полощет
в ней - системы, галактики, дыры чёрные, -
так и подавно. Везде суя
любопытный свой нос, я завидовал птицам.
Тем же временем тело под ситцем
подрастало. В одиннадцать, скажем твёрдо
(год, когда я сумел отличить ост от норда,
наставляемый глобусом), несколько басен
без запинки читал наизусть, словесности
в образах у мертвецов учась.
Шли недели. Мой путь слишком крив и неясен
был покамест. О том, что умру в безвестности,
я и не ведал тогда, подчас
тратя времени уйму с сомнительной пользой
под эгидой девиза «Не ползай
по долам, как улитка!». В двенадцать сдуру,
любопытства опять-таки ради, в структуру
земноводных проник, взявши скальпель. Такое
небывалое зрелище, вызвав паники
приступ во мне, поперёк и вдоль
потрошащем субъект, не ответило, кто я
или что - я, который погряз в органике;
я, о котором лягушки столь
очевидного мнения были; и я же,
с малолетства стоящий на страже
голых фактов. К тринадцати лез на стену
по ночам, так сказать, в благодарность Шопену,
сочинившему некогда «Марш», не впервые
за стеною звучавший посредством клавишей,
дабы жив памятью был и впредь
тот, кто раньше оправы носил роговые.
Все там будем однажды. И я, прибавивший
в росте со дня похорон на треть,
знал об этом не хуже любого из взрослых,
трущих мускулы задниц о воздух
ежедневно. В четырнадцать (это ж надо
приключиться такому) отбился от стада,
ибо понял, что всё по извечному кругу
обращается там, за окном узорчатым,
скованным вьюгой; что, зло неся,
большинство организмов враждебны друг другу
в силу ряда претензий. Я стал двустворчатым.
То есть закрылся от всех и вся
на засов. Так я жил, познакомившись с мышкой.
Этот год был для нас передышкой…
Интермедия
Пятнадцать - вот та самая граница,
иными же словами, тот рубеж,
когда зерно сложившихся понятий,
что с детства в наших генах коренится,
даёт побеги. Полон сил и свеж,
бегущим временем пока что не помятый,
не торопясь ко сну клониться,
в пятнадцать лет подросток неустанно
вопросы начинает задавать,
ответить на которые непросто
и тем из взрослых, как это ни странно,
кто стар уже и мочится в кровать.
В чём смысл жизни нашей? Что в процессе роста
сулит нам жизнь? Сколь многогранна
персона - та, которая застыла
у зеркала разбитого? Куда
живущий попадает, умирая?
Откуда смерти, с флангов или с тыла,
явленья ждать? И стоит ли труда
существованье? Ада будет или рая
душа достойна? Что за сила
толкает нас на муки созиданья?
Кто враг заклятый нам и кто нам друг?
Зачем любовь бывает столь жестока?
Кем выстроено это мирозданье?
Трёхмерно ли пространство, что вокруг?
Возможно ль, скажем, например, в мгновенье ока
преодоленью расстоянья
большие подвергать? И напоследок,
реален ли во времени прыжок?
Заметим, это всё лишь часть вопросов,
играющих рассудком так и эдак
его. И если юноша обжог
своё мышление о них, он, как философ,
воздать работе серых клеток
стремиться будет впредь. Вопросы эти
повсюду станут следовать за ним,
точнее - содержаться в нём, куда бы
ни шёл он. Дело даже не в ответе,
а в том, что, восприимчив и раним,
его никак он не находит всё же, дабы
найти себя хоть на две трети,
своё, им отвоёванное, место
у вечного небытия. Вот цель,
достойная затраченные средства
с лихвою оправдать! В пятнадцать лет
так сладостно мечтается. Отсель
знакомство наших начинается иллюзий
с реальностью скупой. Отсюда след
ведёт. Отсюда же обузой
незрелость нам становится, ей-богу!
Как правило, сначала мы взрослей
спешим казаться, после - помоложе
мы быть стремимся, ближе к эпилогу,
подсчитывая дырки от нулей.
Уже ни снам не позавидуешь, ни коже,
что износилась понемногу
в пути. Из восклицательного знака,
когда наш остов завиден и прям,
с годами в вопросительный нещадно
сгибает нас, и мыслящих инако,
и движимых уже. Сродни ветрам
несётся жизни время, будь оно неладно!
