Не часто встретишь такие пронзительные тексты, как этот, который захватывает с первых строк своей пружиной и уже не выпускает вас.
Я определил бы жанр его как новелла, хотя вряд ли целесообразно рассматривать жанр лишь как категорию художественного содержания или формы литературного произведения. В новелле должен быть неожиданный поворот, от которого действие сразу приходит к развязке. Завязкой же является предложение, подобное сжатой пружине: Боюсь ментов. Фобия. И в этой фразе все – и позиция гл.героя, и его мироощущение, и образ мысли, и положение в обществе, и отношение к социуму, и культурный уровень, и личностная история.
Два слова – и целый мир главного героя, и мы все о нем понимаем, начинаем понимать, с первых двух слов он нам уже симпатичен, он беззащитен перед слепой государственной машиной, перед колесом, перемалывающим тех, кто не вписывается в общую схему.
В литературных произведениях эта тема возникает вновь и вновь, открывая всё новые и новые грани, впрочем, на то оно и произведение, чтобы открывать новое, затрагивая доселе неведомые мотивы. Сложно быть первооткрывателем, но явно не легче весомо и свежо обозначить своё понимание давно понятной, обговоренной и изжитой тематики, особенно всего лишь одним точным штрихом.
Итак, первое же предложение – и мы не просто начинаем сопереживать гл.герою, мы почти сразу оказываемся на его месте, ибо кто ж из нас не боится ментов. И это именно нас вдруг задевает винтик слепой госмашины в виде окрика мента на площади, моментально связывая в единую цепь все ступени, на которых герой был вынужден подчиняться этой самой госмашине еще со школы. И оно, это школьное прошлое – такое узнаваемое, потому что мастерски описано опять же всего двумя-тремя фразами. Мы видим мента, смутно узнавая в нем бывшего одноклассника. И в нашем представлении сразу выстраивается картинка школьной жизни, написанная отдельными точными мазками, и одноклассник Колька со всей его нелепой фигурой и тупостью закоренелого троечника, с дрожащими от обиды губами оттого, что учил урок, но все понял по-своему.
Вот так мастерски и тонко нас провели – мы и не заметили, как попали в водоворот повествования и стали смотреть на все глазами гл.героя.
Данный текст является характерным примером того, как из набивших оскомину слов рождается самобытное произведение, не испорченное этаким «словесным инструментарием». Слова здесь становятся просто средством донесения мысли, а какие именно слова – уже совершенно неважно.
Так о чём это мы? О том, что уже самое начало повествования ввергает нас в состояние, которое можно соотнести с актом самопознания, мы почти сразу идентифицируемся с гл.героем. Этот же приём заставляет читателя, в свою очередь, внимательно следить за логикой повествователя. А при общей динамичности текста, нечто, выходящее за его пределы, содержит в себе что-то от аффирмативности, что выражается словом «взаимопонимание», «согласие».
Никакое искусство не свободно совершенно от следов аффирмативности, поскольку возвышается самим фактом своего существования над невзгодами, тяготами и унижением этого существования. Но чем обязательнее и предупредительнее текст относится к самому себе, тем более склонен он к аффирмативности.
Главный герой предстает человеком вежливым и культурным – он не способен грубо отшвырнуть малоинтересного ему Кольку, а терпеливо его выслушивает, и в этом вся его суть – с первых же строк. Но оказывается, он еще и человек, который не просто слушает и смотрит, он человек, который вглядывается в другого человека даже вопреки своим желаниям, а посредством главного героя и мы вглядываемся в Кольку. И постепенно этот нелепый, простоватый, недалекий, упертый парень открывается нам во всей своей красе – трогательным, неискушенным, большим ребенком.
И вот эти двое, интеллигент-интеллектуал – тот, кто может видеть, и простоватый мент – тот, кто просто чувствует и живет-пыхтит без особых рассуждений – два не просто разных, а противоположных мира, две различных ментальности, но и две уязвимости, начинают свой диалог и путь к пониманию и соединению.
Гл.герой уязвим во многом, и эта его уязвимость подкупает нас, заставляет сопереживать – и неустроенности его, и одиночеству, и неумению порой сказать нет.
А дальше мы наблюдаем, как два столь разных мира начинают прорастать друг в друга пронзительно, на острие чувств, и вот уже Колька защищает, как может, гл.героя, то есть берет за него ответственность, как сильный – за слабого, и мордует обидчиков. И мы лишь в процессе разглядывания Кольки и одновременно с ним вдруг открываем то, что гг гей, мы узнаем это из диалога, однако мы уже в сетях, мы не можем отказаться от гл.героя, мы ведь уже его любим, он запал нам в сердце, и нам уже все равно, гей он или натурал, главное не это, а то, что происходит в отношениях между ним и Колькой-ментом. Ведь гг падает в пропасть чувства, осознавая это, но будучи не в силах бороться с этим, а вместе с ним и мы пытаемся заняться «переделкой» Колькиных мозгов, в попытке противостоять все той же системе, в которую гл.герой не вписывается и которую подсознательно пытается «трахнуть».
