Литературный портал Графоманам.НЕТ — настоящая находка для тех, кому нравятся современные стихи и проза. Если вы пишете стихи или рассказы, эта площадка — для вас. Если вы читатель-гурман, можете дальше не терзать поисковики запросами «хорошие стихи» или «современная проза». Потому что здесь опубликовано все разнообразие произведений — замечательные стихи и классная проза всех жанров. У нас проводятся литературные конкурсы на самые разные темы.

К авторам портала

Публикации на сайте о событиях на Украине и их обсуждения приобретают всё менее литературный характер.

Мы разделяем беспокойство наших авторов. В редколлегии тоже есть противоположные мнения относительно происходящего.

Но это не повод нам всем здесь рассориться и расплеваться.

С сегодняшнего дня (11-03-2022) на сайте вводится "военная цензура": будут удаляться все новые публикации (и анонсы старых) о происходящем конфликте и комментарии о нём.

И ещё. Если ПК не видит наш сайт - смените в настройках сети DNS на 8.8.8.8

 

Стихотворение дня

"Шторм"
© Гуппи

 
Реклама
Содержание
Поэзия
Проза
Песни
Другое
Сейчас на сайте
Всего: 97
Авторов: 0
Гостей: 97
Поиск по порталу
Проверка слова

http://gramota.ru/

Автор: Nagornaja Lidija
                                                 Когда-то все поэты были детьми.
                                                 Всегда все дети бывают поэтами.


                                      ПРОШЛОГОДНИЕ ЛИСТЬЯ


   В прихожей, едва перешагнув порог, натыкаешься взглядом на сухие осенние листья, рассыпанные в плановом порядке по тумбочке, у телефонного аппарата. Они гармонируют с салфеткой из соломки, на котором покоится телефонный аппарат. И отошедшие листья, и сам этот давний аппарат навевают грусть, но не грусть утраты,  а грусть тягуче щемящую.
     На календаре – зима… Земля устлана снегом,  который много раз таял,  замерзал в лёд, таял вновь, а вот сегодня обновился, так чисто и тихо. А жёлтые листья до сих пор ни у кого не хватает намерения выбросить. Такая мысль на мгновение всплывает и растворяется в неопределённости. И  вот, вдруг – резкий вопрос: “Зачем они всё ещё здесь? Почему не ушли вослед за ушедшей осенью?” “Наверное, эта осень не оправдалась…“, - тихий печальный ответ прошелестел где-то сзади.
      А что  в ней было, в той осени, в которой что-то не состоялось? Что-то такое, что хоть как-то должно было отпустить какую-то тугу.
      А чего от неё, от этой осени ждали, того, что не прошло и не пришло, не опало в листопад? Вспомнить, понять трудно, что-то вроде рядом шевелиться, но так лениво. И во мне всё так устало остыло, сравнялось, что и напрячь мысль, и память ничто не желает.
     Тишь, да … не… благодать.
      И ощущаешь себя, себя не ощущая. Нечто замершее в утомлённости и.… Нет, безнадёжности ещё нет.  Но нет и надёжности (слово-то как неожиданно выплыло).
     Просто возникшая и закрепившаяся защитная привычка жить одним днём научили не собирать уже дни в недели, вёсны и осени; жить без давнего азарта ожидания и веры в "будет".… Только иногда на миг замирает дыхание, и прислушиваешься в уже не слухом, привычным некогда, а  включаешь чутьё не затаившегося охотника, увы, а небольшого зверя-нехищника. Так, приподнявши уши, и встав на задние лапы, крупный заяц, замерев, просматривает-прослушивает тишину послеобеденного или предзакатного дня поздним летом или в начале осени. Тихо эдак, лениво и вроде как без опаски, но затихает: “А вдруг…”  ну, а что как это “вдруг” вдруг, да и явится? Можно, конечно, на время затеряться в этой густоте, но на время.
       Так и человек,  за серединой жизни оказавшись, затеряется в густоте людского равнодушия к нему, которое вовсе не удручает, напротив же: ”Ну и хорошо, ну и наконец-то…”. А, затерявшись, то есть,  избегая высовываться, бороться, трепыхаться, ощутив вдруг в себе смирение, кротость, станет, наконец, проникать в то, что же есть благодать. Он уже своей мудростью начинает прозревать, чтобы видеть, осязать всем существом своим мир, текущий вместе с ним. Но, осознавая себя и своё пребывание в беспредельности, не стремиться быть на виду.
Хорошо. Жить данным моментом, а не вчерашним. Без надежды, но и без страха перед завтрашним. Начинаешь слышать и понимать деревья, травы; различать их говор; знать уже, что если, проходя по аллее, услышишь, будто тебя через сердце проткнуло тонкой спицей, - значит, у этого дерева надломлена ветка. И чем, мощнее, толще ветка, тем толще спица и резче удар. Входишь в помещение, где много комнатных цветов, начинаешь спешно дела сои, и вдруг остановишься: от тихого плача. И уже знаешь: все цветы политы, а этот – нет. И собаки к тебе идут, оставляя хозяев своих, чтобы лизнуть тебя или уткнуться в тебя мордой. И кошки, хотя знают, что ты их, кошек, недолюбливаешь слегка, но приближаются, и, если зазеваешься, то об ногу слегка проведут-таки ленивым боком или хвостом зацепят. И дети малые, в колясках сидя, высунутся, а “пешеходные” задерут круглые мордашки, глаза радостно раскроют широко и так радостно и родственно улыбнуться, вроде ты только их и ждал. А те, что лепечут хоть немного, непременно тебя проинформируют в прелестной уверенности, что ты поймешь их, пока лишь им самим доступные, “речи”.
        Вот так начинаешь ощущать, что тебе пусть ещё не “за”, но уж наверняка “около”.

        А не выброшенные листья – часть прошлого,  одна из граней опыта. Выходит, за опытом мы сюда, в этот мир, и приходим.

                          

                              ЧТО-ТО И НИЧЕГО


       Насажала много кактусов, маленьких-маленьких.
       И растут они медленно-медленно…
        Поливаю и разговариваю с ними. О разном. А сегодня всплыла такая тема.
Ничего, пройдут годы, и вы вырастете большими. Меня не станет, а вы – останетесь. Или ваши детки останутся. А моих не останется…
         Не востребована временем.
         Сама природа не допустила, чтобы продолжение меня следовало…
          О, Господи, только ты меня не забыл! Или наоборот, отбросил меня как непотребное, швырнул меня на эту несчастную планету, на которой всем так неуютно…
         А может, для того создан этот неуют, чтобы все стремились с нее, то есть стремились выше, к Свету?

