Литературный портал Графоманам.НЕТ — настоящая находка для тех, кому нравятся современные стихи и проза. Если вы пишете стихи или рассказы, эта площадка — для вас. Если вы читатель-гурман, можете дальше не терзать поисковики запросами «хорошие стихи» или «современная проза». Потому что здесь опубликовано все разнообразие произведений — замечательные стихи и классная проза всех жанров. У нас проводятся литературные конкурсы на самые разные темы.

К авторам портала

Публикации на сайте о событиях на Украине и их обсуждения приобретают всё менее литературный характер.

Мы разделяем беспокойство наших авторов. В редколлегии тоже есть противоположные мнения относительно происходящего.

Но это не повод нам всем здесь рассориться и расплеваться.

С сегодняшнего дня (11-03-2022) на сайте вводится "военная цензура": будут удаляться все новые публикации (и анонсы старых) о происходящем конфликте и комментарии о нём.

И ещё. Если ПК не видит наш сайт - смените в настройках сети DNS на 8.8.8.8

 

Стихотворение дня

 
Реклама
Содержание
Поэзия
Проза
Песни
Другое
Сейчас на сайте
Всего: 60
Авторов: 1 (посмотреть всех)
Гостей: 59
Поиск по порталу
Проверка слова

http://gramota.ru/

Для печати Добавить в избранное

Путь, или история одной глупой жизни... (Повесть)

Повесть-быль в трёх новеллах

                     2004 – 2006,
                      2009,2010


Предисловие.

По окончании написания убогого этого произведения неожиданно выяснилось вдруг для самого автора: главное, что написано было им в его жизни, - это Послесловие его к этой повести. И вся-то эта повесть явилась, как оказалось, всего лишь только предисловием к этому самому Послесловию. Поэтому рекомендую прочесть, прежде всего, именно Послесловие. Ну а если уж возникнет, прежде всего, со-чувствие, сопереживание, созвучие душ, необходимые для взаимопонимания человеческого, и вытекающий из того хоть какой-то интерес к этой писульке, тогда, милости прошу, читайте, с начала и до конца.


С глубоким уважением и любовью к людям, стремящимся к Свету.                     Владимир Путник.

Возрождение.

Предзонник. Зона…
Вновь встречает лагерь
колючкою, замком на продларьке.
Иду в промокшей порванной телаге
в свою локалку с пайкою в руке.
Одна мечта: упасть скорей на койку,
на час, хотя бы позабыть, на сон
сырой барак, похабную наколку
у Васьки Фиксы, воровской жаргон,
баланды ковш и окрик конвоира.
Осточертела эта кутерьма!
Меня мутит, как будто от чифира,
от этой жизни, серой, как зима.
Но даже здесь, среди людского сора,
нельзя простить себе малейший сбой –
чтоб даже в крайней степени позора
быть человеком, быть самим собой.
И зубы сжав, пусть всё вокруг немило,
шагать вперёд, в пустую трату дней,
чтоб свято верить в справедливость мира
и полюбить его ещё сильней.
Чтоб, словно Феникс сказочный, из пепла
сумел я встать, ещё совсем не стар.
Чтоб вера в правду ширилась и крепла,
как искра, превращённая в пожар.

                                          Сергей Степанов.


Глава первая
Сердитый мiр.



   «До свидания!» – вежливо и, даже, как-то приветливо сказал ему капитан ДПНК,(1) закрывая за ним решётчатую дверь с тем неповторимым лязгом, с которым могут открываться и закрываться только тюремные двери. Капитан, надо отдать ему должное, был достаточно туп для того, чтобы занимать столь ответственную должность. (Смело можно предположить, с известной долей вероятности, конечно, что качество это служит неким негласным цензом при подборе исполнителей для деятельности подобного рода.)
   Но простоту эту, как ни странно, отнести можно было, скорее, на счёт достоинств капитана, нежели его недостатков. Ибо из всех разновидностей «гражданинов начальников» обладатель простого дубизма, что известно каждому зэку, является «гражданином» наиболее предпочтительным, вызывающим даже некое подобие симпатии.

   Ни малейших абсолютно симпатий ни у какого зэка не мог вызвать, скажем, майор Сердута. По той простой причине, что общался он с зэками всегда тоном не то чтобы повышенным, а повышенным до тех предельных децибел, какие только способны были произвести голосовые его связки.
   Да, он просто орал на стоящего перед ним зэка, неосторожно попавшего в поле его зрения и привлечённого за это к ответу. Причём так, что то его место, где у других людей находится лицо, багровело, наливаясь кровью до самых кончиков мясистых и волосатых ушей, глаза выпучивались, становясь под линзами очков похожими на шарики для пинг-понга с маленькими точечками зрачков, как будто бы нарисованными на них кем-то, и, кажется, вот-вот готовы были выскочить из своих орбит. И только толстые стёкла очков удерживали, видимо, их от опрометчивого этого порыва.
   Казалось, что в следующее мгновение его непременно должен «хватить кондрат». Но ничего: каждый раз как-то обходилось. И обошлось до того даже, что майор сей энергично-деятельный, по достижении положенного срока, неожиданно для всех, удалился в добром здравии на заслуженную нелёгким трудом пенсию, где и коротал свои дни в качестве вполне мирного обывателя.
   Очень странно было видеть, что майор Сердута мог, оказывается, иногда и просто разговаривать, улыбаться и даже весело смеяться заливистым жизнелюбивым смехом. Но столь странные, необычные вещи могли случиться с ним только при общении его с сослуживцами. Соответствующими, разумеется, по уровню интеллектуального и культурного своего развития труднодосягаемой высоте уровня самого майора.
   Внешностью своею колоритной майор очень напоминал чем-то гоголевского Собакевича.

   Вообще, надо заметить, практически всей верхушке лагерного начальства удалось непостижимым каким-то способом запечатлеть незабываемый сей образ во внешнем своём облике. Довольно забавно было бы наблюдать, окажись на месте хмурых, затурканных отеческой опёкой родной администрации, озлобленных крайне и остервенело марширующих зэков, просто человек, такую вот картинку…
   А прежде, чем картинку эту набросать, надобно пояснить, что в своё время некие мудрецы в тенетах МВД денно и нощно ломали головы над некоей проблемой. Как бы это ещё так, – думали мудрецы, – поисправлять сбившихся с пути истинного и заблудших овец (зэков то есть), чтобы те в горниле многочисленных и разнообразных воспитательно-исправительных мероприятий окончательно исправились бы и дружными рядами стали бы выходить «на свободу – с чистой совестью».(2)
   Вот и додумалась-таки светлая какая-то голова до того, чтобы ввести после ежедневного (нередко, вопреки всем Конституциям и законам, без выходных) принудительно-исправительного труда – восьмичасового махания кайлом, копания земли-матушки или, там, таскания многопудовых носилок – ежевечерние принудительно-исправительные строевые занятия, заканчивавшиеся своего рода парадом.
   Что уж там исправлять этими занятиями задумано было высокими мудрецами: походку ли, осанку или, быть может, цвет лица, безнадёжно испорченный махоркой да третьесортным чаем, – осталось тайной мыслителей-исправителей. Но зерно этой мудрой идеи упало на благодатную почву.
____________________________________________________________________________________________________________
(1)ДПНК - Дежурный помощник начальника колонии.
(2) Затёртый донельзя лозунг, висевший на каждом столбе в каждой Исправительно-трудовой колонии (ИТК).


   Исправители-практики стали усердно, с энтузиазмом, внедрять новое мероприятие и не без удовольствия принимать «парады». Возможно, именно это-то «командование парадом» и послужило основным, истинным мотивом энтузиазма внедрителей. Ну какой майор не пожелал бы, хоть на минуту, почувствовать себя, как командующий парадом настоящий генерал? Ну, или, на худой конец, н-настоящий полковник.
   Вот и замаршировали зэки почти, что стройными рядами под бравурные марши после ударно-трудового дня, лупя что есть мочи по пыльному плацу подошвами стоптанных кирзовых сапог.
   А за луплением этим (подошвенным) зорко и придирчиво следят с десяток пар глаз лагерного начальства. И не праздного ради любопытства проявляют они соколиную свою зоркость. Это лишь дилетанту-злопыхателю может показаться, что приходят они сюда затем только, чтобы потешить свои лейтенантско-майорские амбиции. Не-е-ет, не тешиться приходят они сюда, а плодотворно трудиться, нести, можно сказать, миссию свою высокую.
   И в этом напряжённом их всматривании в разномастные сапоги кирзовые, толстым слоем пыли покрытые, есть свой сокровенный смысл. Ведь если нога в этом сапоге недостаточно энергично впечатывает в плац сплющенную его подошву, то это свидетельствует об одном только: о недостаточном стремлении к исправлению обладателя сей ноги. Исправление же неразумного, несознательного и злокозненного зэка – сверхзадача. Милостиво спущенная из сияющих высокомудрием заоблачных сфер в обыденно-серый, буднично-грешный, слякотный лагерный мiр с его мелкими и простыми радостями (вроде очередной ма-аленькой жёлтенькой звёздочки, упавшей вдруг с пасмурно-хмурого неба на замызганный грязно-зелёный погон).
   И ради ударно-доблестного выполнения этой сверхзадачи не жалко ничего: никаких энергии, времени и усердного старания. Благо, и средства к тому имеются. Обнаруженные зорким бдением недостаточно-стремящиеся заворачиваются лёгким движением пухлой руки в составе целого отряда на следующий круг. Через пару-тройку дополнительных кругов стремление к исправлению резко возрастает, причём – в массовом порядке.
   И так – каждый день. Мудрость, помноженная на напряжённый, кропотливый труд, торжествует. Скептики, нудно долдонящие о невозможности исправления зэка, посрамлены.

   Вернёмся, впрочем, к обещанной ранее картинке. А картинка-то, надо сказать, совсем уж простая, одноцветная и немногословная. Но, весьма, при этом, выразительная. Колонны ударно исправляющихся зэков самозабвенно маршируют мимо целого ряда (в 3-5 человек) принимающих «парад» собакевичей в зелёновато-неопределённого цвета униформе. Все они одинаково квадратные, с одинаково бульдожьими лицами на одинаково толстых низких шеях, у всех одинаково широко поставлены одинаково косолапые ноги.
   Забавное, повторимся, было бы зрелище, если бы смог его наблюдать, кроме зэков, хотя один человек…
Есть, однако, нечто такое, что сближает и объединяет всех их друг с другом в тесный, сплочённый коллектив, но сильно отличает от литературного их прототипа. Это нечто – выражение лица; ну, или того, что его заменяет. Гоголевский Собакевич, хотя и отличался некоторым своеобразием, был, как известно, человеком по-своему добродушным, флегматичным и незлобиво-рассудительным. Эти же, все, как на подбор, носили на лицах своих одинаковых одинаково неснимаемую, и несмываемую, энергично-деятельную печать злобы.(3)

   Вот, к примеру, микромайор (4) Квашинин по прозвищу, данному ему от зэков, «Собака». (Подивишься только народному чутью; зэки – они, ведь, тоже народ, из народа же и взяты. Мало кто из них и слыхивал-то о Собакевиче, а каково созвучие!) Впрочем, до старших своих товарищей-собакевичей он далеко ещё не дорос. Ни по чину, ни по комплекции, ни по талантам: молод ишшо. А прозвище своё получил не в честь гоголевского персонажа, а просто за ретивый лай. Но как ни лаяй ретивый щенок, а до взрослого пса Полкана надобно ему ещё дорасти (дослужиться, то есть).
   Лицом Собака был совершеннейший младенец: розовощёкий бутуз, на челе которого невозможно было не то, что обнаружить, но даже угадать и тени мысли. Только бутуз этот не блаженно-радостно агукал, безсмысленно слюнявя яркую резиновую пустышку, а злобно и азартно лаял, смачно брызгая при этом обильною слюной.
   Есть на нашей улице одна маленькая, невзрачно-плюгавенькая, но чрезвычайно злобная собачонка. Завидев приближающийся автомобиль, она тщательно изготавливается к его «приёму» и, когда он проезжает мимо, самозабвенно облаивает его, захлёбываясь собственным, булькающим каким-то лаем. А там, глядишь, следующий автомобиль, и следующий…
   Но даже если на улице вообще никого нет: ни машин, ни людей, – она выйдет на дорогу, оглядится сурово по сторонам, да и гавкнет, как бы вспоминая о чём-то нехорошем или подозрительном, по нескольку раз в разные стороны. Гавкнет непременно зло, хотя и злиться-то особо не на кого, нет ведь кругом ни души. Впрочем, это, видимо, не столь уж и важно: порядок есть порядок.
_________________________________________________________________________________________________________
(3) Вот ведь что делает с людьми самоотверженный труд на благо прогрессивного общественного развития.
(4) Младший лейтенант.


   Не будем гадать, кто у кого учился, но Собака виртуозно проделывал практически всё то же самое.
   Приближается бригада возвращающихся с работы усталых, заиндевело-промёрзлых или, наоборот, прожаренных на знойном солнце, или же промоченных нещадно насквозь затяжным осенним ливнем зэков. Бутуз наш в замечательно засаленном на изрядно выступающих частях тела – упругом, пока ещё, животике, справных ягодицах и коленках – мундире, бывшем некогда зелёным, нетерпеливо топчется на плацу в предвкушении захватывающей своей работы. Как только бригада достигает его «стартовой позиции», Собака неизменно усматривает причину, по поводу которой остервенело заходится в воспитательно-профилактическом лае.
   Бригада удаляется; короткая передышка; приближается следующая бригада…
   Бригад много. Работы хватает. (И в работе этой своей, отдадим ему должное, сумел бутуз добиться приличных результатов. То бишь лаял он на высоком профессиональном уровне, почти достигнув квалификации старшего и более опытного, поднаторевшего в этом ремесле, своего товарища – майора Сердуты.) Поработав таким образом на славу, усталый, но довольный, с чувством добросовестно исполненного долга Собака удаляется, гордо задрав голову и… чуть было не сказал – весело помахивая хвостом…

   Когда он в первый раз прибыл этапом в этот лагерь, одной из первых лагерных достопримечательностей, которые увидел он, был Собака, занятый выполнением своей работы. И хотя его несколько всколыхнула столь активная манера общения (он не видел ещё майора Сердуту), он всё-таки не очень удивился, а только подумал: «Ну что ж, Собака как собака».
   И каково же было его удивление, когда вечером, пришед в карантин,(5) начальником которого тот являлся, Собака открыл рот. Но, как выяснилось, не для лая и не для еды, а для разговора. Оказалось, что Собака вполне в состоянии был вести связный, осмысленный и даже разумный разговор. И самым удивительным было то, что делать это он, оказывается, умел спокойно и вполголоса.
Воистину чудны дела твои, Господи!..
   Лет через пятнадцать он совершенно случайно увидел на улице в проезжавшей мимо милицейской машине Собаку, в милицейской же форме и в компании себе подобных. На плечах у Собаки красовались погоны уже не микро-, а полновесного майора.
   «Ну вот, долаялся-таки до вожделения своего», – мельком подумал он, вырванный внезапно на мгновение из мiра будничной суеты в мир прошлого. Тихий мир воспоминаний, в котором никогда уж более не восстанут утихшие навеки и покрытые сединой утекшего навсегда времени бури страстей и переживаний, грозы бед и страданий, боль утрат невосполнимых и безвозвратных потерь…

   Но и майор Сердута с микромайором Собакой, при всех своих особенностях изысканных, не были, как ни странно, самыми неприятными из «гражданинов начальников». Самыми гнусными «гражданинами» были лагерные «интеллигенты», в хорошо отутюженных брюках без разного рода пятен на них и столь же хорошо начищенных ваксой ботинках. Обладали те негромким, как правило, голосом и почти что светскими манерами. Но были при этом субъектами иезуитствующими и с садистскими наклонностями.
   Да ещё, пожалуй, принадлежали к не слишком приятной этой категории кум со своими подкумками – сотрудниками оперативной части.(6) Одного из них (того самого, кстати сказать, который рьяно рвался «накрутить» ему дополнительного сроку за драку с другим зэком за месяц до последнего освобождения) встретил он полтора десятка лет спустя на нефтебазе в качестве водителя бензовоза, совсем простенького и свойского. Куда только спесь вся вместе с надутыми пухло-румяными щеками подевалась?
____________________________________________________________________________________________________________________
(5) Что-то вроде бригады, в которой вновь прибывшие зэки неделю – до прибытия следующего этапа – осваиваются в зоне, выполняя разного рода хозработы.
(6) Ну, эти – по определению.


   К «интеллигентам» он мог бы отнести двух зрелых, солидных, но не пожилых ещё, что называется – в полном расцвете творческих сил, майоров (ох, уж, заметим, эти майоры). Ими были замполит Гладышин и один из ДПНК, фамилия которого в памяти его как-то не запечатлелась. ДПНК этот имел холеные руки с чистыми и аккуратно постриженными ногтями, и упитанную до гладкой маслянистой округлости наружность. Речь его тоже была какой-то маслянисто-тягучей, с некоторой картавинкой.
   Разговаривал тот с зэками, в отличие от множества других своих коллег, как правило, спокойно-вежливо, не повышая голоса, интеллигентно, в общем. Но всегда готов был при этом подкрепить вежливость свою интеллигентскую (и подкреплял её с заметным удовольствием неоднократно) соответствующим этой интеллигентскости средством – резиновой дубинкой-демократизатором. Тоже – в отличие. От не столь культурных и интеллигентных, как сам он, своих коллег. Ибо те, по большей части, ограничивались, по неинтеллигентной простоте своей, хотя и не очень культурными, а то и вовсе плебейски грубыми, но всё же – словами…
   В замполите действительно можно было заподозрить некоторую интеллигентность. Внешне – как личным обликом, так и одеждою своею – выглядел он, в отличие от множества своих коллег, весьма прилично, не без импозантности даже. Это был человек мыслящий, достаточно сдержанный в поведении, временами – вежливый, но высокомерный и презрительно-брезгливо холодный.
   И хотя по самому роду деятельности ему приходилось иметь множество политико-воспитательных контактов в подопечной среде, а также необходимо было иметь в среде этой своих людей (и он их имел), зэков он презирал и ненавидел. Даже тех, которые с ним сотрудничали и были для замполита «своими».

   Вообще-то, ничего удивительного в этом нет. И он, сам будучи зэком, прекрасно это понимал. И более чем кто-либо. Ибо за долгие годы «кувыркания» в этом гнусном мiре – мiре уголовников – он получил прекрасную возможность испытать на собственной «шкуре» и в полной мере оценить всю иезуитскую подлость и злобность этого мiра. Весь его пещерный примитивизм. Всю лживость этой жизни «по понятиям». Со всеми её фальшивыми «нравственными» постулатами-штампами, типа «нет ничего святого» (7) (это когда речь идёт о ком-либо «нехорошем»).
   О чём-то там «святом» ничтоже сумняшеся «базарили»,(8) поцвыркивая слюной сквозь зубы, законченные мерзавцы, на которых пробы ставить негде было. Те, кто всю жизнь свою прожили по «закону курятника», главный и единственный принцип которого гласит: клюнь ближнего, обгадь нижнего.
   Уже потом, по возвращении к жизни, прочтёт он «Колымские рассказы» Варлама Шаламова, одного из мучеников сталинских лагерей, финальным аккордом которых будут «Очерки преступного мира». В «Очерках…» этих тот ярко, в деталях, опишет этот мiр, совершенно точно обозначив его неожиданным словом «подземный». Финальным же аккордом самих «Очерков…» станет жизнеутверждающий тезис Шаламова «Преступный мир должен быть уничтожен!». Ну а сам этот тезис был не чем иным, как перефразированным знаменитым некогда лозунгом-рефреном римского консула Марка Порция Катона «Карфаген должен быть разрушен».
   И с этим тезисом-лозунгом он безусловно согласится и горячо его поддержит.
_________________________________________________________________________________________________________________
(7) Вообще говоря, типичные представители этого мiра с постоянной в нём пропиской изъясняются, по большей части, затёртыми от непомерно частого употребления до дыр этакими словесными клише: «умными», на их взгляд, фразами-идиомами. Которые, однако, применительно к ситуации, практически всякий раз звучат одинаково тупо и пошло.
(8) Говорили; «базар» – зэковский разговор, беседа; «базарить» – говорить, беседовать.


   Но, зная и понимая всё это, знал он также и то, что одной из насущнейших кратко сформулированных народных мудростей в его Отечестве во все времена была эта: от сумы да от тюрьмы не зарекайся. А собственные его наблюдения за жизнью пенитенциарной системы в тюрьмах и лагерях, которые довелось ему пройти, только подтверждали справедливость мудрости его предков.
   В общем, безликом, если смотреть на него глазами статистики, контингенте зэков, наряду с отпетыми, профессиональными уголовниками, довольно значительное место занимали люди, в этом мiре случайные, для гражданского общества отнюдь не потерянные. То есть, если спуститься со статистических высот и взглянуть в лица, чем и должны были, по идее, заниматься исправители-практики, и в первую очередь – заместитель начальника колонии по ПВР (политико-воспитательной работе), а проще говоря – замполит, то это были не представители уголовного мiра, а просто люди. Обычные граждане своей страны, по причине разнообразнейших жизненных обстоятельств, в том числе, случалось, и курьёзных, оказавшиеся за решёткой. В обществе бандитов, убийц, воров и прочего уголовного отребья.
   Здесь, повторимся, речь идёт о ворах профессиональных. С которыми ошибочно было бы путать колхозника, притащившего своей корове с колхозной фермы пару мешков бесхозного и втаптываемого в навоз комбикорма. И получившего за это 3-4 годика: столько же, а то и больше, чем вор-карманник или домушник.
   К этим же несчастливцам смело можно добавить ещё весьма немалое количество людей, попросту безвинно осуждённых, или, по каким-либо причинам, злонамеренно упрятанных за решётку.