И значит, сделал в нём бедняга
убийственный прыжок сквозь расстоянья
трёхмерного пространства, что вокруг,
гадая, между тем, посредством ока,
кем выстроено это мирозданье;
кто враг заклятый в нём, а кто в нём друг;
зачем любовь порой бывала столь жестока;
какие в муках созиданья
шедевры породить способна сила
досужей мысли; стоит ли труда
существованье; ада или рая
душа достойна; с флангов или с тыла
подвоха ждать и, собственно, куда
в итоге, всё же неизбежно умирая,
уйдёт персона, что застыла
у зеркала; насколько многогранна
теперь она, увы, мочась в кровать;
в чём смысл смерти; что в процессе роста
открылось. Все мы, как это ни странно,
вопросы продолжаем задавать
в уме всё те же, на которые непросто
ответить, силясь неустанно
в дань истине. Пока же, не забытый
частичкой счастья, редкой испокон
веков среди живущих, знал одно я:
что жизнь подобна чаше не испитой…
Итак, пятнадцать - вот он, Рубикон.
Иным же словом говоря, не что иное,
как кульминация событий…
Бездействие второе
Что же дальше? В шестнадцать (о, боже правый!)
я и сам роговой обзавёлся оправой,
понимая, что эта и та, то есть обе
(то есть органы зренья мои к исправности
должной приведшая и в степи
утонувшая, если конкретней - во гробе
с парой сотен костей восьмилетней давности),
в сущности, звенья одной цепи.
Заодно, ощущений, конечно же, острых
ради, необитаемый остров
был не прочь посетить я. В семнадцать с лишним
перестал в дань ребячеству лазать по вишням,
равно прочим плодовым, спустившись на землю.
Налицо были признаки эволюции,
с телом случившейся как-то вдруг.
К той поре стало ясно, что я не приемлю
большинства, что ночные мои поллюции -
норма и что настоящий друг -
это тот, кто не плюнет в излитую душу;
тот, кому ты открыт, словно душу -
без прикрас. В восемнадцать (к Харону скобки
недомолвок!) я лапал упругие попки
вожделеющих сверстниц, известное дело,
неспроста вожделея в ответ и шёпотом
в тот же момент усыпляя слух
наряду с целомудрием их. Так два тела
любопытных делились немалым опытом,
приобретённым посредством двух-
трёх свиданий, любовь принимая на веру.
Иным словом, трясли атмосферу
впопыхах. В девятнадцать на дно бокала
зачастил. Не сказать, чтоб меня потаскало
жизнью к этому возрасту так уж изрядно,
но уже был не в силах её реалии,
будучи трезв, от себя я скрыть.
Шли недели. Сам факт, что движенье обратно
невозможно во времени - только далее,
телу внушал, умеряя прыть
такового, немой перед будущим ужас.
Тело знало, потея и тужась,
чем всё это закончится. В двадцать бивня
ненароком лишился, легко и пассивно,
что естественным, в общем-то, было, поскольку
мои хрупкие рёбра пинали семеро,
дабы я кровью умыться мог.
Это мне в травмологии прочили койку.
Это я был по горло ковром из клевера
выкрашен, сжавшись в тугой комок
членов, органов, костного мозга, артерий.
Словом, жертва смирилась с потерей
кое-как. К двадцати одному был занят
тем, что шлялся по свадьбам, гадая, чья станет,
отгремевши, началом конца в результате.
Только время имело тогда значение -
время, которое с каждым днём
ускорялось нещадно, местами некстати.
Вознамерившись плыть супротив течения
или, плывя, захлебнуться в нём,
я искал приключений на заднее место -
и, да будет сие всем известно,
находил. В двадцать два облетел полмира
за один зимний вечер. Промозгло и сыро
было в створе окна. На часах было девять
ровно. Скрыт полумраком, нередко голую
плоть повергающим в крепкий сон,
я раскручивал глобус от нечего делать,
ожидая, где именно взгляд мой волею
судеб, ввиду четырёх сторон
света, вдруг остановится. Был на Сейшелах,
на Бали, у Ямайки, в пределах
Филиппин и Комор. В двадцать три, не скрою,
увлекался я всё ещё данной игрою
в перелёты от острова к острову. Впрочем,
чтобы там очутиться, одной теории
с видом на глобуса гладь вполне
глазу было достаточно, что приурочим
к важной роли Колумба в моей истории.
Так, по солёной скользя волне
океанов, мой взгляд от пейзажа снаружи
отдыхал. А на сердце всё хуже
было. В двадцать четыре и жить-то не с кем,
кроме кошки, мне стало. Жизнь наша гротеском
безусловным являлась в сравнении с теми,
что достались не нам. И однако, лучшего,
к слову сказать, ни она, ни я
не желали отнюдь. Перейдём сходу к теме
бренных тел и пространства, тела жующего.
Каждое тело, в его снуя
измерениях трёх, одиноким, по сути,
остаётся, тем паче - в минуте
от беды. В двадцать пять я лишился самой
бесподобной из женщин. Я звал её мамой.
О себе в тот момент, полный скорби. Возьмусь ли
состоянье своё описать? Попробую,
как бы там ни было. Шёл январь.