                                  ХОРОШО,  КОГДА  “КСТАТИ”


     Вот ведь, как хорошо всё в своё время, точнее сказать даже: ко времени.
     В новогоднюю ночь, а уж особенно  - в канун её. Когда мамы на кухнях готовятся к праздничному застолью, дети, до которых временно нет никому дела, радостно катаясь с горок и по наскольженным дорогам, азартно взрывают петарды. Громыхает то тут, то там! Вздрагиваешь от этих хлопков воздуха и взрывов тишины и замираешь радостно: “Скоро!”. И – сразу на часы. Осталось … часов, минут! И вот 24.00  или, если угодно, 00.00 все выскакивают на балконы и лоджии, открывают окна и, обжигаясь свежим морозцем, высовываются, чтобы ближе рассмотреть новогодний салют. И, оборачиваясь в восторженном ожидании на очередной грохочущий звук, впиваясь взором  в новую россыпь огней,  скашиваешь взгляд, боясь потерять  красоту в противоположной стороне. Крутя шеей, охватывая взглядом доступную часть искрящихся земли и неба, пытаешься “вслепую” поджечь свою петарду и, высунувшись, внутренне радостно взвизгиваешь, после того, как громыхнет, вспыхнет твой праздничный залп.
      Под утро засыпаешь под страшный грохот выстрелов и взрывов. Просыпаешься  первого под эту же канонаду. И опять в течение дня что-то где-то взрывается. И опять улыбаешься, уже снисходительно радостно, и задумываешься: ”Новый год, что-то он принесёт?…”. И мечтательно недоверчиво покачаешь головой (возраст уже оттесняет оптимизм).
      Но второго эти же взрывы, уже редкие, вызывают досадное раздражение: “Чего вдруг?” или “Ну, к чему это?”.
      Да, всему своё время…


                                                ДВЕ ТАЙНЫ


     Рассматриваю иллюстрацию “Дворец в Фесте. 2000-1500 до н.э. ” или какое-нибудь изображение других развалин древнего сооружения. И!… Глаза расширяются, душа рада выскочить из вместилища своего  навстречу этим остаткам творения рук и мечты человека. Для ума это – непостижимая тайна: что, для чего кем построено, почему не сохранилось? И, главное, как долго это строение служило людям, и какую службу: добрую или злую? Было ли там счастье, и сколько длинно было оно. А то, что там было не только счастье, но и горе, бедствие великое, это уже наверняка! Ведь когда здание рушилось, больно было не только самому зданию…
      И такая грусть охватывает тебя от мысли, что и это ты не успел увидеть. Воображение тут же на остатках фундамента выстраивает стены с оконными и дверными проемами. И, коль уж древность, то, конечно же, глаза начинают ощупывать развалины в поисках оснований для колонн и постаментов! И вот уже стены выставлены, дело  за кровлей. Стоп! Здесь фантазия начинает пробуксовывать. Крыша должна быть похожа на…?! Не видели нынешние уцелевшей крыши, возложенной 2000 лет до нашей эры! Потому с высоты воображаемых стен по воображаемым же колоннам взгляд соскальзывает вниз, после чего по кирпичикам, по камушкам скользит уже  только по горизонтали. Тихо и грустно, тревожно, тоскливо.
      А рядом с тем мёртвым, что как-то сбереглось, - живое! Сама природа, куда более древняя, чем те выпиленные и слепленные куски. Созерцание гор, равнин… заставляет душу взлететь, но до чего же легко и радостно. Вместо взволнованной печали – взволнованное ликование! Волнение перед тайной, тайной тоже древней, но совсем иной.
      Отчего такая разительная перемена в восприятии двух тайн? Древность там, древность тут. Да потому, должно быть, что в том случае – ностальгия. Это ум и глаза видят впервые, а потому начинают шевелиться – фантазировать и рассматривать. А душа – вспоминает. Ибо она тогда, 2000 лет до н.э., была, а посему не видит, а помнит и знает. Потому и грустно, что для неё это – воспоминание об ушедшей любви.



                           ВАНЕССА МЕЙ ИСПОЛНЯЕТ МУЗЫКУ
                                           АНТОНИО ВИВАЛЬДИ


        Щелчок. Тишина. Закончилась кассета, точнее, её первая сторона. Инстинктивный толчок, выбрасывающий тело из кресла. Рука тянется к магнитофону с намерением перевернуть кассету. “Нет!”, - это на место инстинкта пришли и дух, и разум, - “Не надо!”.
         Защитная потребность в тишине. После стольких минут восторженного напряжения, этого полёта то вверх, то вниз 4 то вширь, то, наоборот, в единую точку. И всё это, нет, не под руководством, а вот именно вместе! Вместе с музыкой. Эдакое раскачивание изумлённо-восхищённого духа на волнах музыки.
         Как велик этот мир. Велик в своей полярности: абсолютная тишина и клокотание великого множества звуков огромных оркестров.
          Вивальди. Как давно и как – навеки! Думал ли он? О, должно быть, думал. Все гении тщеславны. Потому, может, и гении. Не для себя – для них! Для грядущих через века! Думал, конечно же, что  будет его музыка  звучать, и исполнители (о, с этим-то он не соглашался, нет!),  каждый на свой лад, под себя, под эпоху, под слушателя, под моду и под много чего ещё будут его ноты черкать, дописывая, отбрасывая, меняя. Но Вивальди останется. Всё это в мечтах и грезах, предвидя, мог ли он знать, что юная хрупкая китайская девочка  впорхнёт  в его музыку со своей уже гениальностью и неповторимостью. И свою юность выплеснет на его вековую музыку и даст ей новое дыхание, а значит, и новую жизнь!


                                        ВЕРТИКАЛЬНАЯ МУЗЫКА


     Л. Бернштайн. “Вестсайская история”. Слушаю, закрыла глаза.… Да, действительно! Не показалось. Никогда не слышала такой “вертикальной” музыки. Обычно музыка растекается, движется по кругу, по спирали.…  А тут  - только вверх. Никаких брожений, метаний, раскачиваний. Одно только устремление: строго вверх!
     Закрыв глаза, наблюдаю потоки, идущие от земли. Много тонких  светящихся как бы испарений, фосфорических с голубизной, лунного света. Каплями, точнее – капельными потоками, устремлённо улетучивающимися. И потоков-испарений этих много-много, и все окрашены в один равномерный цвет. Только плотность и скорость их движения меняются от силы движения смычков по струнам.
      Похоже, так и должна распространяться  чистота.