   Самого себя он к невиновным, каковых немало повидал на своём тюремно-лагерном пути, никак не относил. Напротив, всегда считал, что тянет лямку за дело: дело неугомонных своих рук. Которые, по причине неразумной и непутёвой головушки, а также вспыльчивой неуравновешенности характера, доставшегося ему в наследство от родителя, регулярно пускал в ход. Чем до предела упрощал сложные жизненные ситуации, кои в культурных слоях общества принято именовать коллизиями.
   И эта вот неугомонность рук, которые, почему-то, всегда оказывались проворнее мысли, даже самой простой, к двадцатилетию его приобрела характер совсем уж хронического недуга. При этом же, совершенно не был он человеком злонамеренным или злонравным. Благо, недуг сей не был каким-нибудь экзотическим, науке малоизвестным. Соответственно, и лекарство от него было простым и легко доступным. Вот, благодаря удачному сочетанию этих обстоятельств, народный суд,(9) взяв на себя благородную ношу врачевателя, и прописывал ему трижды курс лечения в местах не столь отдалённых.
   Проходя теперь последний из прописанных ему лечебных курсов, он всё-таки дерзал, а хорошо познав упомянутый выше подземный мiр, дерзал тем более, относить себя к просто людям. Поскольку полагал, что, хотя по формальным признакам его и можно было отнести к рецидивистам, и, более того, именно им он официально считается, ни разу не совершил он умышленного, злонамеренного правонарушения. Так всё как-то: по обстоятельствам, по неразумию, по несдержанности и всплеску глупых, незрелых чувств. Правда, всегда – по нетрезвости. Что было единственным серьёзным отягчающим обстоятельством. А может быть, и одной из главных, если не самой главной, причин его «подвигов»…
________________________________________________________________________
(9) Так назывались суды в СССР.


   Знал он также, что давно существует негласная установка-директива (действительно мудрая, заметим) на жёсткое уничтожение уголовного мiра его же собственными грязными руками. Для чего необходимо всячески, всемерно и всеми доступными средствами (в том числе и нечистоплотными, и подлыми, вполне соответствующими «морали» самого этого мiра) расшатывать этот подземный воровской шалман, сталкивать между собой и обострять внутренние его противоречия. С тем чтобы ядовитый скорпий в гнусной своей агонии пожрал самоё себя.
Знал, и вполне, и глубоко был внутренне с этим согласен. Одного только не понимал он: колхозники-то тут при чём? А также те, кто проходят курс лечения. Хотя бы и затянувшийся, в зависимости от тяжести заболевания…

   Столкнувшись пару раз с замполитом Гладышиным, понял он, что тот, несмотря на мыслительный свой имидж, не видит за зэковской робой людей, человека. Зэки для него – говорящий скот, серая масса, осквернившая себя своими преступлениями (реальными или придуманными), как проказой. Все на одно лицо, хотя и с разными фамилиями, надписанными на нагрудных бирках. Все одинаково подлые и коварные. Независимо от того, вор, бандит, циничный и хладнокровный убийца стоят перед тобою. Или это простодыра-колхозник, непутёвый и неудачливый глава полуголодного семейства. Ни одному слову никого из них не то, что верить нельзя, но даже и приближаться к любому из них необходимо с опаской. Дабы самому не оскверниться от гнилой их проказы.
   Увы, – мог бы констатировать он, – по злой иронии судьбы, скверной неразборчивости, коварства, нечистоплотности, интриганства, изменничества: подлости, в общем, во всех её проявлениях, – заражались, прежде всего, «чистые» среди осквернённых, рафинированные «интеллигенты» из лагерного начальства. И не в последнюю очередь – сам замполит Гладышин. Причём заражались настолько, что уже и не понять было, зараза ли это в них бродит или это уже неотъемлемые их личные качества. В то время как далеко не каждый зэк обладал «джентльменским» набором этих качеств.

   Странным может показаться, но именно такие исполнители, как майор Гладышин, горячо ненавидевшие зэковский мiр, сумели извратить, выхолостить и, в конечном счёте, свести на нет действительно здравую, мудрую и крайне полезную для общества идею жёсткого искоренения уголовного мiра. И не по злому умыслу, а по близорукости своей, да по недомыслию. Несмотря на склонность свою к мышлению.
   Одной только склонности, видимо, маловато оказалось для работы над осуществлением столь масштабной задачи. Необходимо, наверное, было ещё иметь понимание сути проблемы, а также и малую, хотя бы, толику проницательности.
   Ненависть в священной войне – вещь, пожалуй, незаменимая. Вот только вектор её должен быть направлен точно и строго на врага, а не абы куда. У майора же Гладышина вектор его ненависти устремлён был не на уголовный, профессиональный преступный мiр, расшатывать и разрушать который указано было свыше, а на мiр лагерный, то есть на зэков вообще.
   Мыслительных способностей майора не хватило на то, чтобы понять, что мiр зэков не тождествен уголовному мiру. Хотя последний безусловно и безраздельно доминирует и диктует все правила игры (и уже одним только этим заслуживает усиления жёсткого репрессивного на него воздействия). И что при несчастливом стечении обстоятельств зэком в нашей стране может стать практически любой человек. В том числе, и не в последнюю очередь, сын самого майора. Примеров тому – тьма.

   Так то вот, усилиями по всей необъятной стране подобных гладышиных, сердут, разных пород собак и иже с ними образ, вернее – образина, действительного врага нормального человеческого общества был размыт. И в лагерных сумерках стал малоразличим, практически – невидим.
   Мало-помалу, незаметно изменились или были подменены и сами цели и задачи борцов-исправителей.
Поскольку система функционировала и с кем-то там боролась, и что-то там пыталась даже исправлять, необходим был постоянный, самовозобновляющийся материал для «исправления». Иначе говоря, нужны были кадры взамен выбывших: убитых, умерших от туберкулёза и прочего лагерного сёрвиса, подлых невозвращенцев после освобождения (ну, этих – сущие единицы). А что может быть лучше постоянных, специально подготовленных кадров?
   И система замкнулась сама на себя: стала кузницей своих собственных кадров – малооплачиваемой и легкопринуждаемой рабсилы. Которая, в свою очередь, неустанно и безпрерывно ковала неуклонно растущее благосостояние лагерного начальства всех уровней. От самого «хозяина» (10) до приёмщицы посылок и передач.

   Уголовному же мiру того только и надобно было. И он довольно потирал покрытые «романтической» татуировкой, натруженные карточной игрой, мозолистые свои руки. Рабсила, ведь, презренная трудилась, как всегда, и на него…
А пока гладышины боролись с «не вставшими на путь исправления» «нарушителями режима cодержания»,(11) мiр этот не только уцелел, сохранился, как ни в чём не бывало. Но и «раздобрел» на харчах, добываемых безропотной рабсилой, набрался веса и сил.
   Настолько, что в последнее десятилетие бурного века, в «эпоху» вакханалии пьяного дирижёра немецких духовых оркестров Е-Бэ-Нэ,(12) выплеснулся хищной волчьей волной цунами в гражданское общество. И захлестнул с головой ничего не подозревавших, и так ничего и не понявших, наивных овец-обывателей.
   А для них – корма своего – махом соорудил незримое стойло-загон, под столь же невидимой для овечьего взгляда вывеской. И на вывеске этой аккуратно, с красивыми – по-лагерному – узорчиками и завитушками, рукой лагерного художника, изящно разукрашенной столь же красивыми, «романтическими» татуировками, было выведено короткое, но выразительное слово – «Лохи».

   И вся страна, огромная и великая, страна, одолевшая в жесточайшей борьбе гитлеризм, мигом, словно по мановению волосато-пухлого пальца важного закулисного пахана «в законе», послушно превратилась вдруг в один ба-а-алшой уголовный междусобойчик.
Разом все – от простых лохов до лохов-президентов – весело и увлечённо заговорили на уголовной «фене», жаргоне то есть. «Разборки», «беспредел», «мочить в сортире», «наезды», «тусовки», «стрелки», те же «лохи» и тому подобные словесные перлы («понятия», в общем) перекочевали как-то вдруг из лагерного «базара» в президентские, министерские и депутатско-спикерские речи.
   Да и ничего удивительного. Ведь и сами особо авторитетные носители «святых» блатных традиций повыползали из подворотен и «малин» своих сивушно-затхлых и прочно обосновались в разного рода офисах. Пересели с тюремных нар, если не в думско-правительственные кабинеты, так, на худой конец, просто в мерседесы. И стали все сплошь, если и не «бизнесменами», то уж как минимум – «предпринимателями».
   Такой вот странноватый, но вполне закономерный, финал вышел из гладышинской борьбы.
   Хотя, почему же финал? И по сей день продолжают гладышины незримый и благородный, как они, наверное, думают, свой бой с тенью. Только теперь уже к услугам новых боссов, вчерашних своих подопечных…
__________________________________________________________________________________________
(10) Так в зэковском мiре называется обобщённый образ начальника колонии.
(11) Стандартные формулировки из бюрократического лагерного лексикона.
(12) Ельцин Борис Николаевич, если кто не знает.


Глава вторая
Весёлая жизнь, или путь, исполненный скорбей.


   «До свидания!» – словно издалёка, из мрачной пелены прошлого, донёсся до сознания его голос капитана. Капитан, повторимся, был прост и бодр, даже спортивен. Наверное, поэтому зэки дали ему прозвище «Боксёр». Возможно, тот действительно был боксёром, с присущей такого рода людям безрассудной отвагой.
   Спустя годы прочтёт он в газетах, что в «родной» его колонии был убит ДПНК, и узнает в нём Боксёра. Какой-то зэк, доведённый, видимо, до предела гладышинско-собакинскими методами «исправления», взбунтовался в камере ШИЗО (13) и устранил там свет, разбив лампочку. Боксёр без раздумий шагнул в темноту и получил удар заточкой прямо в сердце.
   «Эх, Боксёр, Боксёр, – не без сочувствия подумает он, узнав об этом. «Ведь ты был не самым худшим «гражданином начальником». Но уголовная заточка нашла именно твоё сердце. Что ж, такова твоя судьба. В тюрьме случается и такое».
   Но это будет потом. Теперь же, в это мгновение – мгновение длиною в жизнь – он не то чтобы стоял и не то чтобы воспарил, а как бы завис вне времени: между прошлым и будущим, между двумя жизнями одного и того же человека.
   Первая жизнь закончилась за тем высоченным забором, оплетённым колючей проволокой, куда ведут широкие врата. И человек, нелегко её проживший, вывалявшийся с ног до головы в липкой тюремно-лагерной грязи, словно свинья в калу, остался там же, умер вместе с нею.
   Новой жизни ещё только предстояло начаться. И новый человек, зависший в миг сей во вневременном пространстве, сбросивший с себя скверну прошлой жизни, как змея сбрасывает старую свою, паршивую кожу, и не желавший брать из неё с собою в путь ничего, кроме воспоминаний, готовился внутренне к своему рождению. Возрождению  к новой жизни.
________________________________________________________________
(13) Штрафной изолятор.


   «Вот и всё», – устало подумал он под лязг двери, закрываемой за ним Боксёром, не испытав при расставании со своим прошлым никаких эмоций: ни радости, ни душевного подъёма. Только облегчение, пришедшее на смену неимоверно напряжённому ожиданию. «Прощай, жизнь моя ушедшая. Очень хочется верить, что навсегда. Занавес».
Но облегчение не отменило вопросов. «Где я?» Неизвестно. «Кто я?» Пока неизвестно. «Что ждёт меня в будущем?» Полная неизвестность. Хотя и планы, и замыслы некоторые всё же имеются.
   Впрочем, одно из его будущего известно было совершенно точно: ещё целый год придётся отбывать ему административный надзор, которым наградила его заботливая лагерная администрация как «не вставшего на путь исправления». То есть, в течение года он, где бы ни жил, будет находиться под жёстким контролем милиции. Обременённый строгими обязанностями: ежедневно с 2000 до 600 безвылазно находиться по месту жительства; еженедельно к определённому часу приходить или приезжать в милицию, отмечаться в специальном журнале. Все решения относительно каких-либо перемен в личной жизни – на усмотрение милиции. Три любых нарушения – и принудительное возвращение в прошлую жизнь железно гарантировано.
   Вот такая свобода. На коротком поводке.
   Он прекрасно понимал, что за дамоклов меч висел над ним в виде скромного этого приложения к справке об освобождении – административного надзора. И не мог ни считать, ни чувствовать себя вполне рассчитавшимся со своим прошлым, пока надзор этот угрожающе будет висеть над непутёвой и «неисправленной» его головой.
   А что осталось в его прошлом? Тридцать лет бестолковой жизни, из которых десять последних – треть всего его земного пути – прожиты там, за оставшимся за спиной высоким забором. Там, где человек не живёт, а «отбывает», лишённый права иметь собственную волю, права самостоятельно распоряжаться своею собственной жизнью.
   А те куцые «права», которые «гарантирует» ему Закон (вроде того, как в будущем будет «гарантировать» вымирающим «рассеянам» их права всероссийский «гарант» Ельцин, более всего запомнившийся его современникам вечно заплывшим и одутловатым от беспробудного пьянства мурлом), гроша ломаного не стоят, «права» эти. И беззастенчиво, самодовольно-безнаказанно, попираются они теми, кто, в соответствии с Законом сим, поставлен там исключительно для того, чтобы его – Закон – неукоснительно блюсти.
   Так что, несмотря на исполнившиеся недавно ему тридцать лет, жизни-то, по сути, ещё и не было…

   Ему так и не довелось узнать, что такое мать. Несмотря на то, что последнюю свою мачеху он называл «мама» (хотя сводный его брат называл его отца «дядя Г...»). Родительница его, обуянная чарами очередной любви, оставила его в возрасте менее двух лет на попечение любящего отца, необузданно-дикого, своенравного и всецело, даже избыточно, довольного собою молодого мужика родом из восточно-сибирской глухомани. И укатила, не забыв перед посадкой в поезд облобызать со слезами сынка, за новым своим суженым в далёкий и манящий красивою жизнью Харьков.
   Оттуда некоторое ещё время присылала письма с неизменными приветами и поцелуйчиками сыночку. В одном из которых полуугрожающе воззвала к экс-супругу: «Не вздумай подать на алименты», – намекая на возможность отобрания любимого сыночка под свой контроль. Отец его после этого долго ещё, чертыхаясь, плевался: «Да чтоб я!.. алименты!!.. от неё!!!..».
   Любовь отцовская хотя и была действительной, но, по буйности нрава, не всегда, а точнее – крайне редко была сладкой. Не удивительно, что его собственный характер в значительной своей части стал отцовским наследием. Правда, в странноватом сочетании с возвышенностью духа и мысли и некоторой поэтической сентиментальностью, а также способностью к самоосмыслению и самооценке, в корне отличавшейся от безудержного отцовского самовосхваления.
   То есть, при таких же, или почти таких же, как у отца, диких, плохо контролируемых формах поведения: дёрганой вспыльчивости, несдержанности языка и действий, высокомерной заносчивости, временами, а также задиристости и прочих мелких радостей для окружающих, – он имел гораздо более тонкую психологическую и нравственную организацию.

   В школе его всегда называли «способным». Только не договаривали при этом, к чему именно. Видимо, так оно и было. Первые пять лет он учился хорошо. При сложном, правда, поведении. К началу шестого класса семья его отца переехала в новый микрорайон, и он пошёл учиться в совершенно новую, только что построенную школу.
   К этому, как раз, моменту и подоспел, как водится, переходный его возраст. Сам он об этом, естественно, ничего не знал. Но учиться серьёзно почти перестал. На первых порах держался за счёт прошлого своего багажа. Тем временем упустил по разным предметам множество тем и скатился потихоньку до уровня слаборазвитого троечника. Временами встряхивался и пытался вернуться на подобающий себе уровень. Но, утратив последовательную непрерывность нормального учебного процесса, не мог преодолеть провалы в познании.

   О поведении его в школе нечего и говорить: безконечные задирания со всеми и вся, грубые и дерзкие выходки с учителями мало у кого могли вызвать понимание и сочувствие. Даже регулярные воспитательные мероприятия вечно находившегося на взводе отца, то бишь жестокие избиения после вынужденных визитов того в школу, ослабляли жизненный тонус его очень ненадолго. Всё возвращалось на круги своя. В одной из четвертей ему даже выставили двойку по поведению: случай, по тем временам, почти что исключительный.
   Но самое удивительное было даже не в качестве его поведения, а в непредсказуемости его. В те времена в каждой школе всегда находилась пара-тройка отпетых разгильдяев: низменного, как правило, примитивно-уголовного типа. Те катились по проторённой колее. Как только позволял возраст, их выталкивали в ПТУ, ну а оттуда им была открыта прямая и широкая дорога в дом их родной – тюрьму. Поскольку ПТУ являлись кузницей кадров не только рабочих, но и тюремных.
   В этом же экземпляре поразительным каким-то образом уживались хулиганская буйность с тем, что, по слову гения русской поэзии, определяется как «души прекрасные порывы». А в груди его билось искреннее, чистое и глубоко ранимое сердце. (Да-да, именно так – чистое сердце. Это помыслы и поступки людские могут быть нечистыми, грязными или вовсе гнусными. А сердца – не все, конечно же, – вполне могут быть чистыми. Даже у людей, совершающих неправильные поступки.) И никто, и сам он в том числе, никогда не мог угадать, какая из двух этих прямо противоположных сторон нестандартной, мягко говоря, его натуры проявится в нём в следующий момент…
   Однако, даже и выходки его хулиганские, при всей их неотёсанно-шершавой грубости, отличались от проказ тех, кого ожидало ПТУ, каким-то «изяществом» что ли (если это определение вообще возможно применить к столь специфической области человеческой деятельности). Не изощрённой пошлостью и тупой, бессмысленной извращённостью, а именно «изяществом», и разудалой какой-то безшабашностью.

   Единственное, что хотя бы отчасти (в незначительной, правда, степени) могло смягчить накал его существования в обществе, это музыкальные его способности и активное участие в общественной жизни. (Ему довелось, к примеру, сыграть две роли в школьных спектаклях: князя Гвидона в «Сказке о царе Салтане» и шута в «Золушке»; причём роль шута досталась ему после того, как он категорически отказался от роли принца.)
Обладая незаурядным слухом, он довольно неплохо музицировал на баяне (куда лучше множества взрослых мужиков, исключая, естественно, профессионалов). И выдавал благодарным в такие моменты слушателям практически все «шедевры» популярной музыки того времени.
   Отец его, взращённый под звуки деревенской гармошки и обожавший баян, освоить который самому ему, однако, способностей не хватило, отдал его в возрасте что-то около девяти лет в музыкальную школу. И хотя на два вакантных места в ней претендовало полсотни человек, музыкант наш буйный занял-таки одно из них. Но и здесь остался он верен себе, не умевшему быть таким, «как все».
   Хотя музыка сама по себе ему и нравилась, но ни баян, ни, тем более, домру, на которой довелось ему бренькать в школьном оркестре, не ощущал он своими инструментами. Изнывая от этюдов, ноктюрнов и менуэтов, которые заставлял его изучать мудрый его учитель, знавший, что на шлягерах настоящего музыканта не вырастить, он завидовал ученику из соседнего класса, которого учили именно на них, родимых.
   Дома он, с наслаждением игнорируя постылые менуэты, подбирал на слух всё, что слышал и что ему нравилось. А затем с удовольствием, под писк поклонниц, выдавал всё это на-гора. Но при этом, почему-то, итоги учёбы его в школе странным образом хирели, сколь неизменно, столь же и последовательно. Если первый класс закончил он с пятёрками по всем предметам, за что и получил почётную грамоту, которой втайне несказанно гордился, то каждый последующий – заканчивал уже, по всем же предметам, с понижением ровно на один балл.
   Не удивительно, что к последнему, пятому классу в оценочном его запасе оставались только единицы. Естественно, что, хотя такие показатели и можно было считать в известном смысле выдающимися, для дирекции они были малоинтересными. Потому и решено было отпустить его с миром. Тем более что и учитель его мудрый перед самым началом очередного учебного года погиб в автокатастрофе.
   Несколько расстроенный тем, что не удалось-таки довести начатого дела до логического конца, отложил он в сторону баян и уже через несколько лет напрочь позабыл всё, чему его учили. Осталась только неизбывная любовь к музыке.
   Со временем возьмёт он в руки гитару и научится дребезжать на ней несколькими аккордами. Правда, будет при этом весьма неплохо петь. Настолько, что им заинтересуется однажды, услышавший случайно ночью его верещание, один из творческих друзей знаменитой группы «Песняры». Тот сам имел свой собственный вокально-инструментальный ансамбль, и даже попытался было его разыскать. Но той встрече состояться было не суждено …

   Так он пропырхался два года. К восьмому же, промежуточно-выпускному, классу то ли возраст его перешёл, наконец-то, в следующую стадию, то ли сам он каким-то неведомым образом посерьёзнел, то ли стыдно ему стало за жалкое барахтанье на не свойственном ему уровне. Но он вдруг взялся за ум и твёрдо решил наверстать упущенное. И это ему, как ни странно, удалось.
   С началом учебного года достал он все учебники за шестой и седьмой классы (напрочь упущенные и непрочитанные им прежде) и параллельно с основными занятиями самостоятельно проштудировал их все от корки до корки. Посредством чего успешно ликвидировал многочисленные пробелы в своих знаниях. И это помогло ему прекрасно сдать все выпускные экзамены. Несмотря даже на то, что уже весной, в самое ответственное время, целый месяц провалялся он в больнице с дизентерией.
   Но к тому времени, за три года, настолько уже истерзал он «изящным» своим поведением педагогический состав школы, что от него не чаяли, как избавиться. Не особо думая о том, посерьёзнел он там или нет. Естественно, о ПТУ здесь и речи быть не могло. Поэтому решили прибегнуть к хитрости.
   Отец убедил его идти учиться в техникум, и в школе об этом знали: мачеха его работала там учительницей. Знали, однако, и то, что в любое учебное заведение двери для него закрыты с оценкой по поведению ниже пяти. Поэтому, дабы не обрекать себя ещё на два года мучений, ему выставили «отлично». Это немало удивило и позабавило его самого (он ведь не знал тогда, что в жизни людей существует политика со всеми её тонкостями и хитростями; он просто радовался весенней щенячьей радостью начинавшейся жизни).
   Но, чтобы не оставаться в долгу, ему всё же отомстили, выставив в Свидетельство об окончании восьми классов практически по всем предметам итоговые тройки. Невзирая даже на то, что все положенные экзамены по основным предметам сдал он более чем убедительно.
   Впрочем, тогда это не очень-то и омрачило щенячью его радость. Это потом, спустя многие годы, поймёт он, случайно увидев оценки в этом документе и вспомнив все обстоятельства того времени, что ему именно отомстили. А тогда он только удивлялся, да и то недолго: как же так? На экзамене по геометрии, например, он решает задачу и полностью и обстоятельно отвечает на все вопросы из доставшегося ему билета. После некоторого раздумья комиссия задаёт ему ещё парочку дополнительных вопросов. Он столь же исчерпывающе отвечает и на них. Но ему – опять же, после некоторого раздумья – ставят, почему-то, четвёрку. А в свидетельство вообще попадает только тройка…