Но ситуация почти трагическая – мы вместе с гг вовлечены в чувство слишком глубоко. И хотя это всегда желание овладения миром другого, мы с отчаянием понимаем, что тот, другой, твоим никогда не будет, потому что он иной, не такой, как ты, он винтик системы, и даже переодевание гл.героя, которое есть некая жертва для Кольки, некая последняя попытка соединить два таких разных мира, она, как последний всплеск несбыточной надежды.
Особый момент – в тексте отсутствуют не только проходные предложения, но даже слова, все органично подчинено общей идее и выглядит взаимосвязанным.
Здесь всё предельно ясно, но текст незаметно отсылает нас к известной библейской книге, содержание которой можно свести к таким понятиям как любовь, отношения, душевные и любовные переживания… Ибо познание реализуется только через чувственные переживания, осмысление положения вещей; вещей, которые зачастую алогичны; и на них накладываются блеклые краски будничности, не стоящие того, чтобы заострять на них внимание и не требующие какого-либо объяснения и тем более изменения, так как они были, есть и будут. А значит, опять повторится и безразличие, и влюбленность и луна…
Автору удалось главное: филигранно и зримо прописать чувства через внешние образы, а также наполнить их внутренним смыслом! Простота, чистота и глубина, вот чем подкупает этот текст.
Можно пытаться принижать его достоинства сравнением с такими сложными для восприятия произведениями, как «Проституция» Гийота, например, с эдаким нечитабельным стилистическим экспериментом, полным шокирующего эпатажа и языковой формой, соперничающей по степени сложности восприятия с «Уэйком Финнеганов» Джойса и «Мягкой машиной» Берроуза, за которыми скрывается многоуровневая аллегория.
Но чтение того же Гийота – серьезный эксперимент над мозгом, ведь повествование у него строится таким образом, что к середине романа любой читатель неизбежно потеряет сюжетную нить в бесконечных, гипергротескных и сверхнатуралистичных описаниях совокуплений гомосексуалистов. Или взять роман «Эдем, Эдем, Эдем» (в переводе шальной Маруси Климовой). Он так же переполнен сценами совокуплений, крайне утомительными для чтения – ведь если в «Проституции» для этих описаний используется новаторский стиль, то в романе «Эдем, Эдем, Эдем» Гийота избирает более традиционные художественные средства. Хотя сама форма, безусловно, революционна для истории литературы (текст не разбит на абзацы и представляет собой одно бесконечное предложение), но языковые средства этого романа уступают немыслимым лексическим оборотам, используемым в «Проституции». Однако в результате все эти пассажи, хотя и обладают несомненной способностью расслаивать сознание читателя, все же в полной мере не производят тотального влияния на его душевное состояние, ибо в этом царстве животности между внутренним и внешним мирами можно поставить знак равенства, все рефлексии здесь сводятся к рефлексам.
Впрочем, у Гийоты есть и текст-исповедь, странно совмещающей презрение к миру с готовностью самопожертвования: С пугающей ясностью я рассекаю мыслью мое тело, мой разум, походя разрушаю их, я преисполнен ярости, анализируя себя до крайности, до безумия, беспристрастно рассматриваю свои способности и привычки; одну за другой, я высмеиваю свои привязанности, рушу все песчаные замки моего детства: я никого не люблю, да и не могу любить.
Я как поклонник импрессионизма, а слово импрессионизм, как известно, означает впечатление, всегда очень ценю общее впечатление от произведения. Ведь существуют еще и противочувствия (вполне в соответствии с импрессионизмом), которые рождаются в нас от противоречивых элементов произведения. Потому для меня так важно ощущение целостности, которое отличает разбираемый мною текст «Мужчины в белом». А еще то, что Выготский определил как психологический механизм вызывания возвышения чувств, катарсиса, от столкновения противочувствий, вызванных описанием скептическо понимающей улыбки и замеченной слезы, которую Колька смахивает на ветру в самом конце, при расставании.
Разбираемый нами текст содержит образ скрытой глубины, которая вдруг обнаруживается в отношениях героев. Именно поэтому мы, будучи такими разными и имея самые различные ориентации и пристрастия, оказываемся ранеными в самое сердце. И что это, как не признак настоящего мастерства автора, и что это, как не признак настоящей литературы, литературы с большой буквы, литературы для всех, а не только для узкого круга гей-тусовки. И как следствие – текст прекрасно запоминается. Его отдельные места оседают в памяти, его хочется перечитать… А это, быть может, есть наибольшая похвала для автора… Прочее – вторично…