                                    ГИМН  НЕВЕЖЕСТВУ


       В поле зрения попал кувшин, и рисунок на нём словно выплыл вперёд, затрепетав. Какие же красоты могут творить люди. Так и хочется схватить кисти, и!.. Или остановить вид заходящего солнца? Особенно часто возникает страстное желание зарисовать уголок сквера, аллеи поляны.… Но никогда ничего не рисовала, да и не сумею. Иногда от этого так грустно. Но сразу выплывает трезвая мысль:  это сколько же времени я угробила бы впустую, ничего особенного не создав.
      К тому же профессиональные художники или учителя художественных школ слушали мои лекции по истории живописи или просто мои разговоры о картине и т.п. Всегда они восхищались именно тем, что это взгляд ни мастера кисти, а зрителя, то есть того, кому они эту красоту несут. Сколь многое они видели в моём видении и моих описаниях, профессиональные навыки в них, оказывается, многое  притупляют в их восприятии чужих творений.
       То же и с музыкой. Профессионал или тот, кто в отличие от меня музыке обучался, слушая её, невольно выделяет и анализирует игру отдельных инструментом и улавливает неизбежные, естественно, ошибки отдельных исполнителей. Как это мешает цельности их восприятия! Я, безусловно, бесконечно страдаю оттого, что меня музыке не обучали, оттого, что слышу и не могу записать. И стихи мои мне тоже поются. Но опять же,  на концерте я – слушатель, созерцатель, но не критик.

       Ах, смеётся надо мной Моё во мне: лучше бы ты и грамоте не разумела!


                                              
                                          В  ЧЁМ  ВОПРОС?


                Только и слышен вопрос: "Как -  дела?”. Кстати сказать, в большинстве своём - пустейший вопрос,  вовсе не предполагающий ответа. Изображение подобия внимания. Я  - тебе: ”Как дела?”. Ты - мне: ”Нормально”, Почти улыбнулись, почти кивнули – почти пообщались. Эдакий вежливый обмен собственным равнодушием.
          Но ведь бывает, к счастию, этот вопрос заданным и не формально, а действительно заинтересованно. Хочется поговорить об этом случае.
           В корне не верная постановка вопроса, ибо подразумевает два вида ответа: хорошо или плохо. А это уже – от лукавого,… ибо от него пошёл анализ между добром и злом, породивший извечное сомнение – томление духа.
            Господь, создав Адама и Еву, дал им в пользование Эдем. В пользование, как он полагал, но не в разрушение, как оказалось. Это с тех пор и повелось: хотелось, как лучше, а получилось – как всегда.… Так вот же: дал  он им Эдем со всеми плодами его, запретив  вкушать с одного лишь насаждения  – с Древа Познания. Так и подмывает спросить, да не сочтётся мне это за сомнение в праведности дел Его: а зачем он древо-то им, неразумным, подсадил тогда?  Это с тех пор, пожалуй,  повелось обыкновение делать двери и вешать на них табличку  с надписью “Вход воспрещён”. И вот тут Змий-искуситель, противник,  что означает само имя его, и воспользовался главной слабостью женской – её любопытством. И вкусила она, наивная, плода запретного и Адаму,  ленивому и не очень умному, но уже достаточно мудрому, чтобы жене не возражать, яблоко то навязала. И поселилось в них сомнение.
          А вот теперь отметём иронию и сарказм, как раз сомнением, заметим, и порождённые.  Итак,  зародилось в душах человеческих сомнение – главная вибрация разрушения. Следовательно, меня интересует вовсе не то, “как я живу”, а то, живу ли я? То бишь, живу или прозябаю, словно пришла в этот мир “киселя хлебать”.
           Так вот, отвечаю: живу! Живу, то есть радуюсь, общаюсь, люблю, изучаю, постигаю, преодолеваю, творю… Живу.


                                         ЛАВРЫ ЭПИМЕНИДА
                                       НЕ ДАЮТ МНЕ ПОКОЯ


      Полулегендарный (присвоили же категорию,  благодарные потомки!  Как бы, начали слагать легенду, до середины дошли, но не дописали…) критский мудрец VI века сформулировал  вполне легендарный, справедливо  заметим, “парадокс лгущего критянина”: “Критянин утверждает: все критяне – лжецы”.
      В канун очередных президентских выборов и я доглубокомыслила: “не суди” – чудная  (ударение, поспешу уточнить, - на первом слоге) заповедь. Не осмеливаюсь заповедь эту нарушать, не могу при голосовании кого-то предпочесть остальным. Таки так…
       Как законопослушный гражданин не могу и не явиться на выборы.
       Итак! В урну для голосования опущу бланк, в котором никого не стану вычёркивать. Но такой бюллетень признаётся недействительным.
       Таким образом: голосуя, я не голосую!!!  

                  
                 ОТ ПЕРЕСТАНОВКИ БУКВ…


       Всего-то две буквы, первую и третью, переставить и “верность “,  рассыпавшись, то есть,  разрушившись, обернётся, при попытке восстановления,  в  “ревность”.  
         Потому и говорится: “ломать – не строить”.
         В районе семьдеся пятого года в Южно-Сахалинске я участвовала в забавной игре, вдруг стихийно родившейся при подготовке молодежной программы на местном телевидении, где мне выпала редчайшая удача: мало того, что круг общения уникальный, так я еще, школьница, была удостоена по тем временам, когда журналисты теряли работу, допустив неверное выговаривание слова, выходить еженедельно в прямой эфир в качестве помощника ведущего. Так вот, восторгаясь стихами Михаила Финнова, заметившего, что «слово живу те же буквы сложили, что вижу», мы все начали искать такие же результаты выорачивания слов. Вошедший пожилой человек, глядя на меня, сказал, по-стариковской доброте: «Это сказка, а не ребенок», на что ему тут же парировал какой-то балагур: « И Лидия – не сказка, а идилия!» (так он выкрутился с недостающей «и» в имени).
       Не знаю: у детского писателя-хулигана (не хорошо человека называть талантливым словоблудом), который играет словами, словно теннисные шарики отбивает ракеткой, Осетр – фамилия или псевдоним. Если псевдоним, то–таки,  Остёр!!! Фокус в том, на какой слог ударение ставить.
         Мельком взглянув на книжную полку, выхватываю форзац маленькой книжечки рассказов Виктории Токаревой. Мягкий переплет. По белому фону идет имя, по сине-зеленому – фамилия. Все буквы – одного размера. Буква «Т» попадает на границу двух цветов и теряется… И в меня с восторгом врывается прозрение! ОКАРЕВА!!! Вот и разгадка феномена писательницы! Описано самое обыденное, но так, что читаешь это с огромным увлечением. Откладываешь книгу, исполнившись тишиной и покоем, хотя понимаешь, что ты, собственно, не наткнулся ни на одну новую мысль… Но как здорово!…
        Теперь открылось, отчего это происходит: она не «смотрит», она – «зрит», а не видит. Не глазом, а оком. Потому ей удается так ярко увидеть то, мимо чего все буднично проходят – ОКАРЕВА!..
        