   В общем, на счастье мстителей, в техникум ему поступить всё же удалось. Причём, удалось не только поступить. Каким-то чудом он умудрился его ещё и закончить. Чудом потому, что там вместо учёбы началась уже весёлая юношеская разгульная жизнь, перемежавшаяся время от времени ночными бдениями над курсовыми проектами.
Да ещё и потому, что в самый день защиты им дипломного проекта, буквально за пару часов до этой защиты, отец его, заплатив штраф, вытащил его вместе с другом из милиции (другу было чуть полегче: он уже защитился накануне). Где они заночевали после нежданной встречи с компанией не очень дружественно настроенных молодых людей. А после этого ему пришлось ещё и побегать в поисках самого своего проекта, который он, конечно же, не успел вовремя забрать у рецензента.
   Не удивительно, что у комиссии, принимавшей его защиту, были все основания быть недовольной тем, что на защиту он посмел явиться не в белой рубашке…

   По окончании техникума он весело, и даже с некоторыми приключениями, отработал годик по направлению в маленькой организации в соседней области. Откуда, едва не спившись и едва не угодив в тюрьму, вернулся домой. Когда закончил он там свою деятельность «молодого специалиста», ему казалось (да так оно и было), что за этот год он предельно утомил всю контору «приключенческой» своей натурой. И вся она с большим и радостным облегчением вздохнула полной грудью, когда получил он расчёт. Люди там, как, впрочем, и везде, были разные, и отношения его с некоторыми из них сложились весьма напряжёнными.
   Тем более приятным сюрпризом прозвучали для него слова председателя профкома, с которым, кстати сказать, отношения его поначалу тоже как-то не очень заладились. При прощании тот, нежданно-негаданно огорошил его, сказав буквально так: «Ты знаешь, В….., мы здесь успели уже тебя полюбить». Что несказанно, хотя и приятно, удивило его, несколько обалдевшего от неожиданного этого признания…

   В армию он не попал, хотя его и призывали, едва он только приехал по направлению «молодым специалистом» и устроился на работу. Не попал по той же самой причине, по которой не взяли его, несмотря на все проникновенные и слёзные уговоры с его стороны, в мореходное училище, куда он попытался было поступить после школы. Из-за врождённого порока сердца.
   Но. «Сожалений горьких нет…», как пел обаятельный Николай Рыбников в одной из своих романтически-жизнеутверждающих киноролей. Ибо судьба готовила ему, в качестве компенсации за непройденную «школу жизни» (как тогда образно называли службу в армии), другую «школу», куда более суровую. Ту многочисленную и разношёрстную «армию», в которую безотказно, и заслуженно (за известные «заслуги» перед обществом), принимают людей в любом возрасте и с любыми пороками. Как физическими, так и духовно-нравственными…

   Возвращение его домой напоминало бегство. Хотя он вполне законно уволился и не натворил ничего такого, от чего необходимо было бы бежать. Скорее, это было бегство от самого себя, от безсмысленности развесёлого своего существования. Но… бегство в никуда. В тот же разгул, только дома, в родной среде уличных своих друзей, с которыми он вырос, вместе с которыми весело взрослел.
   Разгульное веселье, однако, не могло дать, и не давало, удовлетворения мятущейся его душе. В отличие от друзей своих, он всегда о чём-то думал. (Отец рассказал ему как-то, как он в самую розовую свою пору, проснувшись однажды утром, сказал: «Па-апа, а я ночью ду-умал», – обозначив этим, видимо, доступным ему понятием ночные свои сновидения.) Даже в самый разгар дружеского веселья ему порой внезапно становилось так тоскливо, тошно и щемяще-грустно, что не то чтобы завыть хотелось, а, зажав ладонями уши и закрыв глаза, оказаться вдруг наедине с тишиной.
   Тогда уже чувствовал он, что не так что-то идёт в беззаботно-весёлой его жизни. Несмотря даже на то, что друзья его уважали, невзирая на нестандартный его характер. Ценили, видимо, его искренность и безшабашную какую-то «отвязанность». Да и он любил своих друзей. Но всё-таки было в его жизни что-то такое, о чём Владимир Высоцкий с надрывом пел: «Нет, рребята, всё не так. Всё не так, как надо!»
   Душа его не просто стремилась – рвалась куда-то ввысь, смутно подозревая о том, что есть где-то безконечно просторный и столь же безконечно светлый мир, в котором ей удастся, наконец, обрести утоление невыразимых своих желаний. И сердце его жаждало чего-то большого и чистого. «Слона мытого», – весело предполагали его друзья…

   Семьёй обзавестись он ещё не успел, да, как-то не особо и стремился: не созрел, вероятно, ещё для жизни семейной. Хотя, однажды в письме сделал предложение одной хорошей, сугубо положительной и милой девушке Ольге, с которой переписывался, живя на чужбине, и которая, похоже, его любила. И та, на своё несчастье, дала согласие.
   Но он, к его чести, оказался всё же не настолько человеконенавистником, совершенно легкомысленно отнёсясь к своему собственному предложению. И, убегая с чужбины домой, пролетел в самолёте над большим, разделённым великой рекой надвое, городом, в котором она отрабатывала техникумовское своё направление, не завернув, на её счастье, в него. Вместо того чтобы обрадоваться этому, она, глупенькая, видимо, обиделась. Поскольку ответа на своё весёлое письмо уже из дому он так никогда уж более не получил.
   А ежели бы обзавёлся он семьёю, то это была бы уже совсем другая жизнь, другая история: скучная, скорее всего, и типично-пошлая. Мы же здесь знакомимся с этой – непутёвой и глупой: нестандартной, в общем. И именно этим, возможно, интересной. И даже, наверное, в чём-то поучительной.
   Короче говоря, бегай, не бегай, а от себя не убежишь.
   Такожде и ему: избегнуть судьбины своея не удалось…

   Когда прибыл он этапом в первый свой лагерь, расположенный неподалёку от посёлка со смешным названием Галёнки и принявший на себя это – опять же, заметим, весёлое – имя, ему всё показалось даже интересным. В чувствах его преобладала идиотская уголовная романтика. Как же, теперь он настоящий зэк (вот радость-то!), в настоящей зоне со всеми её атрибутами: высоченным забором с колючкой и запреткой-КСП,(14) натасканными и злыми конвоем и собаками и прочими лагерными радостями.
   Романтика эта, однако, улетучилась без следа уже через месяц.
   Сия колония общего режима (15) в зэковском мiре имела славу зоны беспредельной. То есть такой, в которой даже волчьи воровские законы не действуют или действуют слабо. А действует один – шакалий – «закон»: если двое вцепились друг другу в глотки, то прав тот, у кого клыки крепче.
   Дополнял его ещё и «закон» шакальей стаи: то есть выть здесь придётся, хочется тебе этого или нет, в унисон со всей стаей. Это если ты ещё удостоишься «чести» быть в неё принятым. (Наш же «романтик», на беду свою, являлся не только хроническим индивидуалистом-одиночкой, но ещё и ярко выраженным нонконформистом. И не то чтобы от стай, а даже от просто не очень здоровых коллективов – а кто и где видел их здоровыми? – его мутило. Беда же была в том, что в одиночку на зоне, особенно беспредельной, выжить очень трудно, почти что невозможно.) Вот, по этим-то причинам в тюремно-лагерном мiре и прозвали в шутку режим в этой зоне «спец-кровавым».
   И угораздило же его, по иронии судьбы, попасть со своею «романтикой» на этот спец-кровавый. Да ещё и в самом начале зимы, которая выдалась в том году на редкость лютой. Спасибо любящему отцу, который поддержал его на первых, самых тяжёлых, порах через какого-то седьмой-воды-на-киселе-родственника тёплой одеждой, да кой-каким провиантом. А не то, совсем туго пришлось бы этому «романтику».
____________________________________________________________________________________________________________________
(14) Контрольно-следовой полосой.
(15) Первый и самый слабый по строгости, с точки зрения закона, но не по реальной жестокости нравов, режим содержания осужденных. Высший по строгости – особый – режим для особо опасных рецидивистов, на зэковском языке назывался, «спец» или «полосатый»: от полосатой лагерной робы, которую носили на особом режиме


   В общем, добив, с горем пополам, до конца этот срок, изрядно потрёпанный, но умудрившийся сохранить-таки человеческое своё достоинство – во многом благодаря именно возвышенности духа и мысли – и человеческий же облик (что, вообще говоря, мало кому удавалось), он понял и твёрдо решил, что такая жизнь – в одном кубле с бывшими пэтэушниками – не для него. И этот подлый, гнусный и презренный мiр не стоит того, чтобы тратить на него драгоценные годы своей жизни.
   Э-эх! Эти бы решения да реализовать бы в жизнь, как говорилось о социалистических планах и обязательствах тех времён…
   Лет через восемнадцать-двадцать совершенно случайно оказался он в тех краях и, проезжая мимо по делам, свернул с трассы и заехал взглянуть, как поживает «спец-кровавый». Оказалось, что лагерь, судя по высоте деревьев, вымахавших прямо на площадке между бараками, в которых кипели когда-то нешуточные страсти, давно уже расформирован. И вид его напоминал теперь чем-то пейзажи из фильма Андрея Тарковского «Сталкер».
На своём «Исудзу-Эльф» заехал он через всегда теперь уже открытые ворота прямо в зону, по которой вольный ветер гонял сухие прошлогодние листья. И околесил он по ней «круг почёта», во время которого испытал, почему-то, неизъяснимую какую-то грусть, сопровождавшуюся сдавившим его горло спазмом. После чего дал он по газам и уже навсегда оставил эту кровоточащую частичку своей жизни в архивах собственной памяти…

   Вернувшись по освобождении домой, прожил он там, к радости мачехи, лелеявшей жилплощадь для своих собственных детей, всего-то около двадцати дней. Пока однажды вечером не повздорил с отцом в хмельном споре. В котором вступился за своих друзей, радостно встретивших его возвращение.
   Слово за слово, в споре том попрекнул его отец купленными им шмотками и родительским жильём, вопрошая: «Ну хто ты есть?! Пропадёшь, ведь, без меня!» «Человек», – ответил он. И в запале сказал, что уйдёт из дома, взяв с собою только то, что приобрёл на собственные деньги. Ну, а там видно будет, пропадёт он или нет. «Иди», – с деланным равнодушием ответствовал упрямый отец.

   Тогда он, испросив разрешения переночевать под отцовским кровом, утром рано надел на голое тело джинсовый костюм, взял магнитофон с сопричастной ему рок-музыкальной фонотекой и босиком, в одних носках, благо, на дворе стоял пока ещё только октябрь, и снег выпасть ещё не успел, ушёл из дому. Куда не заглядывал несколько последующих лет…

   К концу года ему удалось, утрясши все непростые дела с документами, устроиться работать портовым грузчиком и поселиться в общежитие на своё законное койко-место. Пережив при этом до первой зарплаты голодный период безденежья. Немного освоившись, пошёл он учиться в девятый класс вечерней школы. Учитывая то обстоятельство, что, хотя и был у него техникумовский диплом, там он не столько учился, сколько гонял балбеса с друзьями.
   В жизни его по-прежнему было пусто. Теперь ему уже всерьёз не хватало хорошей подруги. Но никого не встречалось на его пути, окромя чрезвычайно лёгкого и развесёлого поведения портовых дам-тальманов. Они, однако, мало его привлекали. Оттого, наверное, сам он как-то зажался и очерствел. Внешне, во всяком случае.
   Зарабатывая приличные деньги не карточной игрой, а тяжёлым трудом, и совершая порой необычно-странноватые затраты (однажды он купил пластинку любимой группы за девяносто рублей, в то время, как классическая месячная зарплата в стране составляла сто двадцать), сам он ходил в каком-то потёртом, дешёвом, стареньком сереньком пальтишке с поднятым воротником. Но на носу при этом носил весьма недешёвые заграничные (привезённые «оттуда» знакомыми моряками) фирменные солнцезащитные очки-«капельки».
   Так ему, почему-то, даже нравилось. Наверное, он прятался в это пальтишко, как рак-отшельник в свой домик. Причём, он даже и не купил его, а просто нашёл оставленным в общежитском шкафу кем-то из прежних легкомысленных его обитателей…

   И он окунулся с головой, со всею страстию молодости, в мир рок-музыки (то было время самого её расцвета, время едва ли не ежемесячных открытий: она была великолепной как по удивительности новизны и качеству звучания, так и по содержательности воплощения). Музыки, волшебные и чарующие образы которой он очень тонко чувствовал и понимал. Музыка эта значила для него несравненно больше, чем для других людей. Ибо заполнила собою весь его внутренний мир.
   Свою гитару при этом отложил он тихонько в сторону, справедливо полагая, что ему никогда не удастся даже приблизиться к тому совершенству, которое слышал он в произведениях «Pink Floyd», «Supertramp» или «Queen». А коль скоро не можешь на этом поприще хотя бы повторить того, что умеют делать другие, так стыдно и позориться жалкими своими музыкальными потугами, – решил он.

   Но всё-таки, при всём благотворном на него воздействии, даже музыка не могла дать его душе всего того, чего та жаждала. Пустота оставалась. И заполнить её было нечем.
   Видимо, именно поэтому он опять временами стал впадать в загулы (не столь теперь уже весёлые, правда, как прежде). Во время последнего из них у него состоялась в соседнем общежитии не очень дружелюбная хмельная беседа, которую он, по глупости своей, сам же и спровоцировал. В ходе разгоравшейся беседы он заикнулся было о своём прошлом, желая дать понять, что ему довелось повидать и испытать в бренной этой жизни кое-чего такого, о чём собеседники его не имеют даже и малейшего представления. Хотя, быть может, о том и наслышаны. А потому оппонентам лучше бы вести себя с ним поскромнее.
   Те, однако, вопреки его ожиданиям, не только не зауважали его, но и стали осыпать обидными, как ему показалось, насмешками. Пальтишко, видать, его «занюханное» не смогло никому внушить особого уважения. Начав свирепеть, он предупредил, что не шутит. А если ему не верят, да ещё и насмехаются, то ему придётся решительно доказать истинность своих утверждений.
   Пальтишко ли сыграло роковую роль или сам он был не очень убедительным, неизвестно. Но язвительные насмешки легкомысленных оппонентов только усилились. И это усугубило и решило исход дела. В ярости сломав очередной нос, «доказал»-таки он, что не лыком шит. Закономерным результатом этого «доказательства» и стало, естественно, возвращение его в тот мiр, с которым, как ему казалось, распрощался он навсегда.

   Это был жестокий удар. Куда более жестокий, чем тот, что нанёс он сам. Нокаутирующий удар молота по голове. От которого он долго не мог оправиться, спрятавшись в скорлупу внутреннего своего мира. Куда только и девалась вся его прежняя безрассудная удаль? Вторично попав в тюрьму, он стал каким-то, если и не трусливым, то опасливым, шугливым, как это называли в просторечии.
   Он прекрасно знал уже о полной несовместимости своей натуры с «устоями» этого мiра. О том, что мiр этот способен сокрушить все кости и «стереть в лагерную пыль» (эти слова недоброй памяти Лаврентия Берии отнюдь не являлись пустыми словами; уж ему-то это было хорошо известно) любого «бунтаря». А также знал он и о том, что тех, кто упорно не желает вписываться в «устои», мiр этот подлый либо «опускает», либо попросту уничтожает физически. И он стал бояться этого мiра, ожидая от него грубого подавления личностного своего начала.
   К счастию его, шугливость эта весьма скоро излечена будет с помощью одного молодого энергичного лекаря. Страхи его оказались всё же несколько преувеличенными, хотя и далеко не совсем уж безпочвенными. Для сохранения человеческого своего «я» необходимо было употребление некоторой дипломатической гибкости, ему, впрочем, совершенно не свойственной. Дело это было, вообще-то, крайне нелёгким, особенно для него. Но, в принципе, всё-таки, возможным.

   Потеряв свободу, он, как ни странно, очень тяжело пережил то, что его лишили самого для него дорогого: его музыки. Музыки, которая составляла практически всё содержание его жизни. Неосторожно обмолвившись об этом однажды, он здорово развеселил всё население камеры.
   Как-то случилось ему за очередной свой «подвиг» попасть на десять суток в тюремный карцер: сырой и холодный каменный ящик. Где с шести часов утра до десяти вечера некуда было прилечь, ибо нары пристёгивались на это время к стене. Долгими часами ходил он по камере и «прослушивал» в тишине музыку целыми альбомами,(16) воспроизводя их по памяти в мозгу с точностью до последней ноты, до последнего звука.
   Поначалу он попытался было даже что-то вполголоса петь. Но изумлённый надзиратель (изумлённый тем, что он, в отличие от других обитателей карцеров, не «наводит коны» с соседями, перекрикиваясь с ними через «толчок»-унитаз, не заигрывает с зэчкой из соседнего карцера, не устраивает истерик и вообще не делает ничего привычного и типичного для всех урок, а только тихо что-то поёт) сообщил ему, что и петь в карцере, вдобавок ко всему прочему, тоже запрещено. Сообщение это надзиратель сопроводил выражением искреннего своего сожаления.(17)

   Именно в этот срок имел он счастье познакомиться с собакевичами-сердутами-собаками. Лагерь был хотя и строгого режима, но внутренняя атмосфера в нём была много мягче, хотя и весьма далека от идиллической. И сидеть в нём было куда легче, нежели в общережимных Галёнках. Поскольку здесь уже не было бешеных шакалов, рвущих в клочья всё вокруг, а сидели здесь люди, как принято было говорить, «с понятием».
   Зато отсутствие шакалов с лихвой компенсировалось наличием собак типа Собаки и Сердуты. Которые, как и вся лагерная администрация, умело и целенаправленно создавали «контингенту» такую «духоту»! То есть перманентно держали зэков в таком тонусе, что хоть в «отрыв» (18) иди, хоть в петлю лезь. Конечно, мало кто решался на такие подвиги. Но нервы у людей (а зэки – они, ведь, тоже люди, хотя и не очень добрые) были на таком пределе, что просто удивительно было, как они дотягивали до конца своих сроков.
   Впрочем, хотя нервы были на пределе у всех, тяжелее всего было тем, кто имел и пытался сохранить врождённое чувство собственного достоинства. Больнее всего расчётливые гладышины били именно по этому чувству. По природе своей он принадлежал именно к тем редким экземплярам, которые обладали этим качеством в полной мере.
   Уголовники же просто мимикрировали в широком диапазоне. От виляния хвостом перед администрацией и едва ли не ползания на брюхе до закатывания злобных истерик в кратковременные моменты, когда отказывали тормоза. Моменты эти, впрочем, заканчивались, как правило, ненавязчивым и малоприметным возвратом всё к тому же вилянию.
__________________________________________________________________________________________________________________
(16) Долгоиграющими виниловыми дисками-гигантами под собственным названием, составлявшими отдельное и целостное произведение – альбом – автора: исполнителя или группы.
(17) Каково же было изумление весьма далёкого от сантиментов надзирателя с давно уже заскорузлой, кирзовой душой, что он даже сожаление выразить не забыл!
(18) Побег.


   В этот же срок довелось ему познакомиться с необыкновенным по мощи интеллекта и масштабу личности человеком: двадцатидвухлетним (на три года моложе его) парнем Виктором со странной фамилией Патарача. Который отбывал незначительный срок за какое-то совершенно абсурдное недоразумение. И с которым говорили они на одном языке (событие, заметим, очень нечасто случавшееся в жизни нашего «героя»).
   Парень этот крепко встряхнул его, развеяв в прах всю его зашуганность. И вернул ему, если и не утраченное, то изрядно уже придавленное, самоощущение Личности.
   Знакомство это, к глубокому его сожалению, было недолгим, поскольку Виктор уже досиживал небольшой свой срок. Да и расстались они едва ли не врагами. Ибо тот безпрестанно тыкал его носом, преодолевая рефлекторное сопротивление, в его же собственное дерьмо. Но от столкновения двух этих неслабых характеров, двух нестандартных личностей, одна из которых постоянно тормошила и задирала другую, весьма больно при этом, случалось, в лечебных целях «кусая», трудно было ожидать чего-либо иного.
   И «укусы» эти сознательно-преднамеренные достигли-таки своей цели: плечи его расправились во всю ширь и с тех пор никогда уж более не поникали. И при этом сумел-таки он не озлобиться на кусачего своего «оскорбителя». А, напротив, поняв и оценив всю для себя полезность этой кусачести, исполнился он к тому, дополнительно к первоначальной симпатии, ещё и искренней благодарностью.
   Виктору, с помощью своеобразной своей «кусачей терапии», удалось вернуть его из полусогнутого, скукоженного состояния, подобного тому, в котором находится человек, получивший сокрушительный удар «под дых», в нормальное, естественное для него состояние прирождённого прямохождения. И хотя немало ещё ошибок совершит он в глупой своей жизни, но все печали и невзгоды будет теперь уже принимать с широко распахнутой грудью.
   Очень скоро понял он, насколько серьёзно недостаёт ему этого кусачего интеллектуала. Освободившись, он написал Виктору письмо с горячим призывом возобновить контакты. Тот удостоил его ответом, в котором, уже в постскриптуме приписал: «Ты хороший парень, В..…», – но не более того.
   Больше они никогда не встречались. Но навсегда сохранил он благодарную память об этом колючем парне. Именно благодаря ему испытал он между вторым и третьим своими сроками необычайно мощный, самый сильный в его жизни, душевный, или духовный, подъём. Запаса которого хватило даже на то, чтобы пережить в приподнятом состоянии первую часть третьего его срока.

   Третий срок «заработан» был им самым идиотским образом.
   Освободившись несколько более умудрённым, решил он, наконец, наладить отношения с отцом, считая тупым упрямством полный разрыв отношений. Удивительно здесь не то, что и отец его пришёл к тому же выводу. А то, что они одновременно, буквально в один день, поехали друг ко другу. Один – в лагерь с передачкой (ибо не знал ещё, вследствие отсутствия контактов, что сын уже на свободе), а другой – в отчий дом с мировой. В общем, отношения наладились (к плохо скрытому неудовольствию мачехи, по известной уже нам причине).
   И уж конечно, растормошённый Виктором и чувствовавший себя если и не суперменом, то, во всяком случае, человеком, которому всё по плечу, он в полной уверенности полагал, что все невзгоды уже позади и все дороги перед ним открыты. Грудь его распирало от радостного ощущения полноты бытия. Он был любвеобилен и щедр, зная, что должен и способен совершить множество хороших и добрых дел, и горячо желая этого.
   Надо было учиться дальше (ему хотелось стать профессиональным – кухонным он был и без того – философом). И он стал готовиться к поступлению в Университет, занимаясь на подготовительных курсах.
   Душою и духом своим он как бы воспарил ввысь, несомый на крыльях любимой своей музыки. Откуда с сожалением и некоторым сочувствием взирал на неразумную массу людей, погрязших в суете сугубо земных своих дел и добровольно лишивших самих себя неба. Смотреть в которое, хотя бы иногда, было им недосуг.
   Но парение парением, а от забот земных не избавлен был и он сам.