Ноги ватными были. В сознании мюсли.
Взявши руку остывшей под белой робою
плоти, я понял: тому, что встарь
было, впредь не бывать. Опыт - горькое пойло,
как сказал бы герой Конан Дойла,
констатируя смерть. В двадцать шесть от пыли
перестал избавляться. Клянусь, это были
времена не из лёгких. Мой глобус в покое
был оставлен. За год с небольшим восточное
из полушарий по шпиль оси
занесло, будто снегом, в берлоге изгоя.
Тем не менее, тьмою объят, знал точно я,
что не притронусь к нему в связи
с опасением около здания морга
оказаться, что взгляду восторга
не сулил. В двадцать семь оставался стоек
при любых обстоятельствах. Этакий стоик,
несгибаемый жизнью. Что та год от года
становилась всё горше, а скорость времени
била рекорды, - не тайна. Что,
как на глобусе пыльном, стояла погода
за окном в январе - и подавно. В темени
думы тверёзые. Пульс под сто.
На коленях - уснувшая кошка. Всё это
неотъемлемой частью сюжета
назовём. В двадцать восемь я слышал звуки
в голове. Иногда это был буги-вуги.
Иногда - сам Вивальди с его «Временами».
А порою - и некто в одежде алого
цвета, что, морща в гармонь кору
полушарий моих, ныл всё то же: мол, с нами -
им и мной - будет худо; что жить без малого
лет пятьдесят мне; что я умру
на рассвете; что плачет по нам «неотложка»,
по нему - так уж точно; что кошка -
мой единственный друг. В двадцать девять чаше
долго было ещё до испитой. А наше
представленье подходит к концу. Оба ока
содержа в рамках сумрака, плоть стагнации
лишь придавала значенье. Там,
за окном, для других зеленела осока,
для других расточали в цвету акации
запах. Вдобавок, воздав местам,
что на глобусе, в прошлом с лихвою, по гроб им
благодарный, я стал мизантропом
до кости. Так мне стукнуло ровно тридцать.
Здесь и далее место имел тот же принцип
наслоенья, пока, горемычного, всё же
не согнуло в четыре меня погибели
временем, если быть точным - в знак
вопросительный. Вскоре на старческой коже
заблестел характерный потец... Мы прибыли
с вами, читатель, туда, где, наг,
жалок, бледен и хмур, автор выключил зуммер,
помянул бога всуе… и умер…
Эпилог на земле
Моя смерть не наделала много шуму.
Дверью не хлопнул, отметить должно.
Мною прожитых лет подытожить сумму
даже посредством надгробья сложно,
ибо нынче, неделю спустя, надгробья
шпиль не видать проходящим мимо,
потому как хрустящего снега хлопья
всё ещё падают. Пантомима
не из тех, что до слёз веселить, до рези
стенки желудков горазды. В целом,
если сцену представить сию в разрезе,
взятые вместе, надгробье с телом
некий знак восклицанья, увы, в тандеме -
тот, на который мертвец похожим
был при жизни, - являют. Любой поэме
есть свой предел. Что сказать прохожим
о моей? Развернув полотно событий,
автор поведал в порядке частном,
как родился он, жил, а потом, забытый
всеми, кто помнил о нём, несчастном,
наконец-таки слёг без чинов и званья
в землю сырую отнюдь не с бравым
выраженьем. На этом повествованье
наше исчерпано. Лишь добавим,
что отлит был из грусти на три четвёртых.
Да не осудит читатель строго.
Не пристало живым рассуждать о мёртвых
худо. Сторон горизонта много,
а итог одинаков, как всем известно,
стопы куда ни направь. Мне лично
с юных лет смерть казалась моя уместной
в силу того, что она логична
и не больше. Есть нечто, что наши роды
объединяет со смертью, еле
уловимое, некий закон природы -
свет долгожданный в конце тоннеля,
как бы ни было странно сие. Что дальше,
бог его. К теме вернувшись тлена,
представленье окончено! Всем нижайше.
Занавес! Хлопья. Немая сцена…
Постскриптум
Тебя одной, которая навеки
у дровяного очага в застенках дома
заснеженного, Бахусом ведома,
не попрощавшись со сверчком, смежила веки,
достоин сей катрен о человеке,
чей бледный облик под землёй далёк от homo
уже, тем паче sapiens. Знакомо,
старо предание. Ручьи, впадая в реки,
в одно сливаются. И только мы ни вскоре
не встретимся с тобой, являясь частью
чьего-то замысла, ни где-нибудь. Прости
за то меня, что я, себе на горе,
подчас был глух, держа себя в горсти,
к любви твоей и к материнскому участью…
10 января -
25 февраля 2012