                       ЗАВТРА

        Самое чудесное изобретение человечества – завтра, все откладыватся, переносится, обещается, планируется «на завтра». И всякий раз, проснувшись, оказываемся в «сегодня». Это как «горизонт», еще Михаил Светлов растерянно изумлялся: «Я бегу, желанием томим, горизонт уходит, я – за ним…»
      Дано еще, работая в КБ и оказавшись в комнате с тремя мужчинами, жутко натерпелась – все мужчины отдела ходили к нам в комнату, как в курилку, благо комната была преогромная, в ней же закладывался первый дисплейный комплекс, из-за чего наша рабочая комната называлась дисплейным залом. И всегда, перед тем, как закурить, очень искренне мен обещали, что с завтрашнего дня бросают у нас курить. На всесоюзно-мужской праздник 23 февраля и в подарочной для них стенной газете наклеила  накануне нарифмованное:
Как тяжело,
             когда мужчины,
Свое здоровье не ценя,
Заполнив зал
         табачным дымом,
Им отравляют и меня.
Свою вину осознавая,
И очень этим
                         тяготясь,
Привычку вредную
                         оставить
Решают завтра же,
                             смеясь.
И, твердо зная то,
                      что завтра
Не наступает никогда,
Курить при мне
                 они бросают.
Но – только
       с завтрашнего дня…
Смиряясь
      с горькою судьбою,
Курящих в этом не виня,
Смиренно жду
    тот праздник «завтра»…
Какие там мои года.
      Ничего, как потом оказалось более востребованного я ни до, ни после не напишу. Переписывали все, кто читал, кто для своего рабочего места, кто – для дома! Ибо всем все обещают - с завтрашенго дня.  
       Слово «завтрак» оттого и произошло, что не умеем мы жить днем сегодняшним. Последняя мысль для у каждой хозяйки – о том, чем завтра утром она покормит семью. На бога надейся, а сам – не плошай. Так и бежим всю жизнь впереди паровоза, неразбирая пути, а он, пыхтя от смеха над нами, идет и идет уже заведомо проложенным путем. Проложенным нами же, но в прежние времена.
      И вот вдруг, на полном бегу, поймешь однажды, что
Когда нибудь придет твой день,
Когда поймешь:
Не будет завтра.
Утрачивает тело тень,
Ум загоняет душу в дрожь,
Неисправимый провокатор…


                             МЫ – ИЗ ДЕТСТВА, А ОНО…

    Какое великое счастье вырасти в здоровом и радостном окружении, когда при усилии восстановить свое самое первое воспоминание внутреннему зрению открывается даже не картина, а ощущение сердечного, радостного, рвущегося в то далекое, движение к светлому, отвечающему таким же порывом любви и нежности к тебе. И видишь себя краснощекой пышкой-крепышкой, в окружении безмерно лелеющих тебя и обливающих своей любовью обращенных к тебе лиц.
     Все мы, поистине, родом - из детства, и то, чего мы недополучили, недобрали с первых дней своих, бьудет в нас прорастать болезненно гниющей опухолью до конца наших дней. Осбенно это проявляется, когда наблюдаешь делающую карьеру женщину. Чес выше она, о нет, не поднимается, а взбирается на корачках, цепляясь всеми хватательно способными фибрами своими, в кровь раздирая крючковать дерущие пальцы. Так и видишь, как после этих цепляний под ногти набивается грязный песок с мелкими камешками. Больно ей, мерзко, но в раж она уже вошла, глубоко втянула в себя эту агрессивную мысль о власти и затаив дыхание, выторащив глазки, сцепив зубы, живет одним заклинанием: «Ну, еще, еще шаг». И чем выше она взбирается, валя, давя, идя по трупам, тем явственнее в ней просматривается та маленькая рыженькая поганка, еврейская девочка из полуподвала… И трудно веришь, что еще пять лет назад это была спокойная, довольная жизнью обыкновенная милая женщина, в меру неглупая, добросовестная и открытая для встречи с чужим теплым словом и для посыла того же все мдругим.
        А теперь она, случайно познавшая изначально незначительную власть, заслышавшая из далека еще не призывный зов, а неясный звук медных труб, поддалась их гипнозу и извивается, как змея при звуках флейты. Да, да, змея-то музыку не различает. А она что же, различает звуки? О нет, она однажды представила их, зовущие вверх, а уже почти притупившаяся обида из ущербного детства этот мираж закрепило в воображении, ибо воображение это изначально изранено, оцарапано той небротой и нелюбовью, что встрепило ее у начала жизни. И чем громче теперь титул ее, тем меньше в ней спокойстви, тем больше страха и неуверенности в суетной взвешенности пространства мира, ставшего для нее зыбким, липким и непрозрачным. Сама себя она, биолог по образованию,   видит как  хаотично движущуюся точечку в клетке, рассматриваемой под микроскопом.
       Каким прочным якорем на всю жизнь, на бездну бурь и штормов, дл меня оказалось бабушкино напутствие: ««Пам′ятай, якого ти роду!!!», якого ти роду!!!» С улябкой вспоминаю всю жизнь, когда и как нам это говорилось Мне 6 лет, за меня узепилась сестренка полутора тет. Мы выходим за калитку к чумазм, какими станем тут же и мы, местным деревенским детям, пришедшим кататься на велиолепныю качелю, выставленную в саду к нашему приезду фанатично обожающим нас дедушкой. Качеля, как в фильмах, для барсках детей, и все с замирающим благоговением, без обычной для детей суматохи, а с чинной благородностью ожидают своей очереди, раскачивая тех, кому уже этот восторг выпал. Мы уедем, и качелю разберут до нового нашего приезда. И всем будет, чего ждать. Так,  у тех детей всегда был праздник, поскольку самый большой праздник – это ожидание праздника.
        И вот мы, выслушав бабушкино напуттвие, касающееся, конечно меня, строптивой, а не крошечной сестры, о том, как хорошо, что все люди разные, о том, сколько у каждого своих хороших качеств, добросовество перечисленных мудрой бабушкой: о каждом – как о неповторимом чуде, и вытекающим отсюда долгом моим быть ко всем внимательной и, главное, приветливой ( как бабушка сострадала моему постоянному желанию побыть в одиночестве!), мы выходим к детям.
        И всегда напоследок «Пам′ятайте, якого ви роду…» О, нет, не возгордитесь, вашей заслуги в том нет, но помните, что за вашей спиной уже есть крепкая чистая стена, а посему на вас великая обязанность не уронить, не запятнать… «Улыбайся, не порть людям настроение своим кислым видом. Тем более, что они тебя не очень-то и звали. Если идешь к людям – будь им приятной, ты не одна живешь в мире».
         А потому, окрепнув в такой среде, в такой к тебе любви с первых шагов, при всех ветрах и кольчих дождях в лицо, живешь с покоем в душе. В воспитательных книжках говорят «с чувством собственного достоинства». А может, выдумали-то это словоблудие те, кто «не «пам′ятає”, бо пам′ятать нічого?
       О, вы, рискнувшие навязать кому-то жизнь! Влейте же в вами рожденного столько любви, чтобы переплавилась она в покой и бессуетность души его. Тогда все он будеть видеть не в черном, и не в розолвом, а в чистом свете, свете, пронизанном лучами Великого Солнца. И будет он идти с одной лищь тревогой, что может омрачить покой тех, кто оказался рядом. И не надо ему будет самоутверждаться и кривиться от мерзости к себе, валящему, давящему, идущему по трупам, будучи сам раздавленным трупом.
    