   Истосковавшийся по женской ласке, решил он однажды наведаться к прежней своей подружке. С которой были они некогда в нежных отношениях, но от которой, правда, он ушёл. Привёл он себя в полный, почти что идеальный, порядок (в смысле гигиены) и чистенький, свеженький, благоухающий и даже несколько щеголеватый – этакий советско-лондонский денди – с замирающим в любовном томлении сердцем и холодком где-то в низу живота поехал к ней. Та, однако, хотя и встретила его, и даже накормила жареной картошкой (чем впоследствии попрекнула), но к сердцу своему и всему прочему не допустила.
   Совершенно потерянный вернулся он домой, где и нагрузился с горя алкоголем по самую макушку. Но этого груза оказалось всё же маловато, чтобы задавить или, хотя бы, придавить горе его. Тогда, чтобы развеять грусть-печаль-тоску свою, взял он шампанского, сел на такси, хотя на дворе и стояла уж тёмная ночь, да и поехал в порт к приятелям своим свидеться после разлуки.
   До друзей, однако, доехать ему не довелось. Ибо, когда проезжал он район, где проживала экс-подруга, с новой силой нахлынули на него пережитые недавно им томительные, но отвергнутые чувства. И, в надежде на более удачную повторную попытку, попросил он таксиста изменить курс.
Попытка, однако, оказалась ещё менее удачной и даже – роковой.
   Произошёл отвратительный, дикий скандал с активным и азартно-добровольным участием соседей. И он, совершенно не желавший рукоприкладства, но, тем не менее, получивший уже по физиономии, защищаясь, ударил мужика-соседа, бывшего на голову выше его и в полтора раза объёмней торсом, сумкой с бутылкой шампанского. Затем оторвал от своего лица когти истошно вопившей горластой и всклокоченной стервы, угадать в которой жену того соседа, при всей его богатой фантазии, ему не удалось. После чего повернулся и ушёл. Оставив за спиной визгливо-громкую эту компанию с грустно лежавшим на полу задумчиво-молчаливым соседом бывшей своей подружки.
   Вот, такая вот любовь…

   Самым печальным в случившемся было для него то, что в событии этом весёлом он, любвеобильный, не только не имел никакого злого умысла (как, впрочем, и всегда), но даже и агрессивности не проявлял ни малейшей. Поскольку прекрасно знал, чем она всегда для него оборачивается. До самого момента вынужденной своей защиты.
Однако, в конечном итоге, соседями, точнее – стервой-соседкой (мужик оказался полным подкаблучником: даже голоса его на суде он так толком и не расслышал), не без участия и его подружки, из него был вылеплен портрет эдакого монстра-дебошира. Злобного и кровожадного злодея, только и искавшего, чьей бы кровушки отведать.
Правда, судья, достаточно ещё молодой человек в самом начале карьеры, не очень-то и поверил в образ сей. Поскольку имел возможность воочию оценить и сравнить обе предстоящих перед ним стороны. Но при определении срока наказания не рискнул сильно раздражать «потерпевшую» стерву: карьера, понимаете ли…

   Поначалу, когда все его светлые мечты и ожидания рухнули в одночасье, и он с высоты своего парения вновь оказался низвергнут в преисподнюю уголовного мiра, он, не находя себе места от того, как подло и бесстыже его оболгали, намеревался во что бы то ни стало отомстить по возвращении дорогой своей подружке. Которая наглядно подтвердила жизненную свою позицию, заявленную ему однажды: в том смысле, что для достижения своих целей она не погнушается и подлости.
   Но, поостыв и зрело поразмыслив, решил: пусть всё будет, как есть. И если всё так случилось, значит, так надо. И пусть каждый проживёт свою собственную жизнь. А в жизни главное, во всяком случае, для него, – постараться остаться человеком.
   Так он вновь, когда ярко сияло солнце и казалось, что всё плохое и гадкое уже окончательно позади и к прошлому возврата нет и быть не может, оказался в подземном мiре лжи и коварства, подлости, вероломства и гнусного, изуверского насилия, с одной стороны, и лающих едва ли не круглосуточно сердутых собак – с другой.
   Что ж, – думал он, – мечты и планы канули в пропасть, но ведь мир-то не рухнул. Так же светит солнце, и небо столь же лазоревое, как и прежде. Правда, наступает долгая, очень долгая зима. Но и её можно пережить. Главное – не забывать, что рождён ты человеком, им же должен и умереть. А за зимой, даже самой лютой и долгой, всегда наступает весна – время оттаивания всего живого и возрождения к новой жизни.

   Единственное, о чём испытывал он горькие сожаления, это об уходящей впустую жизни. О годах, самых светлых – молодых и энергичных – годах человеческой жизни. Которые за время долгой этой зимы утекут, словно вода в песок, вхолостую и безсмысленно. Весны-то, конечно, дождаться можно, как бы ни было это тяжело. Но ничто и никогда не сможет вернуть этих лет, утраченных безвозвратно за время томительного зимнего ожидания.
Так начинался третий его срок…

   Ещё в тюрьме, до отправки в лагерь, когда прошёл первый шок, порешил он для себя: хватит пахать на «хозяина». И определил две главные задачи: приложить все усилия к тому, чтобы прийти к окончанию срока с наименьшими потерями для здоровья, а также изыскать все возможности для того, чтобы всерьёз заняться самообразованием. А для решения этих задач необходимы были условия: тихая, не очень пыльная и не на износ работа.
   В общем, чтобы хоть как-то облегчить безрадостное своё существование, необходимо было добывать себе «тёплое место». «И плевать я хотел на тех и на других, – цинично сказал он сам себе, – буду делать то, что нужно мне».
«Теми» и «другими» были две антагонистические, ненавидевшие друг друга, стороны: лагерная администрация и подопечные её зэки. Себя он не относил, ни по каким параметрам, ни к одной из этих сторон. Хотя по социальному статусу своему принадлежал, естественно, к одной из них: стороне страдательной. Он был далёк от ненависти как чувства, на его взгляд, низкого, но не любил и презирал обе эти стороны. Закономерно они платили ему тем же.

   Зэки в массе своей, мало что о нём зная и опираясь, в основном, на «достоверные» сведения, усердно распространявшиеся о нём многочисленными его «доброжелателями», считали его человеком администрации, едва ли не стукачом. А он укреплял их в этом мнении, регулярно пробивая себе настойчивым своим лбом у той же администрации разные «тёплые места». Которые, впрочем, терял впоследствии с лёгкостью необычайной. В отличие от «умных» зэков, которые долго, порой – годами, ползли к ним на брюхе, а вползши, присасывались к ним тоже на годы.
   В его же жизни не было ничего стабильного, кроме неискоренимой глупости. Прожив на свете почти тридцать лет и досиживая третьим сроком уже десятый год, он искренне и наивно недоумевал и удивлялся: как это можно наговаривать на человека и приписывать ему, и без того грешному, грехи, которых он не совершал? Это можно было бы назвать святой наивностью, если бы это не была просто выдающаяся глупость.
   И только единицы умудрённых жизненным опытом зэков понимали, что к чему и кто есть «ху», как, не без некоторого остроумия, скажет в будущем Михаил Горбачёв. А наиболее проницательные, пообщавшись с ним, начинали даже относиться к нему с известной долей уважения. Это, кстати сказать, были как раз те зэки, те люди, которых он тоже уважал.
   С иными же у него случались такого рода диалоги. Те, что, цвыркая сквозь зубы, рассуждают о «святом», говорят ему примерно так: «Ты такой-то и сякой-то, неуважаемый, в общем, ты человек». На что он, не задумываясь, ответствует им буквально следующее: «Когда такие, как вы, начнут меня уважать, я сам себя уважать перестану». И на том взаимопонимание оппонентов достигало, можно сказать, всей своей диалектической полноты.
   Со своей стороны и администрация относилась к нему подозрительно и с недоверием. Печёнкой чувствовала (за неимением, видимо, органа, с помощью которого те, кто его имеет, анализируют) она в нём бациллы свободолюбия и свободомыслия. А заместитель кума (19) Блавацкий заявил ему однажды прямо в лоб: «Так ты же провокатор!» Видимо, имел тот в виду крамольные его, вольнодумные речи, которые случалось высказывать ему в обществе зэков. Смущая при этом незрелые умы одних и обеспечивая других темами для докладных. Забавно, что тот же самый термин «провокатор» в зэковской интерпретации обозначал того, кто «работает» на администрацию.
   Так и влачил он нелёгкую свою ношу меж двух огней, припекаемый время от времени то с одной, то с другой стороны…
_____________________________________________________________________________
(19) Начальника оперативной части, или, попросту говоря, отдела стукачества.


   Справедливости ради стоит заметить, что везунчику нашему удалось-таки встретить (единственный раз за все три своих срока) в среде «гражданинов начальников» действительно человека. Порядочного, неглупого и доброго (насколько вообще возможно быть добрым, имея определённый законом статус исполнителя наказания).
   Им оказался начальник отряда, в который довелось попасть ему однажды, капитан Грищюк Вадим Леонидович. Это был средних лет и среднего роста, плотный до упитанности, усатый и жизнерадостный мужик-хохол. Которого чем-то неуловимо будет напоминать ему в будущем вице-президент эРэФии генерал Александр Руцкой.
   Капитан хотя и выполнял свои функции не менее добросовестно, чем прочие его коллеги, но делать это умел вдумчиво, стараясь вглядываться в людей и разбираться как в них самих, так и в сущности вещей и ситуаций. Недаром же и любимым выражением его была фраза одного из киногероев Михаила Пуговкина: «Рразберёмся!».
   Он, если и не полюбил капитана, то искренне, всей душой потянулся к нему, как к отцу родному. Капитан, в свою очередь, тоже, разглядев, выделил его, хотя и не слишком явно, не предоставляя ему слащавого и подленького статуса любимчика. И относился к нему даже с некоторой, едва уловимой долей теплоты.
   К сожалению его, находиться под справедливой дланью жизнерадостно-мудрого начальника довелось ему недолго. Всё хорошее и доброе, почему-то, всегда очень скоро заканчивается. Капитана Грищюка перевели куда-то по службе из этого лагеря, и ему так никогда и не удалось обратиться к тому по имени…

   Первый год последнего срока прошёл для него относительно спокойно. Он пошёл в выпускной класс вечерней школы, которую не успел закончить в порту, и закончил его с отличием. И вовремя. Потому что со второго года у него как-то так начались разного рода передряги и сложности с «режимом содержания осужденных». В результате которых ему неоднократно, видимо, чтобы жизнь не казалась мёдом, случалось посещать штрафной изолятор.
   Выйдя однажды не очень твёрдой походкой оттуда в очередной раз, он случайно попал взглядом на зеркало. И едва не вздрогнул, увидев там только глаза, «как у бешеного таракана», и нос, ставший вдруг, почему-то, непропорционально большим. Это было тем более странным, что всего остального в нём как раз значительно убыло, и голос его стал сравнимым с шелестом папиросной бумаги…

   По окончании школы, он занялся самообразованием. Прочёл немало художественной и познавательной литературы: книги по естествознанию, астрономии и множество прочих, разных. Стал изучать марксистско-ленинскую философию: прочёл диалектический материализм, исторический материализм, научный коммунизм. Проникся прочитанным и увлёкся коммунистическими идеями, которые действительно показались ему глубоко научными. И стал считать себя коммунистом. Но не тем, которые хранили в карманах своих пиджаков «хлебные книжки». И имели при этом, если вообще имели, о марксизме самое смутное представление. Мировоззренческим коммунистом считал он себя. Причём, не стеснялся, глупец, говорить об этом открыто.
   Администрация, прознав о коммунистических его взглядах, пришла в крайнее недоумение. И не зная, как к этому относиться и что по этому поводу можно предпринять, решила оставаться в предельной настороженности. Взгляды, ведь, запретить нельзя, хотя и очень того хотелось бы. Поскольку это самый привычный, наиболее доступный и горячо любимый способ взаимоотношений с зэками. Да к тому же и сами эти взгляды, чёрт бы их побрал, находились в полном соответствии с господствовавшей государственной идеологией, то есть были «правильными». И «исправлять» их было рискованно. Что ещё более обостряло настороженность недоумевающей администрации.
Как же: «провокатор» ведь. Неизвестно, чего можно от него ожидать, и чем могут обернуться эти его взгляды, будь они неладны. Да и вообще не положено зэку иметь какие бы то ни было взгляды. Единственное, что зэку положено, это строгое соблюдение «режима содержания».
   А в зэковской среде, в свою очередь, прознай о них достаточно широкая «общественность», взгляды эти его коммунистические вообще могли бы стать для него опасными. Ибо особую ненависть зэки испытывали именно к коммунистической идеологии и к коммунистам. Которые, если и не были носителями её в истинном понимании этого слова, то уж, во всяком случае, фарисействующими «вещателями» были в полной мере.

   Приобретя познания эти, стал он штудировать два последних тома философской энциклопедии, невесть откуда появившиеся в колонии, постигая основы экзистенциализма, фрейдизма и прочих многомудрых вещей. В ходе увлекательного этого чтения довелось ему ознакомиться с разного рода мыслителями. От Фалеса, Фомы Аквинского, Николая Кузанского, Абеляра и до Хайдеггера, Карла Ясперса, Альбера Камю и Жан-Поля Сартра. Занимался он этим до конца срока, понаписав кучу конспектов.
   К счастью для него, все эти его читания-писания (не связанные напрямую с коммунизмом) были настолько тёмным лесом для обеих сторон бытия, между которыми он безотрадно обретался, что они даже и не делали попыток посягать как-то на его занятия. Лишь бы они не вступали в прямые противоречия с «понятиями» да с «режимом содержания».

   Режим же требовал неукоснительного и строгого (на то он и есть строгий режим) соблюдения всех правил «игры», установленных (зачастую – произвольно) администрацией. Какими бы идиотскими они ни были, и вне зависимости от того, законны они или нет.
   Из нашего описания: учёба, занятия, конспекты, «тёплые места», – может сложиться впечатление, что жизнь его была едва ли не безмятежной. Однако, впечатление это, если оно есть, глубоко ошибочно. Никто никогда не сможет подсчитать, сколько нервов его было вымотано и сколько кровушки свёрнуто усердными «исправителями», ретивыми блюстителями «режима содержания».(20) Вот небольшой тому пример.
   Категорический императив в лагере – принуждение. Любые действия и мероприятия, в том числе «познавательные» и «культурные», проводятся здесь принудительно. Взять, хотя бы просмотр кинофильмов.
   В субботу и воскресенье в зоне демонстрируется кино. К началу просмотра всех выгоняют из жилой секции и гонят стадом-строем в клуб-столовую на «культурное» мероприятие. И не имеет никакого значения, устал ли исправляемый, нездоровится ли ему, видел ли он этот фильм, не нравится он ему, просто хочет он полежать и отдохнуть от ударного, чуть было не сказал – комсомольского, труда на свежем воздухе. Не важно. Никаких возражений! Все обязаны смотреть кино (каково словосочетание-то!).
   Добро бы условия для этого были мало-мальски приемлемые. Так нет же. В клубе теснота, духота, мест на всех не хватает. Каждый раз за место на скамье надо рычать и оскаливаться, а то и руками помахаться с другими претендентами. Те, кому не досталось, или кто не сумел «добыть» себе «место под солнцем», толпятся в тесноте-духоте полтора-два часа на ногах (это после ударного-то трудового дня).
   Настал момент, когда он насытился по горло такой «культурой». При том, что умел понимать и ценить кино как искусство. Не то, чтобы не мог «добыть» он себе места на деревянной скамье. Нет, порох в пороховнице ещё водился. А уж скамья-то деревянная всегда была рада его приютить. Просто устал он от всех этих волчьих рычаний-оскалов. Да и ниже достоинства своего человеческого почёл дальнейшее участие в этих «добываниях».
   Потолкавшись пару раз на ногах в потной толпе, решил он, что хватит с него такой «культуры». И в следующий раз ушёл с мероприятия. Естественно, сразу же был препровождён на вахту, где и объяснил всё в доступной для «исправителей» форме. Но что такое жалкие эти его объяснения? Смех, да и только! В изолятор его, подлого и злостного «нарушителя режима содержания», да хуже – бунтовщика, «провокатора», «не вставшего на путь исправления»!..
_________________________________________________________________________________________________________________
(20) Да и сама-то кривая и скользкая дорожка зэковско-лагерной жизни подземной всегда преисполнена была и преизобиловала пакостями всяческими, «братанскими» и «пацанскими», ну, и разного рода малоприятными передрягами и «разборками», густо замешанными на прирождённой и изощрённой подлости уголовного мiра. Что отнюдь не улучшало психического самочувствия людей, к мiру этому хотя и не причастных, но волей-неволей вовлечённых в процесс мерзкого его существования.


   Прожариваясь в этой «исправительной» геенне, не раз был он на грани серьёзного срыва: решительных и безрассудных действий. И сорвался бы, наверное, как срывались иногда другие. Если бы в пограничные моменты: моменты балансирования на этой грани, на лезвии бритвы, – присущая ему природная глупость не уступала место рассудку.
   Рассудок же говорил ему: срыв не улучшит твоего положения, а только многократно усугубит его, и даже может привести к тому, что останешься ты в этом глубоко чуждом тебе подземном мiре, в этом аду навсегда. И что может стоить того, чтобы самому лишить себя нормальной жизни в человеческом обществе, в котором у людей есть семьи и дети, светлые цели и благородные намерения? И разве мало тебе уже выпавших на твою долю испытаний? Избавиться же от всего этого можно одним только способом: дождаться своего часа, выйти отсюда узкой калиткой и никогда,  никогда более не возвращаться сюда широкими вратами.
   И он соглашался с этими доводами своего рассудка и понимал, что остаётся только одно – терпеть и ждать. Терпеть и ждать. Дотерпеть невзгоды мучительно долгого своего пути до той линии горизонта, за которой скрывается день окончания срока его наказания. (Кто знает, может быть, именно это вынужденное его понимание о необходимости терпения в жизни человеческой и было первым, робким его шагом, хотя и совершенно неосознанным ещё пока, на пути ко Христу?)

   С годами стало посещать его ещё одно чувство. Не порывистое, как яростный срыв, а, хотя и тихенькое, но зловеще-ползучее, тяжело давящее, гнетущее чувство безысходного отчаяния. Когда ему доводилось говорить, что он здесь, в этом мiре, случайный пассажир, ему смеялись в лицо и отвечали злорадно: «Да, конечно! Случайный. С третьей ходкой по одной и той же статье! Нет уж, браток лихой, ты тут прописан постоянно».
   И ведь нечего было ему возразить. Никого не интересует и ниоткуда не видно, какие там обуревают тебя чувства, стремления и мечтания: светлые они или нет? И рвётся ли там вольною птицею, цепями прикованной к суровой и грешной нашей земле, душа твоя мятежная в небесные выси правды, добра и справедливости? А вот «подвиги» твои молодецкие, они налицо. И практически вся жизнь твоя взрослая, дееспособная, благодаря твоим же деяниям безрассудным, прошла здесь. Да и, положа руку на сердце, трудно разглядеть со стороны хоть какие-нибудь причины, которые могли бы радикально, круто изменить такое вот, обречённо-безпросветное течение этой жизни.
   Не удивительно, что цепенящее чувство зловещей безысходности было для него чувством действительно страшным. Парализовывавшим живую волю и лишавшим его ощущения светлой перспективы. «Неужели, – думалось ему безнадёжно-тоскливо, – мне действительно никогда не удастся выкарабкаться из этой гадкой, липкой, топкой, вонючей грязи, цепко держащей и засасывающей, словно болотная трясина? Неужели же я так и останусь навсегда на самом дне земной этой жизни?!»
   Сказывался, видимо, «синдром рецидивиста-непрофессионала», если это можно так обозвать. Рецидивист-профессионал живёт в своём, естественном для него мiре, и занимается своим, привычным для него «делом». И поскольку «делом» этим занимается он профессионально, то никаких синдромов-терзаний у него в принципе быть не может. Случайный же человек по дурости своей погружается медленно в рецидив, как в болото, отчего, естественно, и становится ему страшно.
   Но усилием воли отгонял он от себя это чувство, как ночной кошмар. Встряхивался и говорил: «Сказано: от тюрьмы да от сумы не зарекайся. Я же зарекаюсь, назло врагам: ноги моей здесь больше не будет, в последний раз видите вы меня здесь. Зарекаюсь!».
   Он, конечно же, понимал, что поступает неоправданно самонадеянно. Зарекаться, ведь, и в самом деле нельзя: жизнь этому учит, что и подтверждает мудрость народная. Но понимал он также и то, что, давая такой зарок, он не только решительно отсекает от себя ползучую и обволакивающую липкой паутиной химеру безысходности, но и твёрдою волей направляет стопы свои на путь истинный. Оттрясая с ног своих прах скверного прошлого…

   В общем, как ни долог был путь к горизонту, но и он приблизился к своему финишу.
   Выжатый немилосердной рукой ретивых «исправителей» до последней капли, как лимон, но не сломленный их «исправлением», то бишь «не вставший на путь исправления», несдержанный по природе своей и без этого иезуитского «исправления», теперь он и вовсе, внутри был весь – сжатая до предела пружина нервов. А снаружи – вполне походил на затравленного до крайней степени волка. С выдранной клочьями шерстью, проваленными боками и диким взглядом глаз, с застывшим-замёрзшим в них то ли испугом, то ли отчаянием.
   До самого последнего момента не верилось «волку» этому облезлому в возможность того, что удастся ему, наконец-то, вырваться за высокий этот, колючий забор. Тем более, что ему, как и упомянуто было ранее, за месяц до окончания последнего срока, едва-едва не «наболтали» ещё дополнительный годик за драку с другим зэком.
«Пружина» пережатая соскользнула. В результате чего он после драки этой, ещё и выдал, не стесняясь в выражениях, и не особо взирая на лица, жёсткую отповедь всем собакам от администрации, кинувшимся, по обыкновению своему, его облаивать. Спасибо родной, высокогуманной администрации (надоел, видимо, он даже гладышиным). Отделался он только полумесяцем изолятора, хотя были жаждавшие крови и стремившиеся «раскрутить» его на новый срок. Да лысой до блеска, неразумной (это, впрочем, качество врождённое) головёнкой. Ну, и надзором, конечно…

   Не собираясь устраивать никакого прощания в отряде, он припас, конечно же, пачку чая. С тем, чтобы сходить в последнее утро к одному своему знакомому, которого уважал, занимавшему немалую в лагерном мiре должность заведующего столовой. И заварить прощального чифира, коего сам он все три своих срока не потреблял.
   В последний же вечер неожиданно пригласил его к «столу» Виктор Мирошинков, принадлежавший прежде к авторитетным представителям лагерного мiра, но теперь отошедший своею волею в тень. Мирон (так его кликали по зоне) по собственному желанию устроил в честь освобождавшегося, по сути дела, «прощальный ужин». Он бы и сам пригласил того, поскольку глубоко его уважал, если бы ему было чем накрыть «стол».