                                       ЛЕНА

     Вошла тетка в куче несуразных одежек, с волосами, мертво висяших на спине хвостом и серым лицом, станным в котором было то, что несмотря на вес удручающий облик своей хозяйки оно выдавало возраст до тридцати.
    Ссутулившись и сжавшись, словно ее подгоняют плетью, прошарпала старушечьей походкой на кухню, а не в комнату, куда ее пригласили, плюнулась, не глядя, на первое, на что наткнулаь. До сих пор она ни на кого не взглянула, ни на ту, что открыла ей двери, ни на того кто приготовился ей уделить внимание.  «Двери  можно закрыть?» - не поднимая головы скороговоркой невнятно пробормотала, не выходя из своих тяжелых мыслей. Ей надо было погодать, но еще по газете она выбрала гадающего мужчину, женщин она подсознательно уже всех скопом она объединила в группу своих врагов. Речь отрывистая, сбивчивая, с трудо шевеля челюстями, что-то спрашивает, тут же отвечает, опять спрашивает, уточняет…
       Удалось понять, что после восьми лет супружества, очень благополучного и обеспеченного, наконец родила… Тут же узнала, что у мужа роман в Крыму, много лет… Он и не собирается уходить… Но после очередного скандала, выпивший, он выкидывается в окно, падает с шестого этажа, ломает что-то не опасно… Теперь он в больнице, его родные ее к нему не подпускают…
       К тому же ее родители, давно живущие отдельно, оба ее то пытаются изгнать из своих домов, потом тут же удерживают, скандаля с ней и друг с другом… Она решает поступать в юридический, за второй специальностью, деньги есть, все – против. Долгожданный ребенок пяти месцев для всех оказался обузой…
     И – щиз-идея! Отомстить крымской разлучнице, чьи письма она нашла и переслала ее мужу. Без них все было бы покрыто тайной и продолжалось так же тайно с двумя однодневными встречами в год во время его туда деловых поездок. Но тайна проявилась. Обманутая жена ушла от мужа, обманутый муж изнал любимую жену. Оскорбенные, точнее, ошеломленные, обманутые супруги начали перезваниваться издалека, завязалась переписка. И вот же, шиз-идея: Лена решила добиться его к себе интереса и брака с ним. Пусть знают! Хотя уже через нескольких дней после известия муж понял счастье свое и, по-всему, по сей день иступленно молится за столь удачный поворот в его супружеской жизни. Но и какая-то Лена из Днепропетровска с ее письмами и звонками (понятно, сколь бессвязно-бредовыми они были из-за ее шокового состояния) его не сильно привлекала.
       Но основным ее вопросом при гадании , пожалуй, только это она могла связно сформулировать, и был вопрос о путях и результатах аферы-брака с тем мужем как месть тем изменникам.
      После двух-трех часов работы с ней, исключительно работы психоаналитика: ее слушали, она освобождалась, наконец-то с ней удалось распрощаться. Гадал мой муж. Я вышла закрыть за нею двери (в коридоре – еще одна, общая, дверь). Она, уже почти проснувшимся взглядом выхватила из пространства меня, как новый объект, глянула мне в лицо и остановилась, как бы обнеаружив меня случайно.
      Ей так не хотелось оставлять дом, где она начала возвращаться к себе из собственной потерянности, что она, совершенно подсознательно, даже обрадовалась еще одному живому человеку. И остановилась, явно ожидая чего-то. Это что-то я ей, похоже, и сказала. Почти пять минут она как будто впитывала в себя, явно не осознавая самих слов, сам поток, покой, готовность понять ее, то, что ее просто воспринимают.
      Через несколько дней она, внешне преображенная, войдя к нам, уже уверенно направляясь в комнату, к удобному креслу, взяла меня за руку: «Только Вы тоже останьтесь (я, помятуя прошлую просьбу закрыть двери в кухню, хотела уйти).
      Боже, в какое состояние может забить ситуация человека сильного, умного, самодостаточного.
      Прежде ее давил даже простор, было одножелание – забиться в щель, завернуться в теплое и забыться.
       Так, с каждым новым ее появлением, мы наблюдали ее выздоровление.
        И через полтора года после ее первого к нам прихода меня на улице остановила красивая молодая женщена. В элегантном костюме, с модной стрижкой, уверенная в себе, веселая, студентака юридического. Я просто не смогла ее узнать. Это была Лена. И на следующий день она пришла уже просто на мой великолепный кофе, со своими сладостями, как приходят к нам многие из наших бывших клиентов, просто приятельствовать.
                            


                                     МЫ ИЗМЕНЯЕМСЯ

     “Я вас искал всю жизнь”, - искренне восклицал он, радостно заглядывая в её глаза, и был счастлив.
       Но пройдёт время, и уже при встрече с другой женщиной он явно осознает, что именно её он искал всю жизнь. И вновь будет счастлив.
       И это не будет ложью, это не будет лицемерием. Человек эмоциональный, ярко и живо воспринимающий жизнь; человек, всякий миг проживающий, а не присутствующий в нём, меняется, меняется, меняется. И разделить своё “сегодня”, своё “сейчас” он должен с такой же ярко живущей душой, отсюда это счастье находки: именно вас я искал всю жизнь. Искал всю жизнь… для этого мига жизни!
       Побольше бы таких мгновений и таких находок!