   Это был второй человек в той системе, и тоже Виктор, ностальгическую память о котором сохранил он на всю свою оставшуюся жизнь. Можно даже сказать, что это были две самые яркие личности из всех тех, кого случилось встретить ему на жизненном его пути. При том, что впоследствии доведётся ему общаться на равных с людьми из самых разных социальных слоёв. Общаться, причём, на языках, присущих всем этим слоям. В том числе и с представителями, как принято стало к тому времени говорить, истэблишмента: властного, общественно-политического, научного, культурного и прочая. Вплоть до людей уровня и известности общероссийской.

   Странной иронией судьбы может показаться то, что оба этих безвестных самородка, скромно сияющих немеркнущими гранями своими, изумрудно-бриллиантовыми, в отличие от этих, нынешних, стекляшек фальшивых, встретились ему именно там – вдали от человеческого общества.
   Хотя, вообще говоря, странного здесь, не более чем в том, что на смену стылой зимней стуже неизбежно приходит цветущее пьянящими ароматами весеннее тепло. И «странность» эта только лишний раз подтверждает тот факт, что уровень и значимость Личности отнюдь не обусловлены социальным её статусом.
   Личность. Личность самоценна. Статус – пшик. Всяк-кая шваль стремится приобрести – и приобретает! – себе статус. И в симбиозе этом, извращённом, общество, нормальное человеческое общество остаётся только в проигрыше
В будущем безвременьи, которое обрушится на его Отечество, он безповоротно утвердится в своём понимании очевидного этого факта.

   Поякшавшись с представителями пресловутого – разноликого и разномастного – истэблишмента, воочию убедится он в том, какая серость, если не сказать – ничтожество, не только активно претендует на влияние, но и реально влияет на общественно-политические процессы. Те, что протекают в обществе, лишённом (сознательно и злонамеренно) лукавыми его водителями истинных основ, устоев и ориентиров.
   Плачевность извращённого этого влияния более чем очевидна. Каковы «влиятели», таковы и результаты хищно-бурной их деятельности: этакие всероссийские посткоммунистические Галёнки в несколько облегчённом их варианте. Имеющий глаза – видит.
   Попросту же говоря, встретить в «элите» современного «рассеянского» общества личность, равную по своему масштабу тем двум презренным зэкам, если и удастся, то не слишком уж часто…

   В отличие от первого Виктора, молодого неистово-энергичного интеллектуала-экспериментатора-бунтаря, этот был человеком зрелым, лет, где-то, под сорок. Он достойно, не растеряв себя по мелочам, прошёл скользкий и полный скрытых подвохов немалолетний путь тюремно-лагерной жизни. И, в силу внутренних своих достоинства и значимости, неизбежно в ней разочаровался.
   Это был мудрый человек, умевший видеть и понимать людей. Вот и удалось ему разглядеть того, о ком шла по зоне недобрая зэковская слава. А разглядев, увидеть в нём, в отличие от «славопереносителей», человека. Просто человека. И увидев этого человека, глупого в поведении своём, но искреннего (качество для лагерного мiра совершенно немыслимое), общения с которым – просто человеческого, в сущности своей – не хватало, видимо, ему в течение долгих-долгих лет, тот как-то потянулся к нему душою своею. При всей своей матёрой мудрости, учившей, что все человеческие чувства, если они есть, должны быть сокрыты от мiра внешнего за непроницаемой скорлупой внутреннего своего мира. Впрочем, внешне тот, вполне благоразумно, тягу эту никак не проявлял.

   Придя в этот отряд, Мирон поинтересовался о нём у завхоза отряда (21) Гены по фамилии Дюба: «Мутит?» Имея при этом в виду широко распространённую в лагерном мiре породу людей со шкурами шелудивыми, которые, постоянно, где бы они ни находились, «мутили воду». «Да нет, – отвечал незлобиво Мирону Гена-завхоз, – но обладает ох..тельной способностью настраивать против себя толпу»…
   Здесь кстати будет заметить, что Дюба хотя и был представителем уголовного мiра, но человеком являлся тоже весьма незаурядным. В своё время Гена был вдохновителем и организатором дерзкого коллективного побега из тюрьмы. Что само по себе – событие выдающееся, ибо крайне трудновыполнимое. Об этом, наделавшем в то время много шума, побеге в зоне мало кто знал. Но он знал прекрасно. Поскольку временно проживал тогда в том городе, из тюрьмы которого и был совершён побег. И хорошо помнил, как весь город «стоял на ушах» от страха, пока всех беглецов не переловили. К сожалению и сочувствию его, в будущем Гена погибнет в автокатастрофе. О чём узнает он совершенно случайно, приехав однажды в город тот по делам своим суетным…

   Сам Виктор Иваныч, которого он полушуткою, но более – из уважения, так называл, принял на себя образ полного «шланга». Этакого лопоухого мужичка-простячка, весёлого балагура, как бы мало чего в чём-либо соображающего. Но обладал при этом способностью,(22) сидя, ссутулившись на своих шконках,(23) и углубившись в собственные свои, простенькие какие-то дела, видеть, не оглядываясь и не озираясь, знать и понимать всю суть жизни, протекавшей вокруг него.
   Он, знавший прежде Мирона, как и тот его, только косвенно, со стороны, по зоне, при личном общении прямо-таки полюбил того. Но, после одной не очень удачной, «неблагородной» публичной шутки того, отстранился как-то так от него и несколько охладел. Всегда, впрочем, сохраняя к нему уважение.
   «Тебе бы в шахматы играть надо», – сказал ему как-то Мирон, сам весьма недурно игравший в них и очень ими увлекавшийся, читавший шахматные журналы и прочую подобную литературу. «Ты хорошо считаешь».(24) «На несколько ходов вперёд», – пояснил тот в ответ на некоторое недоумение, прочитывавшееся в его взгляде. Увы, но научиться играть в древнюю и мудрую эту игру он так и не сумел. Да не особо как-то и стремился. Он предпочитал не менее древние нарды, в которых стал почти что докой.

   И вот теперь Виктор Иваныч, зная чутьём своим феноменальным, что увидеться им, скорее всего, не суждено уж никогда более, пригласил его к прощальному своему «столу». Он, чувствовавший себя одиноким, озябшим обитателем льдины, столь же одинокой посреди холодного людского ледовитого океана, откликнулся на нежданное и, в общем-то, лестное это приглашение. В неторопливой тихой беседе за «столом» этим скромным и произнёс Виктор Иваныч сакраментальную фразу, которой продемонстрировал и засвидетельствовал глубинное своё понимание сути вещей: «Ну, ты-то, В….., действительно отмучился».
   Он готов был, со всем чистосердечным темпераментом искренней своей натуры, обнять на прощание этого полюбившегося ему человека. Но сурово-жёсткие, недочеловеческие условности лагерные напрочь исключали такие формы проявления человеческих чувств… (25)
__________________________________________________________________________________________________________________
(21) Высшее в отряде должностное лицо из зэков, представитель так называемой низовой администрации, по сути дела, хозяин отряда числом более чем в сотню человек, который делится на несколько рабочих бригад. На этой должности, как правило, кроме редких случаев, в том числе и данного, окапывался законченный мерзавец из авторитетных прежде в уголовном мiре, язык не поворачивается сказать, людей.
(22) Ключевой, надо сказать, способностью, но не единственной. Ибо обладал он ещё и дерзостью, качеством в уголовном мiре главнейшим, сопоставимым с удалью или доблестью в мiре человеческом.
(23) Нарах-кровати-постели.
(24) «Считать», «просчитывать» в понятии Мирона означало осмысливать. И не только ситуацию шахматную. А и вообще, любую жизненную ситуацию.
(25) Из тайги – места первоначального проживания своего после многолетнего жительства льдинно-лагерного – написал он Виктору Иванычу глубоко-уважительное, дружеское письмо. Но ответа так и не дождался. Впрочем, таковой результат известен был ему заранее. Помимо того, что в лагерях существовала жёсткая перлюстрационная цензура, Виктор Иваныч и сам, по странноватому своему обычаю, связанному, видимо, с законами воровскими, даже и матери своей многострадальной отвечал крайне неохотно и скупо.

Глава третья
У порога…


   "До свидания!» – вернул его из «зависшего» в смутной неопределённости состояния к бренному земному бытию вежливый голос бравого капитана. Один только миг прошёл от этого незатейливого капитанова пожелания до осмысленной его реакции. А он в краткий этот миг, непостижимым каким-то, и удивительным, образом, заново прожил всю прошедшую свою жизнь. Позади него осталось то, пережитое воспалённым многолетним кошмаром, чему он так и не смог найти названия. Но что сохранилось в глупой его жизни труднозаживающей, саднящею раной.

   Многое познал он в прошлой своей жизни. Многое же из многого этого испытал он, что называется, на собственной «шкуре». Познал и холод, и голод, и тяжёлый – на надрыве – подневольный физический труд. И то, и другое, да и третье тоже, во всей их жесточайшей и мертвяще-конкретной определённости, познал он так, как в обычной, нормальной, «мирной» жизни ничего этого постичь нельзя, попросту невозможно.
   Никакими умозрительными усилиями невозможно понять того, как жуткий холод не только проникает во все поры тела твоего, немощного и жалкого, еле прикрытого столь же жалкими тряпками, и пробирает тебя до самого мозга костей, но, кажется, и берёт мёртвою хваткой в леденящую свою лапу и самоё сердце твоё. Случается, что в некоторых экстремальных обстоятельствах и на свободе могут испытать люди нечто подобное. Разок. Но когда таковой «экстрим» (говоря современным речекряком) преследует человека достаточно длительное время, в течение которого он никак не может, просто не успевает мало-мальски согреться, вот тогда-то и возникает совершенно иное качество мировосприятия, сопровождаемое столь же совершенно новым пониманием. Таким пониманием, которое в принципе недоступно никому из людей, не испытавших всех этих радостей проникновенных на собственной своей «шкуре».
   Недаром ведь в зэковской среде, особенно на беспредельном «спец-кровавом» режиме, имела хождение беззлобная, хотя и не слишком добрая, шутка (в лагерной жизни вообще ничто и никогда не бывает добрым)(26). Шутили о том, что люди, находившиеся на низших ступенях зэковской социальной лестницы, принимают ежегодно «зимнюю стойку».
   И в самом деле, с наступлением холодов таковой зэк – тень ходячая, – вечно голодный и разнесчастный, в куцей, замызганной и прохудившейся зэковской телогреечке без воротника, с байковой портянкой вместо шарфа – первоначально белой, – обёрнутой вокруг худющей и сморщенной землистого цвета шеи, в засаленных, потёртых и драненьких штанцах и в столь же драных и крайне истоптанных кирзухах-сапогах, начинал постепенно весь сгибаться, съёживаться и скукоживаться. Руки его каким-то особенным образом растопыривались и как бы застывали в этаком странноватом положении. А иззябшие безмерно и дрожащие мелкой дрожью коленки несколько подгибались.
   Казалось, что этот, слегка присевший и наклонившийся вперёд, странного вида человек непрестанно хочет кого-нибудь или что-нибудь поймать. Но поймать желаемое ему, почему-то, всё никак не удаётся. А потому, в отчаянии своём горестном, и выглядит он безнадёжно и потерянно несчастным. И в такой вот – замечательно характерной – позе проводил он несколько месяцев. Только с до-о-олго-долгожданным приходом весны начинал он, столь же постепенно, выпрямляться и возвращаться к нормальному состоянию естественного прямохождения.
   Крайне редко встречающемуся в зоне типу зэка, не потерявшему человеческого мировосприятия и человеческих чувств, которому именно в силу этого и самому-то приходилось не слишком сладко, но именно в силу этого же сохранявшему человеческое своё достоинство, больно было глядеть на этих бедолаг. Каковых метко прозвали в лагерях «терпигорцами». И трудно, почти невозможно было даже и представить себе, кем же были и как выглядели все эти донельзя обездоленные, несчастные и обезчеловеченные люди в прошлой своей жизни в благополучном внешнем мiре…

   Всё то же самое можно сказать и о голоде. Всем известна мудрость народная, гласящая, что голод – не тётка. Но он тем более жестоко гложет человека, которого схомутали, под неупустительно и безжалостно жёстким контролем (в том числе и грубо физическим), и безоговорочно принудили к предельно интенсивному, изнурительно-тяжкому – до кровавых мозолей и полного обезсиливания – труду. Если это и вообще-то можно назвать трудом. Поскольку всему этому есть другое, и более точное, название – не ограниченное ничем, беспредельное насилие. Щедрой наградой за которое является ковш презрительно плеснутой, таким же точно зэком, только выползшим постепенно «в люди», в мятую алюминиевую миску низкокалорийной лагерной баланды…
   На зоне (27) мало у кого бывает сытая жизнь. Пожалуй только, наверное, у узкого круга паразитирующей лагерной верхушки – блатной «элиты». Тем более что она не слишком изнурена тяжким физическим трудом. Остальные же все испытывают неизбывное и – порой – трудностерпимое чувство голода. (Всё по той же самой причине: по причине мучительно-безнадёжной и безпросветной его продолжительности).
   Большинство зэков стараются, при всей жёсткой нелёгкости такого положения, держать себя в руках. Кто – из сугубо прагматических соображений: нельзя «опускаться». Ибо это будет началом конца. Поскольку в том мiре раз «опустившемуся» подняться невозможно в принципе, уже никогда. Кто – из чувства человеческого достоинства. С твёрдым убеждением в том, что человек в любых, даже самых тяжких и суровых, нечеловеческих условиях должен оставаться человеком. Всемерно стараться избегать как утраты собственного достоинства, то есть «опускания вниз», с одной стороны, так и всяческих – весьма характерных для уголовного мiра – компромиссных гнусностей, подлостей и пакостей, которые могут, конечно, несколько облегчить жизнь, но неизбежно ведут к «опусканию вверх», с другой стороны.
   Но были люди, которые не выдерживали этого испытания. И в этом случае уже сам голод, как некий монстр, невидимый и неотступный, пожирал их самих. Любая еда (если можно назвать едой то, что случалось им «потреблять») становилась для них идеей фикс. И они «опускались». И готовы теперь уже были пойти на всё, чтобы хоть на мгновение утолить гипертрофированный свой голод. На что именно готовы были пойти эти люди, утратившие человеческий облик, уточнять не будем. Дабы не травмировать психику, а также и эстетическое чувство, просвещённого читателя…
   Оттого, наверное, случалось ему видывать, в тех же Галёнках развесёлых, в лагерной бане, и живых, пока ещё, скелетов, обтянутых желтовато-бледной кожей. То есть такие картинки, какие обычный, мирный обыватель видеть мог только в кино, показывавшем ужасы германского фашизма в виде узников Бухенвальда или Освенцима.
   В общем, узнал он истинную цену чёрствой корке хлеба. И с тех пор стали ему очень понятны и близки те бабушки и дедушки, чудом пережившие хорошо и иезуитски-цинично организованные совдеповские голодоморы 20-х и 30-х годов, а также и голодные годы Отечественной войны, которые после трапезы тщательно сгребали со стола в изтруженную мозолистую ладошку свою хлебные крошки и бережно, стараясь не просыпать ни единой, отправляли их в рот. Они ведь, как и он, знали о жизни нечто такое, что оставалось тайной за семью печатями из области непознанного для тех, кто посмеивались над этими бабушками и дедушками.
   И очень не нравилось ему, с тех же самых пор, когда выкидывали в мусор пищу, особенно хлеб. Который, как известно, всему голова. Поскольку – дар Божий. Добытый, тем не менее, нелёгким радением Труженика. Тут его охватывало сильно смешанное чувство негодования-горечи-страха-сочувствия. Страха за тех и сочувствия к тем же, которые не ведают, что творят…
____________________________________________________________________________________________________________________
(26) В подтверждение тому можно привести один примечательный случай, когда однажды малоопытная учительница в классе лагерной школы назвала обиженно какого-то зэка «бессовестным». В ответ на это предельно наивное – в данных условиях – выражение оскорблённых человеческих чувств школа буквально содрогнулась от дружного, вполне искреннего и радостно-весёлого зэковского ржания.
(27) Именно так – «на» – принято говорить в зэковском «базаре».


   Ну, и ещё мно-ого чего иного повидать и познать довелось ему в этом неназванном. Причём немало и такого, о чём нормальному человеку лучше бы и вовсе ничего не знать. Впрочем, они, нормальные-то, именно и не знают ничегошеньки из того, что обременило навсегда грузом своим тяжким память его саднящую.
   Правда, познание это безжалостное и обогатило, как ни странно, его. Умудрило безценным жизненным опытом, то есть тою самой многою мудростью, от которой, как изречено, являются во всей скорбности своей многия печали. Показало оно ему, предельно ясно и отчётливо, как бы из высоко-высокой и далеко-далёкой синей дали, весь безнадёжно-греховный мiр людской, в котором многие и многие миллионы благополучно-полусонно-сытых людей иждивают жизнь свою единственную – дар безценный – в легкомысленной и пошлой безпечности и пустой бытовушной суете.
   И понял он, получив даром благотворным и усвоив непреложно всю эту науку, что жизнь земная – не есть лёгкая, вальяжная прогулка под лазурными небесами, что она, ой! как, может быть – и бывает! – очень и оч-чень суровой. И в суровости этой своей безпощадной она вполне может ставить одну только, единственную, перед человеком задачу – ВЫЖИТЬ. О чём вышеупомянутые, пресыщенные суетным мiрским благополучием миллионы, не имеют ни малейшего представления…

   В общем, вся эта его мучительная десятилетняя личная эпопея заронила в нём благодатное семя того будущего плода, который, созрев, даст ему твёрдое и полное понимание того, что жизнь человеческая есть крест. И главный смысл жизни человека именно в том и состоит, чтобы достойно (насколько это возможно) донести, дотащить, доволочь крест свой нелёгкий до самого конца своего, до гроба.
   А главным итогом жизни этой, не слишком – по общему какому-то правилу таинственному – счастливой и сладкой, должно бы быть то, чтобы, стоя пред Ликом Вечности, человек мог уверенно и смело (хотя, конечно, и не без некоторого трепета внутреннего) сказать: я сделал всё, что мог.
   Должно бы быть. Но вот, увы, так уж ли часто бывает?..

   Ещё во время первого его срока, когда барахтался он, с горем пополам, в самой гуще бурно протекавшей изуверской жизни клоачного подземного мiра, пришло к нему вдруг, откуда-то свыше, философское ощущение Вечности. В воображении его возникали картины того, как зарождались цивилизации, государства, империи. Многие из которых, по прошествии отпущенного им времени, погибали и исчезали. Иные – почти, что без следа.
Кипели бурные, нередко жестокие, страсти. На просторах земных встречались огромные, до зубов вооружённые армии. Люди, многими тысячами, с ожесточением крайним, азартно громили, крушили и истребляли друг друга. И сплошь усеивали землю под собою безсчётным количеством изуродованных трупов. Казалось бы, и сам-то воздух должен был взорваться взрывом ядерным от столь яростного накала страстей необузданных.
   Но проходили годы, и арены бурных некогда событий зарастали ковылём или заносимы были песком. И вольный ветер с посвистом удалым вновь гулял в полной тишине над умиротворёнными просторами, пригибая к земле ковыль или перегоняя с места на место склонные, и всегда готовые, к странствованиям безконечным мелкие округлые песчинки. И ничто-ничто не могло напомнить более о кипевших здесь когда-то безумно-жарких человеческих страстях. Время неизменно покрывает патиной забвения всё, уходящее в недостижимую даль прошлого, что только ни случалось в бурной истории неугомонно-буйного человечества… (28)
   «Вот так же точно всё и в обычной человеческой жизни», – думалось ему. Только там, в жизни разнообразных обществ были века и тысячелетия, а в человеческой жизни – годы и десятилетия. Что бы ни случилось здесь и сейчас, всё пройдёт. Пройдут все сегодняшние тяготы, боль и скорби. И напряжение предельное всех сил, воли и нервов тоже пройдёт. Пройдут годы и десятилетия, и всё это останется только в тихой памяти твоей. А посему, здесь и сейчас необходимо всё перетерпеть и пережить, и во что бы то ни стало надо оставаться и, в конечном итоге, остаться ЧЕЛОВЕКОМ.
   Потому что тогда, когда всё пройдёт, важным будет только одно. Как прожил ты, кем был ты в те ушедшие суровые годы, когда жизнь испытывала тебя на прочность, а также и «на вшивость»? И если окажется, что был ты подлецом, шедшим беззастенчиво «по трупам» людским, или стукачом, продать способным даже и маму родную (в самом буквальном смысле, представьте себе, что и бывало в жизни лагерной), или опустившимся сам и «опущенным» другими, или просто «тварью дрожащей», мышью серою, напрочь позабывшей о том, что рождён ты был в облике человеческом, то совесть твоя и стыд за самого себя прошлого не дадут тебе никакого покоя до конца дней твоих. А это пострашнее будет всех нынешних тягот и скорбей.
   И понимание всего этого как-то так пришло к нему, как и сказано было выше, ещё тогда, когда ему было едва только за двадцать, в са-амом начале его эпопеи, во время первого срока…
____________________________________________________________________________________________________________________
(28) Полное подтверждение давнему озарению этому своему умозрительному и получил он, как помнится нам, при случайном посещении им «остывших» уже от былых буйств беспредельных Галёнок (где, кстати говоря, и обрёл-то он само это озарение) через пару десятков лет после своего в них «отбывания».


   Вот с таким-то «багажом», то есть со всем этим глубоко продуманным, и не менее глубоко прочувствованным, знанием своим, выросшим постепенно из скорбных его, но предельно познавательных, мытарств последнего десятилетия непутёво-весёлой его жизни, той жизни, в которой особо-то скучать ему не приходилось, и стоял он днесь у порога неизвестности.
Впереди же была целая-целая жизнь.