                                          ТРИ ТЕНОРА


     10.07.1998 г. (22.45 час по киевскому времени). По телевидению начали передавать  из Франции концерт, посвящённый закрытию чемпионата мира по футболу. Концерт трёх величайших теноров мира: Пласидо Ддоминго, Хосе Каррерас и Лучано Паваротти.
     Руководимый, вернее, ведомый деликатнейшим дирижёром.
     Начинается концерт: Берлиоз, “Парижский карнавал”.
     1300000 человек зрителей, как указывали комментаторы, но здесь их гораздо больше: непосредственные зрители в самом Париже плюс телезрители всего мира. Концерт под открытым небом. Сначала поют по очереди, затем выходят на сцену все трое и поют отрывки из песен и опер вместе и по очереди. Концерт действительно завершает, продолжая чемпионат по футболу. Концерт-состязание, зрители наблюдают своеобразную передачу пассов, азарт, спортивный накал, но какое не противостояние! Особенно исполняя паппури, они “идут”  стеной, одной командой, но идут не к воротам противника, идут не “против”, а “за”, идут к зрителю!
      Начинал концерт Хосе Каррерас. Молодое лицо, молодецкой походкой вышел красавчик и явил нам чистоту водопада.
      За ним, степенно, Пласидо Доминго. И, как звуки их имён, так и звуки их голосов:
Хосе Каррерас: звонко, кокетливо игриво, переливаясь, дробясь… И молодецкий задор.
Пласидо Доминго: плавно, мягко-мощно, распевно-неспеша, бархатно-окутывающе… И степенная красота мудрости.
Лучано Паваротти (комментатор - Зураб Саткелава – произносит: Лючано): контрастно, широко, могуче, но не громоздко. Ярко, как и “окрас” лица, чёрные густые прежде волосы, густые усы и борода – целостно, как целостно всё в этом густом голосе. Первое сравнение, как говорили на Руси: “глотка лужёная”, отметается сразу глубиной и блеском серебра – серебреное горло. И осознание собственного величия.
        Даже не глядя на экран, слушая паппури, это пение из коротких музыкальных фраз по очереди, всякий раз слыша одно (тенор), слышишь разное, безошибочно определяя автора этой музыкальной фразы. Слушая с закрытыми глазами, видишь зависшие во взвешенном состоянии три сияющих сферы: души великих певцов мировой красоты и гармонии. Сферы, переливаясь, медленно колышутся, такие разные в своей индивидуальности и такие одинаковые в своём величии. И слушая великих исполнителей, постоянно ощущаешь тех, кто пред ними: живые, живущие, оживающие от этого пения и питающие жизнью звуки. Не будь этого огромного количества зрителей, не было бы того вдохновения у великих исполнителей. Чем больше и дольше их слушают, тем лучше они поют, тем сочнее, могучее издаваемые ими звуки.
        Какая сплочённость в зрителях! Она передалась “Великой тройке”. Начинали они, каждый, утверждая себя, выходили ”по одному”, каждый - за себя. Но под конец концерта, для исполнения очередного паппури,  вышли, почти взявшись за руки, оборачиваясь, друг к другу, как бы приглашая друг друга пройти перед собой, глядя друг на друга с такой восторженной любовью! То есть, если сначала выходили откровенно на состязание, то под конец – покорённые зрители воющих соперников, почитатели таланта своих коллег!!!
       Но особые восторг и ликование вызвал у меня дирижёр. Каждый его выход, то есть каждое обращение к оркестру, каждое начало нового музыкального творения и каждое обращение к исполнителю в начале и в конце: сколько искренней любви к каждому музыканту, к каждому певцу. Любви мягкой, доброй, как к детям своим,  к детям господним. Милосердие, та любовь, что к ближнему своему – любовь-идеал. Я такой любви не видела ни в ком. Несколько раз  ловила себя на мысли, что когда он смотрит в оркестр, то, окажись там люди, не знакомые с игрой на музыкальных инструментах, при такой беседе жестами с ними, заиграли бы и они.
      Одним из комментаторов (просто напрашивается спортивный термин) был Зураб Саткелава. Только уважение и восхищение своими коллегами – певцами. Ни капли зависти! Вот что значит: талант, вот что значит: мастер! Только осознавая своё собственное  величие, можно так почитать величие другого!
      Последней фразой комментатора было: “Концерт – достойный финал последнего чемпионата мира по футболу этого года, века, тысячелетия”.

    
                        
                           ИСПОЛНИТЕЛИ И ЗРИТЕЛИ


          Говоря о каком-то произведении искусства, будь то живопись, скульптура или музыка, говорят о таланте,  творческой удаче или неудаче исполнителя. И никогда, или почти никогда, о таланте слушателя и зрителя.
          Идет большой концерт, средней величины зал, заполненный тихой благодатью и благодарностью доброго зрителя…        
            Неотрывно смотрю на сцену и вдруг улавливаю мощный поток слета, устремленный на сцену из темного зрительного зала. Я говорю о потоке энергетическом, что виден не всем и не всегда. Устремляюсь взглядом по этому лучу -  меня заинтересовал источник этой необычайной мощи благодарной любви! В темноте зала могу  видеть только небольшую голову немолодого, мелкой комплекции  мужчины, с огромной копной волос, с шикарной растительностью на лице, также всклоченной, как и голова. От него идет свет  удивительной чистоты. Сразу понятно, что он сам музыкант профессиональный. Въезжаю в него и теперь уже слушаю исполнение артистов не своим, а  его слухом. И какое восторженное открытие делаю: я-то, лишенная музыкального образования, слышу лишь малую толику того диапазона, что он. На долю секунды меня зацепила грусть о том, как много я теряю из того, что мне дается. Но эту темную мысль тут же выталкивает оптимистичная надежда, что мне выпало счастье познать, прикоснуться к тому, что я так люблю, уже по-новому.
А посему,  впредь я смогу видеть и слышать куда более наполненный мир.
         Это состояние я уже проходила однажды, когда мне, наконец, смогли подобрать очки, что при смешанном астигматизме в те времена сделать грамотно не удавалось до конца. И вот в пятнадцать лет через эти жуткие толстые стекла для меня  открылись краски такой яркости, что приходилось жмуриться и периодически снимать очки вообще. Поскольку очки были откровенно не точны, пришлось их забросить и продолжать жить в привычных условиях. Но уже память об истинной яркости и сочности мира осталась. И в определенных ситуациях, как, например, при посещении художественных музеев и выставок, вызывая из подсознания то известное уже состояние зрения, я  начинала видеть гораздо ярче, чем без предварительной договоренности с собой.
       Окончился концерт, все направились к выходу, и в проходе начала стихийно собираться  группа людей с радостными приветствиями к Маэстро. Они окружали с искренней  благоговейной любовью невысокого щуплого человека. Это и был тот истинный великан духа, который  породил выхваченный мною луч. Мысленно поблагодарив его за Урок, я прошла мимо тех, кто, благодаря личному знакомству с ним, мог остаться. Мне было бесконечно жаль, что я  не могла присутствовать при продолжении того урока, что, не ведая сам, дал мне этот гениальный слушатель. Поистине, «сотвори себя и сотворишь тысячи»…
          Вскоре, попав на симфонический концерт, я еще до начала увидела в зале знакомую голову. Но он, в отличие от меня,  знал дирижера, которого мне предстояло увидеть впервые. Он пришел слушать известных ему музыкантов, заранее сочувствуя им. На сей раз, это был холодный профессионал, ему уже мешала та виолончель, которая опять опоздала вступить (мои соседки сзади комментировали громким шепотом все погрешности музыкантов, «подковывая» меня и окружающих). Потому я быстро отрезалась от его умного слуха и полностью положилась на свой, в тайне радуясь, что я – пусть искренний, но любитель…
         Первой скрипкой здесь был ныне уже покойный Гарри Логвин - создатель  и первая скрипка камерного оркестра «Времена года, где дирижирует его сын, Дмитрий Логвин. Только он выходит на сцену, зрители с удивительной теплотой начинают шептать: «Тихо, тихо, Дима идет!…» К нам, после короткого приветствия, оборачивается спиной и обращается всей сущностью своею к оркестру стройный, высокий молодой по чистому красивый, созидатель! Он каждым взмахом руки и не видимыми для зрительного зала глазами, творит, ваяет. Но, что особенно важно, он делает это вместе с коллективом, в глубокой вере в него и почтении к каждому музыканту. И с началом бурных всегда аплодисментов, вежливо и скромно кланяясь, он всякий раз отходит в сторону, указывая на оркестр и беззвучно благодаря  каждого исполнителя, искренне радуясь за них, словно показывая  коллегам: «Это – вы!!!»
        И вот здесь тот же исполнитель партии первой скрипки, но другой дирижер: бригадир, ремесленник, хозяин мастерской. Крепкий эдакий дядька, при своем повороте к оркестру, перетаптываясь с ноги на ногу, долго осматривал сцену, дескать, все ли стулья на местах? Людей он, похоже, рассматривал как объекты в комплекте со стульями и, зачем-то, с музыкальными инструментами. Убедившись в том, что порядок  - во всем, энергично начал махать руками. После первого же исполненного в тот раз произведения (не могу произносить, говоря о музыке, заношенное заляпанное слово  - вещь), дирижер степенно  развернул к залу свое грузное тело, широко шагнул вперед, к зрителю, и начал усердно кланяться. После чего вновь занял свое рабочее место, готовясь руководить во второй раз. Эгоистично восхищаясь собою, оглушенный весьма прохладными аплодисментами, он, похоже, просто забыл исполнить прекрасный ритуал – он не пожал руку исполнителю партии первой скрипки!… Я, как, должно быть, и остальные, в ожидании проявления почтения, глядела на Гарри Логвина. Дирижер дает команду к началу, Г. Логвин все еще остается в растерянном недоумении…
         Когда-то, в один из праздников 8 марта, я, придя в гости, с порога поздравляю и вручаю подарки маме, сестре племяннице. Начинается обычная в таких случаях радостная суета. Четырехлетний племянник разрушил все жуткими рыданиями, едва выговаривая от отчаяния: «Раз это женский день, так что ж теперь – меня вообще не любить?!» И каким же счастьем наполнился он, едва я начала вынимать  совершеннейшую мелочь, но для него. О нем помнили и думали!
        Вспомнила я страдания маленького ребенка, едва взглянула на седого почти шестидесятилетнего состоявшегося человека, более того – всеобщего кумира. Это была та же непреодолимая боль. Уже оркестр начал исполнять вторую вещь; благо,  она была короткой!
Забытый дирижером скрипач был страшно бледен. Совершенно белая рука, судорожно сжав смычок, сама машинально, но безукоризненно верно, разумеется, водила по струнам. Все остальное в хозяине руки,  застыв, рыдало. Мы с мужем, не отрывая от него глаз, где-то пожалели о своем свойстве видеть больше, чем другие, не сговариваясь, начали молить о том, чтобы через нас был послан поток любви так тяжело страдающему человеку. В зале началась тяжелая тихая суета, словно все только вежливо ждали окончания начатого исполнения…
         Музыка все же повела мастера за собой, его бледность начала отступать, он как-то через силу пошевелил плечами, распрямляя спину… Зал зааплодировал во второй раз, как-то нервно, дежурно. Но на сей раз, не встретив ожидаемой от зала реакции, с титулованного за что-то дирижера спала эйфорическая спесь, он вспомнил об оркестре, протянул руку скрипачу. И вот радость словно вскочила в того, кто ее заслуживал более других!!!
        Третье произведение начинал бесконечно счастливый музыкант! Это уже была не первая скрипка в конкретном оркестре. Это была – единственная скрипка! И вот уже весь оркестр начал это ощущать, и все музыканты инстинктивно устремились взорами на него, краевым зрением только выхватывая команды дирижера. И вот уже,  оказавшись подхваченным волной, исходящей от первой скрипки, каждый музыкант становился  - единственным! Единственная виолончель, единственный альт, единственный контрабас.… Весь зал затих и замер в чудном устремлении к оркестру. Каждый зритель на ближайшие семь-десять минут перевоплотился в единственного слушателя, каждый напрягся как струна и впитывал звуки всеми фибрами души соей! Последний музыкальный аккорд – и долгая, необычно долгая тишина… Шквал аплодисментов!!! Дирижер кинулся  к Гарри Логвину, ухватив его  за обе руки, оборачиваясь к каждому оркестранту, почти кланяясь им с искренним восхищением и любовью. Он их видел каждого словно впервые, новым взглядом. Зал не затихал. Состояние полного, выплескивающегося, счастья. Потрясение…    
          