   Там, за узкою калиткой, заждался уже его любящий, и любимый, при всех своих индивидуальных особенностях, отец.
   Впереди ожидало его множество всяческих событий и перемен.
   Поступление в университет (при его биографии, в скромных реалиях советской действительности практически невозможное, но, тем не менее, случившееся) и окончание его.
   Активное (при той же биографии), хотя и недолгое, участие в бурной публичной общественно-политической жизни. С посещением разного рода многолюдных сборищ, типа конференций, дискуссий, собраний, заседаний-совещаний и т.п., на которых случалось ему произносить пламенные речи. С приглашениями на телевидение и радио.
Масса разных иных встреч и знакомств с интересными и не слишком интересными людьми.
   Наконец, долгожданное обретение собственной семьи.
   И многое-многое прочее.

   Впереди ожидало его самое главное (и здесь уже никакая биография не могла, и не может, иметь ни малейшего значения). Прозрение безпутного шалопая, долгие годы в стремлении своём к Свету блуждавшего во тьме. Уверование в Творца мира, Господа Бога Иисуса Христа. И возвращение блудной его души к истокам своим изначальным – в лоно Матери-Церкви, самим Спасителем созданной.

   Впереди была целая жизнь!..


   «Нет уж. Прощайте!» – невесело усмехнувшись, ответил он капитану.

   И шагнул в хмурое и морозное зимнее утро…

   Владимир Путник.                   Декабрь 2004 – январь 2005 от Р. Х. Рождественский пост;
                                              Март – апрель 2005 от Р. Х. Великий Пост,
                                                       Год 2009 от Р.Х.



Явление любви.


Вновь поклонюсь, как флагу,
лесу, что прям и светел.
Алою кровью ягод
брызнет под ноги ветер.
Настежь открою двери,
слушая шорох вербный…
Я с малолетства верил
в этот простор целебный,
в ропот ночного сада,
груши, что одичала.
И ничего, что надо
жизнь начинать сначала.

                                      Сергей Степанов

                                                                                    Всё превращает любовь, и неумного делает мудрым.
                                                                                    Всё превращает любовь: красноречье даёт молчаливым,
                                                                                    Старцев в юнцов превратить милая может любовь.
                                                                                    Силу ломает любовь, но и слабых быть сильными учит,
                                                                                    В робких силу вдохнуть также умеет любовь.

                                                                                                                                  Эразм Роттердамский

                                                                                                            Болезнь любви неизлечима! …
                                                                                                            Кто раз любил, тот не полюбит вновь.

                                                                                                                                                А.С. Пушкин

                                                                                                            Любовь для высоконравственной натуры –
                                                                                                            то же, что Солнце для Земли.

                                                                                                                                         Оноре де Бальзак

                                                                                    Любовь стоит ровно столько, сколько стоит человек,
                                                                                    который её испытывает. Всё чисто у чистых людей.

                                                                                                                                               Ромен Роллан

Глава первая
Адаптация.


   «А существует ли у вас, как в других местах, практика досрочного снятия надзора в случае достойного образа жизни поднадзорного?» – задал он вопрос инспектору по надзору. Молодому, крепкому, симпатичному и, как впоследствии оказалось, глубоко порядочному парню. На котором он так ни разу и не увидел милицейской формы. И который, волею хитрого советского закона, становился на ближайший год главным надзирателем, а в случае каких-либо осложнений, и главным распорядителем его судьбы.
   «Да н-нет, – в полном недоумении отвечал ему инспектор. Который даже и не знал, что так может быть. «Зачем это? Есть положенный срок. Так и надо отбывать его до конца»…

   Село Анучино, районный центр с населением около пяти тысяч человек, он, посоветовавшись в переписке с отцом, выбрал для дальнейшего, «отстойного» своего проживания по двум причинам.
   Во-первых, отец его, и так-то не особо ладивший с повзрослевшими и малоблагодарными детьми своей жены, которых за двадцать лет буквально выкормил и поднял на ноги, во время последнего его «курса лечения» разругался со всеми вдрызг и окончательно. После чего ушёл, освободив от себя самого и блудного своего сына вожделенную для той стороны жилплощадь. В результате, как сын его, так и сам он остался на старости лет без своего собственного угла. Так что, возвращаться для зализывания ран нашему далеко уже не романтику было попросту некуда.
   А во-вторых, влача со скрежетом немилосердным тяжкий свой крест, он всегда помнил о том, что каторга его когда-то милостию Божией закончится. А по окончании её надо будет как-то возвращаться к жизни, каким-то конкретным путём. И, перебирая возможные варианты этого возвращения, он, прозондировав предварительно почву у некоторых сведущих людей, решил остановиться первоначально, до приведения себя в порядок, на стезе пчеловода. Которая, по основным своим «параметрам», имела целый ряд положительных моментов. Так и попал он в Анучино, где базировался один из пчелосовхозов.
   Пчелодеятельность его, правда, не слишком как-то задалась. Причём обусловил эту незадачу, как ни странно, не пчелино-жужжащий, а человеческий фактор. Удивительным каким-то образом в селе этом сосредоточилось население весьма своеобразного типа. А может быть, и не сами люди, а просто нравы здесь, по каким-то, неведомым никому причинам, сложились не вполне обычным для нормального человеческого общества образом. Кто знает?

   Сразу же по приезде услышал он, что люди здесь, мягко говоря, не слишком добрые. Однако это не очень-то его и напугало. Потому как подумал он при этом известии примерно следующее: «Да, конечно. А я, как раз, прибыл к вам из Эдемского сада. Да что вы можете здесь знать о доброте и недоброте людской, когда и тысячной доли того, что знаю об этом я, вам не случалось видеть даже в самом страшном из ваших снов?!» Но весьма скоро убедился-таки он в справедливости услышанного им мнения о качествах имеющегося в наличии населения.
   Народ действительно оказался недобрым, хотя и раздаривал направо и налево радушные улыбочки. (Он даже подметил одну небольшую закономерность: чем лучезарнее была улыбочка, тем подлее был её даритель.) Но был во всеобщей этой недоброте и существенный элемент юмора. По иронии судьбы, неоднократно, со всех сторон, охотно рассказывали ему о злобности местного люда самые, что ни на есть типичные его представители. В конце концов, поняв, что к чему, он, слушая их, думал себе: «А сами-то вы кто есть? О себе же и рассказываете, себя же и обличаете».
   И далее думалось ему примерно так. «Боже ж ты мой! Да ежели вы здесь такие, когда ничто не угрожает особо-то ни благополучию, ни желудку вашему, ни, тем более, жизни вашей самодрагоценной, то кем бы вы стали там, где я похоронил десять лет своей жизни?! Чем отличаетесь вы от того «контингента», над которым спесивые гладышины проводят иезуитские свои эксперименты? Да ничем! Более того, вы хуже. Ибо те становятся зверями вынужденно, изо всех сил стремясь выжить (топча при этом, кусая, грызя, насилуя и убивая друг друга) в безжалостных и голодных условиях жестокого зверинца. Вы же здесь, живя посреди первозданной природы, в условиях естественной свободы, не ограниченной никакими надуманными запретами и высоченными заборами, и неизбывной, избыточной порою даже – до смачной отрыжки – сытости, сами превращаете жизнь свою в жизнь злобных зверей. Но даже и звери лучше вас. Потому как в зверстве своём они естественны и природно-искренни. Ибо улыбаться они не умеют».

   Но, как бы то ни было, судьбе он был благодарен. За несколько месяцев, прожитых на пасеке в тайге, успел он несколько отдышаться и более или менее прийти в себя. Хотя и не вполне ещё, после многолетнего-то и интенсивного «исправительного» курса лечения. И хотя пребывание его там выпало на не самую благоприятную пору (с самого начала весны, когда в сугробах можно было ещё и «утонуть»), но надышаться чистым и целебным воздухом таёжной природы, насладиться тишиной неограниченной свободы ему всё же удалось.
   А жизнь бок о бок с природным зверьём: медведями, оленями, зайцами, барсуками, тиграми (1) и прочей звериной братией, – напомнила ему, что она (жизнь) вполне может быть и естественной. Нефальшивой, то есть, и нелицемерной, хотя и по-звериному жестокой. Почему-то, именно там, в тайге, вспоминалось ему нередко давнее чьё-то изречение: «Чем больше я узнаю людей, тем больше люблю зверей»…
   Научиться хотя бы чему-нибудь из мудрёного пчелино-медового ремесла, ему, однако, не случилось. Ибо в учителя ему достался сопливый пацан-недоросль, умудрившийся как-то закончить, не иначе – как по иронии судьбы, пчеловодческое ПТУ. И имел тот, естественно, о профессии своей самое смутное представление. Но мнил себя, по тупости своей самонадеянной, конечно же, пчеловодом. К тому же был тот типичным анучинцем. То бишь весьма гнусным, несмотря на молодость свою, типом, с подленьким удовольствием рассказывавшим о том, какой нехороший народ живёт в родном его селе.
_________________________________________________________________________________________________________________
(1) Однажды вечером пришлось ему возвращаться из Анучино, и четыре километра по глухой таёжной дороге прошёл он в глубоких сумерках, вернувшись на пасеку затемно. Рано же утром, едва забрезжил рассвет, ему, по необходимости, опять пришлось идти тою же дорогою. И, идя по ней, увидел он свежие крупные следы, пару километров сопутствовавшие ему, а затем свернувшие в сторону. Он было подумал, что это были следы медведя, но знающие люди уточнили: следы эти принадлежали тигру. После этого ему оставалось только радоваться тому, что он разминулся и избежал не сулившей ничего хорошего встречи – нос к носу – с «хозяином тайги».


   Когда разглядел он, если и не всю пчелосовхозную публику, но хотя бы ту её часть, с которой довелось ему поякшаться, возникло у него жгучее желание куда-нибудь поскорее убежать. Конечно, назад к Гладышину его не тянуло. Да и вырваться из села, пока ноги его сковывал железными оковами надзор, не было у него ни малейшей возможности. Но в местной «столице» имелась по счастью, помимо пчелосовхоза, ещё и строительная организация. Народ в которой, как оказалось, был несколько «цивильнее» и повольнее, точнее – с чуть менее затхлым, духом, чем пчелосовхозный его собрат.
   К удовлетворению его, там его не просто приняли, зная, кто он есть и откуда явился. А, благодаря опосредованному знакомству его отца, приняли сразу прорабом на один из строительных участков, располагавшийся в отдалённом таёжном (в местах, надо сказать, красоты трудноописуемой) селе.

   Удовлетворение его подлинное проявилось, однако, не в любовании горно-таёжными красотами участка, а в знакомстве с двумя замечательными людьми, двумя Степанычами. Одним из которых был прораб Алексей Финько, проживавший в соседней с ним комнате разношёрстного строительного общежития. Тот был постарше его лет на пять. Человеком Алексей был незаурядным, отличавшимся от местной публики несомненными, даже и не снившимися той, достоинствами.
   В своё время он деятельно прошёл едва ли не всю страну. От Узбекистана, где юношей участвовал в восстановлении Ташкента после землетрясения 68-го года, до знойной Чукотки. Но, почему-то, увяз в анучинской болотной среде, где его талант трудяги-прораба, шумно, но беззлобно «воевавшего» со всеми на трудовом фронте, нещадно эксплуатировали, ничего не давая взамен. И как-то безысходно тосковал он там о чём-то настоящем. А оттого, наверное, тяжеловесно пил горькую под горячо любимую им, хрипевшую со старой пластинки, песню Владимира Высоцкого «Кони привередливые»…
   Вторым Степанычем был начальник отдела кадров Александр с необычной фамилией Дереповка, ставший для него одним из самых дорогих в его жизни людей. Ибо как-то так случилось, что, благодаря именно его тонкому, тактичному и ненавязчивому водительству, «герой» наш усмирённо-буйный, испытывавший серьёзные психологические трудности в отношениях с окружающим малосовершенным мiром, сделал большой шаг в своём становлении. Шаг, вознёсший его на более высокую ступень развития как личности социальной. Просто личностью, индивидуумом, весьма, причём, своеобразным – воинственно-эгоцентричным, был он и прежде. И эта роль Степаныча в постепенном личностном его возрастании была просто неоценимой.

   Это был крупный, несколько грузноватый даже, близорукий человек в очках с толстыми линзами, с белой от ранней седины головой, лет на одиннадцать-пятнадцать старше его, имевший педагогическое образование и бывший прежде директором школы. Он принципиально отличался от своих не в меру улыбчивых земляков-анучинцев. Ибо был человеком добрым, отзывчивым, мягким и чутким (но, при необходимости, вполне мог быть твёрдым и требовательным).
   А главное – он не был хитромудрым. Хотя проблески некоторой хитринки, присущей действительно мудрому человеку, в глазах его иногда и можно было уловить. К тому же был он ещё и самокритично скромным. Когда ему, случалось, благодарно говорили, что человек он порядочный, каковым и был он на самом деле, Степаныч неизменно просто, без тени позёрства, отвечал: «Свинья порядочная».

   В молодости у него умерла горячо и нежно любимая им, и так же любившая его, жена. Со временем, справившись кое-как с непомерным своим горем, женился он на учительнице, которая родила ему двух дочерей и сына.
Когда ему случалось говорить о жене своей, он всегда подчёркивал, что она хороший человек, но… и далее замолкал. И было ясно, что женщина эта не понимает его, не будучи, видимо, достаточно тонкой для этого человека с великой и израненной душой. И что ту, единственную и неповторимую, преждевременно отнятую у него безжалостной судьбой, никто и ничто заменить ему не может. И чувствовалось, что человек этот всю жизнь свою несёт в себе неизбывно тоскливую боль, надсаживающую неутолимой скорбью и без того нездоровое его сердце.

   Степаныч здорово помог ему, когда настала пора поступать в Университет. В советские времена нечего было и думать о поступлении в ВУЗ даже с просто немного запятнанной анкетой (это сейчас можно учиться где угодно не только с любой биографией, но даже и сидя в тюрьме). А уж с таким прошлым, как у глупого нашего «героя»! С биографией хулигана-рецидивиста, состоящего в данный момент под строгим официальным надзором милиции, надеяться на поступление, да не куда-нибудь, а в региональный Государственный университет,(2) мог только либо безнадёжный фантазёр, либо столь же безнадёжный оптимист. Что, собственно говоря, одно и то же.
   Он понимал всё это. Но считал, тем не менее, что задача получения высшего, университетского образования, соответствующего его интеллектуальному, и даже культурному, несмотря на всё природное своеобразие его натуры, уровню, должна быть решена во что бы то ни стало. Поэтому он решил попросту не афишировать бездумно-весёлое и приключенчески-бурное своё прошлое. И при сборе пакета необходимых для поступления документов в автобиографии он просто, не вдаваясь в ненужные подробности, написал, что в известные годы трудился на стройках родного края. Чем (подразумевалось) внёс скромный свой вклад в развитие народного хозяйства.
   Стоит заметить, что, сформулировав прошлое своё житие таким именно образом, он не очень-то и погрешил против истины. Но нужна была ещё и выписка из трудовой книжки, которая документально свидетельствовала бы о трудовых его подвигах.

   Приехав в село, он не стал использовать старую свою трудовую книжку, в которой ясно и недвусмысленно были указаны известные причины прошлых его увольнений. Поскольку на протяжении всей последующей его жизни всякий раз при перемене места работы книжка эта обличала бы его, без какой бы то ни было необходимости, перед каждым новым кадровиком. Что вполне можно было бы сравнить с клеймом-тавром, выжженным прежними «погонщиками-скотоводами» на неразумном его челе. Тем более, что никогда не могло быть известно, кто именно, что за личность – нравственный ли человек, либо безнадёжно чёрствый бюрократ, закоренело-засушенный – судить будет об этом клейме. Дабы не выставлять нескромно напоказ несмываемое это клеймо, втуне, конечно же, существующее, он просто завёл новую книжку.
   Оно бы, конечно, всё было ничего, да только трудового стажа в этой книжке к моменту подачи документов на поступление набежало аж целых шесть месяцев. Естественно, у кадровиков университетских сразу же могли бы возникнуть вопросы по поводу столь солидного для его возраста стажа, отвечать на которые ему не очень хотелось.
   Вот тут-то и выручил его верный Степаныч, давший ему официальную выписку, в которой указал примерно то же, и тоже – без излишних и ненужных подробностей, что и сам он в автобиографии. Конечно, совершил тот тем самым должностной подлог. Но преступление это было невелико, поскольку практически ни на что никоим образом не влияло, и никто не имел ни корыстных, ни каких-либо иных злонамеренных побуждений. То есть криминального содержания оно не имело.
   Поэтому Степаныч ради благого дела пошёл на него со спокойной совестью. И благодаря этому его «преступлению» в подаваемых документах никак не просматривалось никаких предосудительных или двусмысленных сведений об их подателе. Который теперь уже смело мог приступать к сдаче вступительных экзаменов.
__________________________________________________________________________________________________________________
(2) Университет тех времён – это был действительно Университет. А не то, что в последующие времена американолюбивых «реформаторов» с их ублюдочными «реформами» (главная цель которых – уничтожение российской государственности и Русского народа). Когда расплодилось в каждом провинциальном городке несметное количество «университетов», «академий» и прочих «колледжей». А по сути – низкопробных коммерческих «обучалок-натаскивалок», не имеющих даже своих собственных помещений под учебные аудитории. Зато имеющих соответствующий такому уровню преподавательский состав, штампующий за немалые деньги американоидных «специалистов-скелетонов». Не умеющих без мата или тупых американизмов типа «вау!» двух слов связать на чудном, живоносном русском языке. Но умеющих, при этом, лихо «вливаться» и «отрываться». И имеющих признаваемые, почему-то, рассеянским государством дипломы о каком-то там высшем образовании.



Глава вторая
Отдохновение души (долго-долго-долгожданное).
)


   Взяв отпуск и получив разрешение в милиции, поехал он, наконец-то, в любимый и родной свой город, по которому изрядно уже стосковался, поступать в Госуниверситет. В отпуске этом он здорово развеялся и в привычной, родной для него, цивильной среде стольного регионального града блаженно отдохнул от утомившего его уже донельзя постылого деревенского захолустья. С его неизменными свинячьими руладами, непролазной грязью, неизбывными навозными «минами» на пыльных грунтовых дорогах и прочими сельскими радостями. Включавшими в себя также и известную приветливость местного населения.
   Вздохнув с облегчением, когда в приёмной комиссии безо всяких проблем и осложнений приняли у него «хитрые» его документы, новоиспечённый абитуриент с лёгким сердцем и светлым и приподнятым мироощущением предался долгожданному отдыху.

   Гуляя с другом по аллеям города или по полого поднимавшейся к лазурному небу живописной набережной с её восхитительным видом на море, он вбирал в себя полной грудью воздух лёгкого морского бриза, напоенный неповторимым и ни с чем несравнимым, с детства знакомым и родным запахом свежего дыхания моря. И наслаждался очарованием яркого великолепия предосенней природы. Или любовался красотой переливавшегося в разноцветье множества вечерних огней, блестящего под тёплым дождём асфальта широких улиц и площадей.
   Природный горожанин, дитя большого цивильного города, к тому моменту он буквально задыхался уже в затхлой сельской среде. Несмотря на естественные красоты её природы (которым, правда, существенно не доставало моря). С её более чем своеобразным нравственно-психологическим климатом. Дома же («домом» для него теперь уже был весь родной его город, в котором не имел он пока ещё собственного жилья) он дышал полной грудью и надышаться не мог вольным морским ветром.

   Город его был особенным. Не таким, какими были множество других городов. Выделявшимся среди них лица не общим выраженьем и обладавшим трудноописуемой природной прелестью и неиссякаемым духом свободы. Число населявших его жителей не дотягивало несколько до миллиона. Но, обладая в полной мере неким неуловимым, словно аура, столичным шармом, он выгодно отличался и не шёл ни в какое сравнение с любым из сухопутных мегаполисов.
Неповторимое сочетание гористого рельефа, покрытого буйной лесной зеленью, то стекавшего к берегам пологими долинами журчащих речушек, а то спадавшего отвесно каменьями обрывистых скалистых берегов, с лазурной, изумрудной или свинцово-серой (в зависимости от погоды) безбрежностью моря создавало впечатление необозримого простора.
   А это впечатление многократно усиливалось ультрамариновой синевой высокого (нигде на плоской равнине не удастся увидеть вам столь высокого небосвода) и глубочайшего неба. С плывущими в нём снежными островками клочковато-кудреватых облаков. И от всего этого перехватывающего дух необъятного великолепия возникало стойкое ощущение неистребимой свободы. Которое гармонично сочеталось со столь же неистребимым чувством внутренней свободы самого нашего глупого «героя».
   С чем можно сравнить пьянящее чувство свободы? Только с планирующим полётом в тихой безкрайности небесной сини на волнах вольных воздушных потоков, то скользящих плавно долу, а то взмывающих вдруг в безмерную высь. Именно это чувство, в особенности – после длительной разлуки, всегда порождала в нём долгожданная встреча с любимым его городом. И именно в таком полёте пребывала теперь измотанная его душа. Сейчас она, душа его, расправившая, наконец, в вольной небесной лазури заломанные прежде свои крылья, пела.