                                                     ЦЫГАНЕ


    Вот оно! Внезапно, откуда-то с северо-востока, словно мрачно сверкающей стрелой ударившее воспоминание из раннего детства. Ударившее, чтобы разбудить память и приоткрыть завесу тайны!
     Ковёр на стене. Их было два. Два ковра, по одному в двух полупустых комнатах, в которых жила семья моего отца, тогда ещё – молодого офицера – вдали от родины предков, в Амурской области, среди редких перелесков из карликовых деревьев. Итак, ковры.
      Было мне лет пять, наверное. Бабушка ехала к нам (бесплатный билет дедушки-железнодорожника давал такую возможность). Возвращавшийся после демобилизации из Германии солдат  вёз эти ковры и продал их ей. Один ковер – с модным тогда на репродукциях, коврах, даже обёртках конфет «Утром в лесу» И.Шишкина,  второй же – с яркими, во весь рост изображёнными в экстазе стремительного танца, цыганами. О, какими огромными они запомнились мне. Просыпаясь, я всякий раз вздрагивала от испуга: я была  приучена спать лицом к стене, они – с высоко задранными и согнутыми в коленях ногами, как будто спрыгивали с ковра на меня. Кроме того, они, танцуя, пели, кричали, мне казалось – хохотали. Огромные рты их были широко раскрыты, белые крупные зубы дополняли эту, как предполагалось автору картины-ковра, красоту… Я вздрагивала, задыхаясь воздухом, вдохнутым ртом, раскрытым  неописуемым ужасом.
     Позднее, лет до тридцати, вот также от внезапного стука, звука, шороха я также, задыхаясь, вздрагивала. Всё во мне останавливалось с болью во всей спине,  медленно плывущей по ногам вниз; эта боль, вязкая и ужасно тяжёлая, сползала и уходила в землю. Я всегда пыталась вспомнить: когда же и чего я испугалась в первый раз. И не припоминала. И вот сегодня, вспомнив тот ковёр, а возникал он передо мною часто, без всякой, как будто связи, я вспомнила, с чего началось это вздрагивание и  следующее за ним оцепенение… как оно меня мучило! Часто, пугаясь, я потом долго не могла отойти от этого тяжкого состояния. И весь день после того была словно разбитая. Как я ненавидела эти внезапности!
       Но вспоминался ковёр всегда одинаково: не со стороны, напротив, а вот именно висящим вверху, надо мной. Скачущие, точнее, спрыгивающие на меня, хохочущие  цыганки, с разметавшимися юбками и волосами, с развёрнутыми во вскинутых руках шалями. Они словно  беззвучно выкрикивали  разинутыми белозубыми ртами.
      Как я ждала тогда, чтобы этот ковёр куда-то исчез. И он исчез: кто-то выпросил его у нас. О, человеческая неблагодарность: как часто мы не помним не то что имён, но даже лиц своих избавителей. Искренне и страстно посылаю я сейчас поток светлой благодарности этой женщине, но прежде возник у меня такой же толчок страха: а не на горе ли себе взяла она себе этих чудовищ?
       Вот так, с ковра, и начался поход цыган по моей судьбе. А может, что-то было ещё раньше? О! Ещё одно яркое воспоминание. Моя бабушка (та, что, так мудро любя меня, была столь не осторожна в выборе подарка, щедрого подарка, в смысле дорогостоящего) была удивительной рассказчицей. Мы прекрасно понимали, что она, с ее необыкновенно тонким вкусом, купила эти ковры, только из соучастия к этому солдатику. Отслужив в Германии, он ехал домой на Дальний Восток. Почти две недели пути. Он там накупил этих вещей, чтобы иметь хоть какие-то деньги на питание в этом долгом пути, надеясь продавать это в дороге.
         Смеясь, бабушка не раз  рассказала о цыганах, стоящих табором недалеко их дома, в поле. Цыганские дети каждый день прибегали к ней попросить молока. И однажды один из этих детей, мальчик лет семи, запыхавшийся от быстрого бега, весь в слезах, вскочив во двор, закричал истошно: «Тётенька, тётенька! Прячьте Нину  (барышню 16-17лет, ставшую потом моей мамой),  один наш цыган её полюбил и хочет  сегодня украсть. А если наши  уворуют, то уже никто не найдёт. Уже табор готов сниматься, ночью уезжаем! Нину хотят украсть, прячьте ее!» – безутешно рыдал цыганский ребёнок. Так мальчик спас маму должно быть в благодарность за молоко,  за то, что здесь его встречали по-доброму, а не гнали за одно только то, что он цыганенок.
         Спрятать-то её спрятали, то есть из дома весь день не выпускали, а назавтра, не увидав шатров, и  забыли вовсе, чтобы потом  вспоминать со смехом.
      Когда же и в какой связи завязался узел долгов моего рода роду этих непонятных нам людей?
     Всегда, сколько помню себя, вызывали они у меня какое-то тревожное любопытство. В детстве, да и позднее, в моём окружении, в том числе и близком, были люди множества национальностей и рас, что воспринималось  как что-то естественное. А вот цыгане – всегда что-то неясное и неотвязчивое. Одна только горьковская старуха Изергиль. Пожалуй, ни один литературный персонаж не вызвал у меня такого потрясения и восторга.
     Там же ещё жили, где был ковёр. Мне лет десять или девять…  Морозный климат, и вот в село, куда возили в школу нас, прибывает множество цыган (их тогда пытались сделать оседлыми). Дают им огромный, первый в селе двухэтажный, ещё недостроенный дом. Детей обязывают ходить в школу. Я училась классе в третьем. И, уж конечно, именно в  мой, а не соседний какой-нибудь, класс, попадает девочка лет пятнадцати – длинная и неимоверно худая, какая-то нескладная вся: руки телепались, помнится, как у куклы. Лица её не помню, конечно, одни глаза на худом лице. У меня тогда, кстати, тоже глаза были тёмные, навыкате, лицо вот только было очень не худое, с румянцем во все щёки. Девочка эти привязалась ко мне очень навязчиво и шумно, и я, всегда не терпевшая сентиментальных излияний, несколько стеснялась её страстной нежности ко мне и ужасно тяготилась ею. Она хватала меня за руки, пыталась кружить меня, толстенькую и неуклюжую, прыгать со мной, обучая меня танцам. Я была - барышня, совсем не пригодная для танцевальных па. Это её изумляло, если это деликатное слово совместимо с её природным огненным национальным темпераментом!  «Так понимаешь на всех уроках, так быстро решаешь все задачи, отвечаешь на одни пятёрки (для неё это было непостижимым чудом), а такого простого не можешь!» – в отчаянии она пыталась меня толкать, хлопать по рукам и ногам, заставляя дёргать ими. Не добившись от меня лёгкости движений, она начинала петь, самозабвенно, надеясь, что уж тут-то я преуспею. Тщетно! Не помню черт её, имени даже, но её отчаяние от безуспешности своего учительства помню, как и её бурный гнев, который сменялся тут же чем-то другим, как это бывает у людей столь подвижного темперамента.
        И это прекратилось так же в одно мгновение, как ночной отъезд цыган из маминой юности, как  исчезновение ковра со стены моего детства.
      Начались  страшные морозы, цыгане начали заболевать, умирать. О, с какими  жуткими  истошными криками, рыданиями и причитаниями по несколько дней подряд они прощались с каждым своим «родичем», оставившим их и дальше скитаться по земле, сам же отправившись в иные миры, не помню, конечно же, как девочка их называла. Кажется, не прекращались их вопли и стоны неделям... И вдруг сразу их не стало.… Так же сразу забыли и их самих.
       Забыла и я. Забыла до новой, вот уж поистине роковой встречи с возникшей у нашего порога цыганкой лет пятидесяти: чистой, непохожей на других женщин этого народа, обычно пёстро, многоярусно и неряшливо наряженных, грязных и ноющих, попрошайничая. Эта поразила отрытым и с каким-то удивительным достоинством, чтобы не сказать: благородством, лицом. Но эта, уходя, унесла всё.…  А то, что осталось, наверное, в их понимании, унесла другая цыганка, спустя 4 года, когда сыну было уже 7 лет. Последняя унесла то, без чего можно обойтись – золото. Но в отчаянии, нет, не оттого, что она забрала, а оттого, как… я впервые в жизни, упав на колени, страстно взывала к Богу. Рыдая и молясь  (о горе мне!), проклинала её и просила наказать. Не за кражу, нет. За подлость, с которой она воровством забрала там, где видела горе, сотворённое своей сестрой, как сами они себя называют.
         Всегда, восхищаясь талантом, гениальностью их песни и их танца, задаюсь вопросом: как в одном может сочетаться таких два полюса: такая красота и такая подлость, такое коварство. А может быть, даже не возможно, а наверняка, мне не дано (пока, пожалуй, не дано) понять, что же это такое?


© Nagornaja Lidija, 20.04.2012 в 16:51
Свидетельство о публикации № 20042012165104-00269559
Читателей произведения за все время — 27, полученных рецензий — 0.

Оценки

Голосов еще нет

Рецензии


Это произведение рекомендуют