   Давно ему не было так хорошо. Он как будто бы попал в беззаботную какую-то, восхитительно красивую, добрую и радостно-безоблачную сказку. В затерявшейся где-то далеко-далеко позади дерюжной реальности остались пережитым многолетним ночным кошмаром, кажущиеся теперь придуманно-нереальными, изуверски жестокие годы глупой жизни.
   Осталась там также и последовавшая за этими годами серая сельская сермяжная обыденщина, дополненная жёстким милицейским надзором. С её предельно далёкой от изящества системой нравов. Которая проистекала из грубой заскорузлости душ людей, живущих почти что исключительно животными своими потребностями, простирающимися не далее грубо материального обустройства сугубо земного своего, безыдейного и бездуховного существования.
   В той же волшебной сказке, исполненной какого-то таинственного, непонятного ещё ему смысла, в коей пребывал он сейчас, не было места привычному для окружающего его обыденного мiра грубому материализму. Здесь властвовали только светлые стремления, желания и чувства: чувство неограниченной свободы тела и духа, проявлявшееся в радостном ощущении полёта, и любви к окружавшим его родным городским и пригородным пейзажам и к близким и дорогим ему людям.
   А в слухе его звучала непрестанно чудная песня «Beatles» «The long and winding road» («Долгая и извилистая дорога»). Песня, неизменно порождавшая в душе его отмеченное тонкой грустью ощущение лёгкого и свежего ветра свободы, ограниченной только глубокой синевой неба.
   Это был тот самый праздник души. Праздник, к которому столь стремился и которого так долго и безрезультатно искал шукшинский Егор Прокудин.
   Одного только недоставало ему для полного счастья – прекрасной подруги.
   И на сей раз судьба его, бывшая прежде к нему безжалостно-справедливой, не обманула вожделенных его, хотя и смутных пока ещё, мечтаний. И впервые в непростой и корявой его жизни, видимо, в награду за всё пережитое, подарила-таки ему благосклонно мимолётное это, полное счастье.
   Праздник состоялся и удался в полной мере…

   Друг его, хаживавший в моря и посетивший ко времени тому многие уголки мiра сего земного, переживал в тот момент не самые лучшие свои времена. На работе у него возникли неожиданные и очень неприятные проблемы. Да и с женою своей был он в фактическом разводе. Поэтому оба они во время праздных своих прогулок активно пытались искать себе подруг, долженствующих скрасить лишённую женского обаяния и нежности несладкую холостяцкую их жизнь.
   Тут, однако, в поисках этих, не обошлось и без некоторых курьёзов.
   Как-то раз, в результате знакомства тёмным поздним вечером, другу досталась крутобокая, крепко сбитая девушка Галя. А при встрече назавтра выяснилось, что она имеет не только мускулистые ноги, густо покрытые чёрными волосами (о лице, явно не божественном, умолчим), но и профессию токаря.
   В общем, скажем мягко, достоинства её выдающиеся совершенно не соответствовали вкусу обоих друзей. И надо отдать должное мужеству друга. Тот стойко дотерпел до конца весь этот день, проведённый на золотистом песке загородного пляжа в обществе этой Гали и её подруги. И демонстрировал при этом чудеса ловкости при ненавязчиво-изящных уклонениях от многочисленных навязчиво-пылких нежностей токаря.
   Абитуриенту нашему, наблюдавшему за этой азартной игрой и восхищавшемуся мастерской, прямо-таки филигранно отточенной техникой этих уклонений, которой владел его друг, было безумно смешно. Но, оценивая всю степень мужества своего друга (ибо сам он в такой ситуации попросту малодушно удрал бы), он искренне тому сочувствовал.
   Подружка же токаря, заметно помятая жизненно-любовными приключениями и оттого, видимо, имевшая несколько блекловато-дрябловатый вид, тоже не особо-то его и привлекала. Однако он, повинуясь низменному зову плоти, оказывал-таки ей по-кобелиному настойчивые знаки внимания. К его счастью, она тоже, как и друг его, всячески уклонялась от этих знаков (не глянулся, видимо, он ей). И благодаря этому удалось избежать ему всей этой явно блудной грязи.
   Не передать словами, как впоследствии был он ей за это благодарен! Поскольку, если бы не это, отбившее ему всяческую охоту, «целомудренное» её кочевряженье, то он продолжал бы тратить на неё, некрасивую и нелюбимую, драгоценное своё время. И никогда не встретил бы Ту, Единственную, которой так ждала и желала его душа и которую неотвратимо суждено ему было вскорости встретить.
   Проводив вечером подруг до их обиталища, друзья тут же с большим облегчением о них и забыли. И если  испытали при этом какое-то сожаление, то только о потерянном понапрасну времени…


Глава третья
Праздник.


   Однажды вечером, вскоре после этих испытаний, выпавших на долю его друга, поехали они в небольшой пригородный ресторан. Как-то так получилось, что вечер этот не очень удался, прошёл нервно. Что-то там не поладили они (вернее – он; друг его отличался завидным миролюбием) с официанткой. Не удалось им развеяться и повеселиться от души: потанцевать, познакомиться с какими-нибудь скучающими без мужчин женщинами.
   Единственное, что отчасти скрасило не слишком удавшийся их досуг, это неожиданное явление Гали-токаря (вот судьба-то, индейка!) в сопровождении зрелого ухажёра кавказского типа. У которого, судя по тому, как он одаривал её цветами, шоколадом и шампанским, имела она бурный успех. Однако, несмотря на заслуженный этот успех, она всё время посверкивала ревниво-обиженными взглядами в сторону недавнего своего неверного знакомца.
Друзья же сделали вид, что не видели явления токаря народу, и изобразили на своих честных и правдивых лицах безмятежное неведение о теперешнем её здесь присутствии…
   Хотя и не удалось им ни с кем познакомиться, но во время вечера внимание его привлекли две зрелые интересные женщины, активно танцевавшие и весело общавшиеся с шумной соседней компанией…

   Когда вечер закончился, друзья сиротами казанскими вышли из ресторана, постояли около него немного, в надежде на то, что, может быть, удастся им всё же с кем-нибудь познакомиться, да и побрели потихоньку, никого не дождавшись, на близ расположенную дорогу ловить такси.
   Вокруг благоухала сочными ароматами пышной природы и тонко звучала тихо шуршащим шелестом разнообразных очертаний – от причудливо резной до округлых сердечек – листвы, да звонким стрекотанием безчисленных цикад, кузнечиков и прочей насекомой живности тёмная, прорезанная ярко-жёлтыми пятнами дорожных фонарей, тёплая летняя ночь. В чёрной безконечности ярко сияли мириады мирно мерцающих звёзд, мягкий свет которых порождал в груди смутное какое-то, обволакивающее сладкой негой томление.

   В этот момент из ресторана вышли те самые интересные две дамы, распрощались с кем-то, и тоже направились к дороге. В миг воспрявшие духом друзья радостно преобразились, в надежде на уловление последнего своего в этот вечер шанса. И, властно движимые неуловимо магическим действием сказочно-волшебной прелести тихой звёздной ночи, галантно и ненавязчиво стали предлагать себя к знакомству. Тем более что в наружности дам привлекательным было всё.
   Заметно было, что дамы были несколько более зрелыми, чем они сами. Поэтому он, будучи на пять лет старше своего друга, по необходимости выбрал себе даму видом постарше. О чём тут же и пожалел. Поскольку почувствовал сердцем своим чутким, что гораздо более, прямо-таки неудержимо, влечёт его к другой. На его счастье, друг его особой активности не проявлял, не вполне ещё, видимо, оправившись от захватившей дух радости, которую доставило ему явление Гали-токаря.
   Дамы же к знакомству отнеслись нейтрально, без особого интереса. Хотя и не встали в лицемерно-неприступную позу, и бойко и весело отвечали, сразу же сообщив, что они дамы замужние. Друзей, однако, не являвшихся пуританами, обстоятельство это не слишком смутило. И они продолжили свои попытки войти к привлекательным дамам в близкое «доверие». Тем более что мужей их благоверных поблизости никак не просматривалось.
   Ехать дамам оказалось в другую, нежели друзьям, сторону: в санаторий, расположенный в пригороде ещё дальше от города, чем ресторан. Когда машина была остановлена, друзья, несмотря на ненавязчивость свою, сели в неё, к удивлению дам, вместе с ними. Прежде, правда, галантно их усадив.

   В салоне он не столько разглядел, сколько почувствовал ту, которую уступил было опрометчиво другу своему. А разглядев, опять же почувствовал, не осознавая ещё разумом, что это Она. Это была потрясающая женщина. Ему Она показалась красивой до умопомрачения. Да Она, несомненно, и была такой. Хотя красота Её нисколько не напоминала хрупкую, воздушную красоту чистых в светлой мечтательности своей тургеневских девушек.
   Она обладала иной красотой, женственной. Как бы налитой, словно спелый тропический плод, любветворными жизненными соками. Неудержимо и сладостно влекущими, играющими, как молодое вино, лёгким дурманом пьянящими разум и горячащими кровь. Исполненной нежной чувственности пленительной красотой зрелой женщины.
   Если девушку тургеневскую сравнить можно было бы с прелестным бутоном распускающегося цветка, который только-только начинает раскрывать изумлённому окружающему миру прикровенные доселе целомудренно-трепетные свои лепестки с поблескивающими в лоне их жемчужными бисеринками утренней росы, то здесь восхищённому его взору предстал уже совершенно расцветший – во всём своём благоухающем великолепии – прекрасный цветок.
   Ярко-каштановые волнистые волосы Её, сиявшие атласным блеском, были хотя и не слишком длинными, но шелковисто-красивыми, чудно обрамлявшими и оттенявшими плавные и мягкие линии нежного овального лица. Каждым завитком изумительных этих волос можно было бы любоваться, напрочь позабыв о течении времени. Невысокая ростом, формами Она обладала сколь великолепными, столь же и томительно манящими. Окаймлённые дивно распахнутыми длинными ресницами обворожительные миндалевидно-карие глаза Её – бездонные озёра – неугасимо лучились искристым и, в то же время, мягким, совершенно волшебным светом. И в глубинах этих озёр утонул он сразу, окончательно и безнадёжно. Восхитительные чувственные губы сладко манили к себе неярко поблескивавшим в полутьме пурпуром. Всё слегка загорелое лицо Её с правильными и тонкими чертами, до последней линии и чёрточки было прекрасным.
   У него перехватило дыхание. Ничего более прекрасного ему не могло и представиться. И руки, и губы его сами тянулись к этому лицу, и ему стоило усилий, чтобы тягу эту неприличную обуздать.
   Вся Она, несмотря на гордую свою, эмансипированно-энергичную деловитость, прямо-таки излучала какое-то невыразимо нежное женственное обаяние, очарованию которого невозможно было не поддаться. И при всей этой восхитительной своей женственной красоте обладала Она ещё и хорошо развитым интеллектом и не менее хорошо развитой речью.
   Ему вдруг безумно захотелось обнять Её, гладить, едва касаясь кончиками пальцев, нежное Её лицо и целовать, целовать, целовать его тоже лёгким, но страстным, прикосновением губ безконечно долго.

   Из машины вышел он несколько обалделым, поскольку не понимал ещё пока, что всецело уже, едва ли не до безпамятства, покорён Ею. Рассчитавшись с таксистом, они проводили новых своих знакомых в холл и хотели было последовать за ними и дальше. Но Она, с лёгкой твёрдостью, для них, впрочем, совсем неоскорбительной, воспротивилась этому.
   «До свиданья, мальчики», – «стрельнув» чудными своими лучистыми глазами, весело и бодро сказала Она вполоборота. И, повернувшись, столь же весело ушла со своею подругой, звонко стуча каблучками по мозаичному полу.
   Оставшиеся не у дел, «обломленные» с изящной лёгкостью «мальчики», не солоно хлебавши, отправились восвояси. Испытывая при этом некоторую досаду по поводу малой результативности нового знакомства.
   Хотя был он весьма влюбчивым и влюблялся неоднократно, начиная с младших школьных классов, а трижды – был вообще снедаем страстью пылкой, сам же, по глупо-эмоциональной впечатлительности своей, искусственно её подогревая и драматизируя, но ничего подобного ещё никогда в жизни с ним не случалось.
   Сейчас он чувствовал себя просто оглушённым.
   «Какая женщина! Какая женщина!!!» – будто заевшая пластинка, навязчиво пульсировала, властно игнорируя собственную его волю, в ошеломлённой головёнке его обречённо-восторженная мысль…

   Ночь провёл он словно в каком то горячечном бреду, безконечно повторяя сладостно для него звучавшее Её имя. Очнувшись утром от этого бреда, он не столько понял, сколько почувствовал, что будет последним дураком, если не попытается завоевать эту женщину и упустит Её.
   При этом он даже и не задумывался над тем, насколько велики его шансы на успех и есть ли они вообще. Гипотетическая возможность вожделенной амурной победы казалась настолько огромным – и далёким-далёким – счастьем, что ему трудно было даже представить себе, что такое счастье может ему когда-нибудь улыбнуться.
Но сейчас он ни о чём таком, вроде пошлых амурных подвигов, и думать не думал. Ибо просто не мог вообще ни о чём думать. Сейчас он жаждал. Жаждал только одного: видеть эту женщину, разговаривать, быть рядом с Нею. Он просто не мог не видеть Её. Потому что не находил себе места без Неё.
   Теперь уже он жил только Ею, дышал только Ею. И ничто на свете не могло отвлечь его от Неё. Сейчас ему необходимо было немедленно, ни на минуту не откладывая, разыскать Её.

   Встав с постели, он сбрил отросшую, неухоженную бороду, оставив только тонкие гуцульские усы, помылся в душе, оделся во всё свежее и пошёл в парикмахерскую. Постригшись, он вытащил из дома друга и сфотографировался с ним в фотоателье, запечатлев для потомков с одной стороны собственный свой обновлённый облик, а с другой – тёплое своё единство с дорогим его сердцу другом детства. И уже после этого исторического события поехали они на электричке в тот самый санаторий, где потерял он ночью бедовую свою головушку.
   Единственным ориентиром для их поисков был только жилой корпус. Больше они не знали ничего: ни фамилий, ни номеров комнат. Комнат же было многое множество, корпус был большим, двойным и многоэтажным. В этом случае способ поиска был только один: дежурить безсменно у центрального входа.
   Несколько часов провели они на бдительном этом дежурстве, и в конце концов упорство их было вознаграждено. Сначала увидел он в безпечно-скучающей толпе праздно-отдыхающего люда Её подругу, а через ту нашёл уже и неукротимо желанный предмет неутолённого своего вожделения.

   Выходя из здания и увидев вдруг его, Она скользнула по нему взглядом, едва заметно задержавшись (возможно, не узнала его в обновлённом его виде), но друга его признала сразу. Друг же верный был теперь уже лицом не действующим, а просто сопровождающим. Был он сейчас тем, о ком в давней хорошей песне трогательно пелось: «Друг мой – третье моё плечо…».
   Она была несколько удивлена упорной настойчивостью мимоходом промелькнувших вчерашних «мальчиков», лёгким кивком головы ссаженных Ею с подножки поезда своей жизни. И канувших, казалось, в реку забвения, не успев даже и запомниться толком своими лицами, но неожиданно вновь представших пред ясны очи.
   Возможно, именно это удивление и послужило причиной более благосклонного Её внимания к объявившимся вдруг в поле зрения «мальчикам». Точнее – теперь уже к одному из них, безудержно стремившемуся внимание это завоевать. А может быть, к причине этой примешалась ещё и обычная курортная сытая скука? Бог весть.
   Как бы то ни было, но на сей раз Она ответила «мальчикам» взаимным вниманием. Чего, собственно говоря, он, нимало не сомневаясь (вот нахал-то!), хотя и с трепетно замирающим сердцем, и добивался, и ожидал.
   Они прошли в просторный холл и удобно расположились там на мягких диванчиках, окружавших низкие журнальные столики. Взяв инициативу в свои руки, безумно уже влюблённый, но не утративший, как ни странно, ясности ума, абитуриент наш отдыхающий повёл неторопливую беседу…

   Обычно он сетовал на то, что у него плохо получается ухаживать за женщинами. Другие мушшины, простые и не обладавшие никакими особыми достоинствами, в отношениях своих с ними, говоря им всякие глупости и пошлости, как-то быстро и споро доводили дело до желанного логического конца – любовной близости. Он же, не менее других желая сблизиться с какою-либо женщиной, но не умея говорить ей глупостей, разговор вёл всегда о чём-нибудь серьёзном и значимом. И это не только ни на йоту не приближало, но даже и отдаляло его от заветных любовных утех. Поскольку слушательницам его простодушным, не быв ущипнутым игриво за бочок, трудно было оценить привычную и типичную для бойких мужчин направленность тайных его стремлений и желаний.
   Но сейчас он мог и умел всё. Благо, женщина, наконец-то, встретилась ему умная. Неожиданно для себя самого он как-то так вырос существенно. И при простой своей, в чём-то даже не очень привлекательной, внешности стал вдруг почти что неотразимым кавалером, покорителем сердца.
   Обычные покорители сердец завоёвывают множество трофеев. Но ему вовсе не нужны были сердца. Ему нужно было одно только, единственное сердце – Её. Других женщин он в упор не видел, и не желал видеть. Других женщин для него теперь уже просто не существовало.
   Теперь он мог быть и красноречив, и немногословен, остроумен и прост, дерзок и кроток, весел и томно-грустен, галантен, нежен и обольстителен. Вот только тупым и пошлым быть ему, по-прежнему, всё никак не удавалось (впрочем, о том он не особо-то и печалился). Откуда что и взялось?
   Хотя, вообще говоря, ничто ниоткуда не взялось. Всё это в нём было. Но в прежних его отношениях с противоположным полом в нём не могло проявиться и десятой доли того, что он имел. Теперь же все его способности и возможности проявились в полной мере. Страстная любовь к изумительно прекрасной Женщине, жарким пламенем воспылавшая вдруг в его сердце, пробудила дремавшие прежде в нём и не находившие выхода (не к кому было «выходить») все необходимые для ухаживания за Нею качества.

   Начав беседу, он сообщил Ей по секрету, что очень хотел Её видеть, потому и разыскал. И очень хочет видеть ещё и ещё. Потому и предлагает продолжить знакомство. Она, не без некоторого кокетства (женщина!..), сказала, указав взглядом на какого-то облезлого местного ловеласа, что мужчины здешние (санаторные) навязчиво лезут со своими знакомствами. И, едва представившись (хотя никто их о том и не просит), сразу же, без долгих предисловий, начинают приставать.
   На это он, слегка наклонившись к Ней и утопая в карих её озёрах, нежно поглаживая Её пальцы кончиками пальцев своих, отвечал вполголоса, что именно такое желание, причём – жгучее, испытывает и он. Она промолчала, несколько при этом порозовев. Он же начал постепенно исполняться вдохновеньем творческой импровизации.
   В последовавшем разговоре выяснилось, что срок Её путёвки заканчивается через семь дней. После чего Она улетает домой, в небольшой город газовиков и нефтяников, расположенный на океанском острове, где Она работает в одном из отделов горисполкома. Они побеседовали ещё немного, и Она, после некоторого раздумчивого колебания, согласилась-таки посидеть вечером с друзьями в ресторане.

   Погуляв с другом по тенистым околосанаторным аллеям, в назначенный час зашли они за Ней и увезли Её с собою на электричке во вчерашний ресторан. Вечер, однако, складывался экстравагантно. Погода стояла хмурая. Накрапывал мелкий дождь, перемежавшийся поочерёдно с ещё более мелкой моросью: буквально висевшими в воздухе мельчайшими капельками воды.
   Усеянные сплошь, словно бисером украшенные, этими капельками обильной небесной влаги, от которой не защищал даже зонт, добрались они до ресторана. А добравшись, обнаружили, что он по каким-то там причинам закрыт. Куда теперь было им идти? Где общаться? Тут-то друзья и вспомнили, что неподалёку, на берегу моря есть ещё один ресторанчик.
   Точнее, имевший форму круга ресторан «Поплавок», задуманный и воплощённый некогда с элементами некоторой экзотики, для пущего, видимо, привлечения публики, располагался даже и не на берегу, а в самом синем море. То есть, вынесен был метров на сто в залив. Выглядела вся эта экзотика действительно впечатляюще. Особенно изнутри. Где открывавшийся вид на окружающее со всех сторон лазурное море, играющее на изумрудных своих волнах белоснежными отражениями причудливо кудреватых облаков, в дивном сочетании с буйной зеленью живописных лесистых берегов, оставлял в душе посетителя неповторимое и неослабно-незабываемое впечатление.
Но что-то там, наверное, не до конца продумали, и со временем ресторанчик сей захирел.

   К радости всей компании, несколько уже отсыревшей, «Поплавок» оказался открыт. Но являл он собою теперь дешёвую какую-то, хотя и со вполне ресторанными ценами, третьеразрядную забегаловку. Надменная, хоть и неопрятная, с несвежим надорванным воротничком, полупьяная официантка не сразу согласилась допустить их до всеобщего пиршества. Но, покочевряжившись немного с неприступно-гордым видом (для порядку, наверное, только), и достаточно, видимо, самоутвердившись в собственных своих – не вполне трезвых – глазах, смилостивилась и снизошла до того даже, что согласилась их обслужить. И была с того момента по-матерински (хотя и уступала несколько в возрасте) к ним благосклонна.

   Исполненные глубокой благодарности за столь великодушное официантско-официальное деяние, устроились они за столиком, располагавшимся на сухом островке посреди совершенно круглого зала.
   От протекавшей кровли в разных местах этого зала, не вполне ещё окончательно утратившего экзотическую свою прелесть, стояли дождевые лужи. Присутствующая, несколько странноватая публика, в общем и целом, вполне соответствовала залу. В том смысле, что тоже не окончательно ещё утратила…
   Иные были в несколько несвежем трико, с характерно продавленными коленками. Другие – в резиновых каких-то, «болотных», как пошутила Она, сапогах. За соседним столиком ревела, будто стадо раненых бизонов, компания, хотя и вполне прилично одетых, но – «настоящих мужчин» (как сами они себя гордо поименовали).
   Всё это ничуть не обескуражило их и даже не огорчило. Наоборот, здорово позабавило и привнесло дополнительную долю веселья в их и без того хорошее, вопреки своевольной погоде, настроение.
   Они втроём умудрились создать вокруг себя какой-то особый, комфортный для них, микроклимат, разрушить который, кроме безцеремонного, хамского вмешательства извне, ничто не могло. К счастью, публика оказалась вполне смирной, хотя и громкой, и вечер прошёл чудесно. Им было хорошо. Особенно ему.
   Он был просто счастлив: безмерно и безгранично. За столом напротив него сидела прекраснейшая Она: та, которою буквально бредил он прошлую всю ночь. Рядом ощущал он надёжное плечо верного друга. Они пили вино и вели лёгкую, непринуждённую беседу. Он тонул в изумительном сиянии бездонных Её карих глаз, и ему было решительно наплевать и на лужи, и на болотные сапоги, и на рваные воротнички вульгарных официанток. Ибо всё это не только не портило, а лишь оттеняло неописуемую Её прелесть и безбрежное его счастье.
   В самом начале к Ней подошёл с приглашением на танец какой-то завеселевший бравый мо́лодец из «настоящих мужчин» с соседнего стола. Естественно, Она ответила тому, что не танцует. После чего он и Она весь вечер увлечённо танцевали под лирические песни, звучавшие с пластинки Юрия Антонова.
   Он уже больше никого и ничего не видел, кроме Неё, ослепительно красивой и восхитительно обаятельной, и ничего не слышал, кроме музыки, вполне соответствовавшей лирической тонкости момента. Едва касаясь щекою своей слегка пунцовой Её щёчки, он в самозабвенном упоении шептал Ей какие-то нежности, не только не пошлые, но даже и изящные. А затем нежным прикосновением губ целовал Её в кончик ушка, деликатно обнимая в танце едва заметно подрагивавшее, обворожительно разгорячённое Её тело.
   Если ранее, в преизобиловавшие энергией его годы, доводилось ему духом своим и душою своею парить над грешной нашей землёй, то теперь весь вечер он не то, что парил, а плыл на какой-то неведомой ему доселе волне в упоительной неге благоухающей и звучащей – чарующей мелодией – любви.
   К концу вечера на волне этой плыли они уже вдвоём…

   Пока компания наша увлечённо общалась среди луж под худой крышей развесёлого балаганчика-ресторана, погода на вольных морских просторах разыгралась не на шутку. Накрапывавший прежде дождь лил теперь уже с прохудившихся вдруг небес полноводным и нескончаемым потоком. И, как бы в поддержку этих его мокрых дерзаний, усердно дул сильный, порывистый, временами даже и шквалистый ветер.
   Покинув «Поплавок», он достал было из кейса зонт для защиты Её безценной от обильного небесного водонизвержения. Но это ровным счётом ничего не изменило. Зонт невозможно было удержать в нормальном, необходимом для защиты от дождя положении. Ветер остервенело мял его, трепал и рвал, как дурная собака треплет валяющуюся на дороге тряпку. Все промокли до нитки весьма скоро. Но и это обстоятельство никого нисколько не огорчило. Все трое были веселы и радостны.
   Придя на станцию, обнаружили они, что на долю их осталась одна только электричка. Как в песне – последняя. Всё было на стороне его любви: электричка шла в сторону города. А значит, ехать ночевать они могли только к себе, то есть к другу.
   В пустой электричке он, позабыв обо всём на свете, нежно целовал чувственные Её губы, не имея сил оторваться от них. Словно припал к божественно сладкому и свежему источнику, пил, пил, пил из него и никак не мог утолить непреходящей своей жажды. И Она – источник этот чудный – воздавала ему ответною своей, ненасытимою для него, нежностью. Скромный друг его ничего этого, естественно, видеть не мог. Хотя и сидел напротив них. Поскольку внимательно и напряжённо изучал причудливые изломы береговой линии, коварно прятавшиеся в кромешной тьме за сплошной стеной дождя…

   Дорога от станции до дома друга заняла у них, наверное, более получаса, ибо двигались они с остановками и передышками. Разбуянившийся дождь яростно хлестал в лицо неласковыми холодными струями. Порывистый штормовой ветер едва ли не сбивал с ног, мешал идти. Громко, почти что криком – иначе им было не расслышать друг друга – делились они своими впечатлениями о весёлых капризах своенравной погоды.
   Но ему было наплевать на всё это буйство расходившейся в своей стихии природы. Он думал только о Ней. Не обращая ни малейшего внимания ни на какие посторонние «внешние раздражители». Да и не думал даже, а чувствовал только Её, прекрасно-женственную, мокнувшую под хлёстким дождём рядом с ним. Он, по-прежнему, в упоении продолжал плыть на волне любви, властно и всецело овладевшей всем его существом…

   Дома друг обезпечил всех их сухою одеждой и горячим чаем. После чаепития он сел прямо перед Нею, положил руки свои на тёплые и нежные Её колени и погрузился, не в силах оторваться, в бездонные Её глаза-озёра.
Они ещё что-то там говорили. Но он, и слыша разговор, и сам произнося глупые какие-то слова, уже плохо понимал, о чём идёт речь. Он видел только лицо Её, ярким и прекрасным образом выделявшееся в размыто-нечётком, словно на картине некоего художника-импрессиониста, антураже. Лицо, излучавшее восхитительную нежность, и обворожительные глаза, исполненные любовного томления и благосклонного обещания. Ещё не смея поверить своему, столь скорому, счастью (разве мог бы он даже и мечтать о нём ещё утром?), он догадывался уже, что щедрая судьба наградила его им в полной мере.
   Чуткий его друг, ощущая себя лишним в этой тихой, но насыщенной чувствами сцене, засобирался ко сну. Опомнившись от своего глубинного «погружения», он, с прерывающимся от волнения дыханием и сладостно замирающим сердцем, – тоже.
   Друг его целомудренный постелил им в одной комнате, поскольку отдельных апартаментов попросту не имел. Но в разных, конечно же, местах (а как бы ещё мог поступить уважающий даму джентльмен, понимавший к тому же, что дальнейшее его не касается и от него не зависит?).
   Естественно, когда все улеглись, никакая сила не смогла бы удержать нашего безумно-влюблённого на месте, отведённом ему другом-джентльменом. А Она не в состоянии была уже, даже если бы и хотела, противостоять неудержимому влечению его пламенной и, одновременно с тем, нежной любви. И отдавая себя в волны упоительного её течения, единственное, на что нашла ещё Она силы, это только на слабо звучащий рефрен: «Не надо; не надо; не надо»…

   Утром, на его удивление, всё было как-то очень обыденно. Она не стеснялась. Он не ликовал. Чарующая волна, на которой плыл он весь прошлый вечер, словно широкая и величественная река, плавно докатившая мерцающие глубокой синевой свои воды до устья, исчезла, растворившись в море сладостного удовлетворения. Но это отнюдь не означало, что с нею вместе иссякли и его чувства.
   Вожделение. Волнующее, дурманящее, неукротимо влекущее прекрасное вожделение было удовлетворено и сразу же утихло. Томительно-сладострастное ожидание счастья, – что и есть вожделение, – плавно перетекло в само счастье.
   Он вновь, и в полной мере, был счастлив. Только счастье его приобрело теперь уже иное качество. Оно стало тихим, удовлетворённым, реальным, осязаемым. Теперь, пока Она была рядом, всё, о чём он мог только мечтать и чего страстно желал, было всецело его. И он был тихо счастлив полным этим счастьем (ибо тихим может быть только полное счастье). Единственное, что несколько озадачивало его, так это то, что было оно как-то буднично обыденным. Это счастье-то!
   Впечатление это, однако, было обманчивым, как бы принижавшим безмерную высь счастия его. Ощущение обыденности происходило из факта обладания предметом мечтаний. Но обладание, явившееся апофеозом всех его стремлений и желаний, не лишало сам предмет, то есть Её, безграничной для него ценности и значимости. То есть, и обладая уже Ею, он всё так же и жил, и дышал одной лишь Ею. Только был теперь уже, в отличие от себя прежнего, воспалённо вожделеющего, умиротворённо спокоен и тих.

   Счастье ведь недаром ассоциируется в человеческом сознании с образом синей, словно лазоревое небо, птицы. И уж если подарено тебе судьбою, что присело вдруг оно на твоё плечо, бойся даже и шевельнуться неловко, дабы не спугнуть вольную (ибо держать её в руках не дано никому на грешной нашей земле) эту птицу. А то и оглянуться не успеешь, как вспорхнёт она, да и растает в бездонном небе. Оставив по себе только сладостные воспоминания да горькие сожаления о слоновьей своей неуклюжести…

   Но это потом, со временем, он поймёт, осмыслит и объяснит сам себе всё и про любовь, и про пережитое им настоящее, хотя и мимолётное, счастье. Увенчавшее собою, словно безценной жемчужно-бриллиантовой диадемой, и без того сказочно чудный его отпуск. А тогда он ничего об этом не знал. И даже не думал о себе, как о просто влюблённом в Неё. Только чувствовал, что с Нею ему безмерно хорошо, хотя и буднично. И что без Неё он буквально задыхается, как выброшенная бурной пенистой волной на каменистый берег рыба, припекаемая безжалостно палящим солнцем пустынного одиночества.
   И он, интуитивно чувствуя на плече своём волшебную эту синюю птицу, затормозился как-то весь и притих, затаив дыхание и, как бы, опасаясь сделать неосторожное какое-либо движение. И в таком вот тихом, полузаторможенном, хотя и вполне бодром, состоянии провёл с Нею всё то время, что благосклонно отпущено было ему щедрой его судьбой…

   Утро после бурной ночи выдалось прекрасным: солнечным и тихим. Словно символизируя собой его собственное блаженное, умиротворённо-счастливое состояние после столь же страстно-бурных его переживаний и томительных желаний. Изумительно синее глубокое небо, по которому гордыми фрегатами, влекомыми туго наполненными ветром многоярусными парусами, неспешно и величаво плыли белоснежные облака, вымытое ночным штормом до тихо звенящей прозрачности, дышало озоновой свежестью.
   Провожая Её до санатория, он рассказал Ей, отвечая на Её вопросы, о своём детстве, об отце и своих мачехах. «Бедненький, – нежно приобняв его, шутливо сказала Она, – хочешь, я буду твоей мамой?» «Женой, хочу, чтобы была», – тихо и серьёзно ответил он, задумчиво глядя в безкрайнюю морскую синь, мирно вмещавшую в себя множество ма-аленьких белых штрихов – парусов яхт, безмятежно покачивавшихся в лазорево-прозрачной дали на ласковых её волнах.
   «Ну-у-у, мужа-то можно и сменить», – несколько протяжно, как бы в неопределённом некотором раздумьи, произнесла Она. «А вот дочь никем не заменишь. Главное – это дочь», – быстро и уверенно закончила Она этот диалог…

   Вечером они не стали более путешествовать в поисках сюрпризов по чудным, утопающим в лесной зелени, пригородным местам. А поехали сразу в город: посидеть где-нибудь в кафе. Но мероприятие это как-то не получилось. И они, прокатившись в голубом троллейбусе по сияющему радужным многоцветьем вечерних огней городу, мирно и устало отходившему после бурных дневных забот к ночному отдыху, опять вернулись домой к другу. Где и заночевали.
   В разговоре по дороге домой проницательный друг заметил, что они являют собой чудесную, едва ли не идеальную пару. «Пара-то, может быть, и чудесная, – с удовольствием согласился с другом он, испытав при этом лёгкий головокружительный прилив счастливых чувств, – но, увы, безперспективная. Ибо одна половинка этой пары обременена в настоящий момент брачными узами».
   «Откуда ты знаешь, что безперспективная?» – мягко, и в то же время с некоторой очаровательной игривостью, возразила Она, тесно прижавшись к нему плечиком и излучая искристый свет изумительных своих глаз. «А может быть, я разведусь со своим благоверным и приеду к тебе».
   В груди его опять разлилось блаженное тепло, и всё существо его исполнилось тихой и благодарной радости…

   На следующее утро сообщил он обоим дорогим его сердцу людям, что должен исчезнуть на два дня, поскольку необходимо было ему подготовиться к предстоящему последнему экзамену. Затем проводил Её до самого санаторного Её номера, договорился о будущей встрече, после чего исчез, как и обещал, из поля их зрения.
   Два дня безвылазно провёл он за книгами в маленькой комнатке своего отца, проживавшего в то время в семейном общежитии гостиного типа. У отца его была какая-то знакомая, с которой тот поддерживал не вполне ещё определённые отношения. И проживал попеременно то у неё на даче или дома, то у себя. Когда отец был дома, они жили вдвоём, а когда обретался у своей знакомой, он хозяйничал в отцовой берлоге один.
   Три дня только оставалось видеть ему свою ненасытимо-ненаглядную. И надумал он забрать Её из санатория и прожить этих три дня наедине с Нею здесь, в этой комнатке. А чтобы избежать не слишком приятного сюрприза в виде нежданного отцовского появления в законном своём уделе, он объяснил тому всё и попросил его побыть эти дни у знакомой.

   К тому времени удалось ему одолеть уже два экзамена. Начало этих испытаний было, правда, не вполне для него удачным. Первый экзамен, причём – профильный, сдал он только на тройку. Билет попался с мудрёными вопросами, он пытался что-то мямлить, но особого успеха не достиг. Тем более, что две дамы-экзаменаторши оказались дамами достаточно суровыми, хотя и не совсем уж безжалостными. (Забегая вперёд, заметим, что впоследствии одна из суровых этих дам выставит ему оценку «отлично», сопроводив её едва ли не восторженной рецензией, за одну из курсовых его работ.)
   Эта неудача серьёзно поколебала оптимистически-светлые надежды его на поступление. Но на втором экзамене – сочинении – он проявил скромный потенциал свой во всей его силе и полноте. И получил стопроцентный балл – две пятёрки: как за содержание, так и за язык.
   Сочинение – коварный экзамен, и очень многие абитуриенты срезались, как и всегда срезались, именно на нём. Ибо сернами пугливыми кинулись они в отчаяньи, по причине плохого знания литературы и скверного владения языком, словно в омут головою, в неласковые волны свободной темы. Он же выбрал очень интересную, на его взгляд, тему. Что-то там по роману Достоевского «Преступление и наказание» (видимо, сама тема эта оказалась близкой его сердцу). Тему, от которой другие шарахались, как чёрт от ладана. Ему же удалось успешно и в полной мере раскрыть её.
   Большой процент несчастных соискателей, с горючими слезами отсеявшихся после сочинения, а также его собственный триумф резко подняли шансы его на благополучный исход.

   На последнем экзамене (который, на его счастье, принимали теперь уже два серьёзного, но не слишком сурового вида джентльмена в кожаных пиджаках) несколько запнулся он на втором вопросе.(3) Но получил-таки свою четвёрку. После чего ему оставалось только ожидать судьбоносного решения вступительной комиссии. И хотя некоторая тревога из-за злополучной тройки всё же оставалась, сейчас у него была уже и вполне реальная надежда на «успех безнадёжного дела».(4)
   Наконец, когда все дела и тревоги, ради которых и был получен этот отпуск, остались позади, он со спокойной душой мог в оставшиеся дни предаться теперь уже абсолютно беззаботному отдыху. Цветисто изукрашенному, к тому же, чудной негой упоительной любви.
_______________________________________________________________________________________________________________
(3) Хотя и считал он себя мировоззренческим коммунистом, но будь кто-либо иной хоть трижды коммунист, на такие вопросы, как: «Что сказал очередной съезд КПСС по поводу того-то?», – и тому было бы отвечать весьма затруднительно.
(4) Был у него и его друзей такой тост: «За успех безнадёжного дела!».


   После экзамена на крыльях любви лебедем белым – полётом парящим – прилетел он к Ней, лебёдушке своей (не-своей). Ибо затосковал уже несказанно в добровольном заточении своём двухдневном по феерически-волшебному свету лучисто-карих Её очей, дивным атласным завиткам шелковистых волос, мягкому кораллово-пурпурному блеску нежно-чувственных Её губ и теплу бархатных рук. А прилетев, сразу же сделал предложение о переезде к нему. Без раздумий согласившись, Она собрала чемодан, и, рука об руку, пошли они на станцию, увлечённые самими собою.
   По дороге, невдалеке от завидневшейся уже впереди платформы, кто-то догнал их и какое-то время, не обгоняя, шёл по тротуару сзади, приблизившись к ним почти вплотную и громко топая. Он не любил этого, и остановился, вежливо посторонившись и не оборачиваясь, чтобы пропустить назойливого спутника вперёд. Но тот и не собирался идти дальше в одиночестве. Им был молодой парень, который, как оказалось, был Ей знаком. Правда, совсем уж недолго. Он присутствовал в той самой, шумной ресторанной компании, с которой Она с подругой весело общалась в тот вечер, когда они познакомились.

   Едва взглянув на парня, он сразу понял, что с тем происходит всё то же самое, что происходило с ним самим пять дней назад: юный мужчина был безумно влюблён в Неё. Пламя страсти, отблесками своими – багрянцем лихорадочным – отражавшееся даже на его щеках, медленно пожирало грудь того изнутри. И хотя сама эта встреча не очень-то ему и понравилась, парню он всё же искренне посочувствовал.
   Если сам он в пламенеющем этом состоянии прожил всего только одну ночь и первую часть следующего дня, но уже вскоре был за это щедро и в полной мере вознаграждён, то этот бедолага безнадёжно страдал пять горячечных ночей. После чего, не вынеся, видимо, больше терзаний страсти пламенной, поехал, так же точно, как и «герой» наш несколькими днями ранее, разыскивать Её. И вот теперь, найдя-таки, не имеет ни малейшей надежды ни на что.
   Естественно, Она всё это тоже поняла. Ей стало неловко.
   Оказалось, что парень этот обещал ранее достать для Неё что-то там нужное. И это послужило удовлетворительным предлогом для разговора его с Нею (благо, дефицит всего и вся советских времён был притчей во языцех). Дабы не мешать этому разговору, прошёл он неспешно с Её чемоданом на перрон. Где и ожидал Её со скучающим видом несколько минут.
   Видно было, что «соперник» его, неудачливый и несчастный, хоть как-то хочет овладеть Её вниманием. Она же, явно желая поскорее от него избавиться, опрометчиво написала на бумажке свой адрес, по которому тот мог выслать что-то своё обещанное. О чём тут же и пожалела.

   Скоро закончив беседу, Она вернулась к нему в заметном смущении, потупив ясные свои очи. Как будто испытывала некоторое чувство вины за эту нечаянную и никому не нужную встречу. А он любил Её в этот момент (как, впрочем, и в любой другой) больше жизни своей, и потеря Её была бы равносильна для него крушению мира.
И хотя он и не чувствовал опасности соперничества в данный момент, но в сердце его шевельнулся всё же едва заметно ма-аленький червячок ревнивой тревоги. Тем не менее, ему удалось-таки изобразить всем своим нейтральным видом некоторое даже прохладное безразличие. А также и исполненную широты душевной лояльность к Её свободе (претендовать на которую, кстати будет заметить, не имел он, конечно же, ни малейших прав)…

   Три дня длились целую вечность. И одновременно – пролетели, как один миг. В «каморке папы Карло», как прозвала Она скромное их временное обиталище, предавались они сладостному упоению порочной любви.(5) Во время чего Она, к пущему его счастью, несколько раз страстным выдохом высказывала, что никогда Ей не было так хорошо. О нём же нечего и говорить. Он буквально слился с Нею и безумно боялся Её потерять.
   Гармония слияния их, как ему казалось, была полной. И в самом деле. Им нравилось и не нравилось одно и то же. Мысли, взгляды, вкусы, идеи, симпатии их сходились до мелочей, сливаясь в единое целое. Говорили и думали они всегда об одном и том же. Причём взаимопонимание их было поразительным. Неоднократно, если один из них начинал говорить какую-либо фразу, другой заканчивал её теми же самыми словами, какими думал первый.
   Им было неизъяснимо хорошо вместе. Они как будто парили, крепко держась за руки, в головокружительном, светлом и упоительном эфире.
   Будучи безпредельно счастливым, он и сам не мог поверить, в подсознании своём, безбрежному своему счастью. Среди всеобщей, почти что, заурядной серости и безвкусицы, среди привычной, в общем-то, хотя и расфуфыренной (в некоторых случаях), пустышечной пошлости случилось вдруг найти ему, нежданно-негаданно, такой бриллиант, от чудных граней которого, переливавшихся ярким мерцанием волшебных цветов, не в силах был отвести он очарованного своего взора.
   И всё это делало Её для него не просто невыразимо желанной, но и глубоко родной.
   Обобщив однажды все эти удивительные вещи вслух, он заключил обобщение своё закономерным выводом: «Да, ведь, мы же созданы друг для друга». «Конечно», – ни на секунду не задумавшись, согласилась Она. И он не знал, сказала ли Она это серьёзно или только лишь подыграла ему. Но воспринял это Её безоговорочное согласие с ним слишком всерьёз и, в очередной раз, укрепился во мнении своём о том, что им никак нельзя не быть вместе.
_________________________________________________________________________________________________________________
(5) Он ведь не был законным Её мужем, и счастие его, при всей его необъятной полноте, и чистоте и искренности его чувств, было, как ни крути, всё же краденым.


   За эти дни они не расстались ни на минуту. По всем каким-то мелким делам своим выбирались они в город только вдвоём. Он боялся, как и было уже сказано, безумно боялся Её потерять. Ему, почему-то, казалось, что если Она выйдет или выедет куда-то одна, без него, то они непременно разминутся, и он никогда уже не сможет найти Её и потеряет навсегда. При одной только мысли об этом его охватывал трепетный ужас мучительно холодного – без Неё – одиночества. (Однажды ночью ему приснилось, что Её нет у него. В ужасе проснувшись, он буквально подскочил на постели. После чего обнаружил, что Она мирно спит рядом с ним. Словно боясь, что Она может всё же исчезнуть куда-нибудь, а также отходя от внезапного ужаса и испытывая радость безмерную оттого, что вот Она, здесь, рядом с ним, порывисто и крепко прижал он Её к себе и осыпал всё лицо Её нежными поцелуями.)
   Весь мiр не интересовал его больше и не нужен был ему, если в мiре этом не было Её. Никто и ничто в мiре не могло уже быть для него более близким, родным и желанным, чем Она. Никто и ничто не могло заменить Её. Она, и только Она, стала для него смыслом самого существования его в суетном этом мiре. Всё остальное, что вчера ещё только представляло для него какую бы то ни было значимость, утратило свою ценность и отошло на второй план. Она – центр мира. Всё остальное – потом. И только с Её присутствием и участием.
   Точнее говоря, все какие-то вещи, важные в любой человеческой жизни, оставались важными и в его глупой жизни. Но теперь мерилом ценности самой этой жизни стала Она. И только Она. Теперь для него не существовало жертвы, на которую он не смог бы пойти добровольно ради Неё. Даже в тюрьму, в тот многолетний ужас, тяжко им пережитый, согласился бы он вернуться вновь. И даже с радостью. Если бы только условием к тому служила неугасимая Её любовь.
   В общем, всё его чувственное мировосприятие сконцентрировалось в Ней одной.
   И при этом он не трясся над Нею, как скупой рыцарь над своими сокровищами. Хотя Она и была ему дороже всех сокровищ этого мiра. Отнюдь нет. Они весело общались, нежно целовались, беседовали на самые разные, в том числе и злободневные, темы, пели вместе под его гитару одинаково любимые ими обоими песни или рассуждали о чём-либо серьёзном и существенном легко и непринуждённо.

   Во время одной из таких бесед и рассказал он Ей о себе всё без утайки. Снабдив свой рассказ, без серьёзной, правда, необходимости, даже множеством излишних душещипательных, натуралистических подробностей. Она была неприятно удивлена тем, что услышала. Но его реальный, близкий, присутствующий образ нежно любящего, обольстительного и едва ли не безупречно галантного кавалера, умеющего-таки (и, может быть, даже более чем кто-либо) вести себя вполне светски, настолько контрастировал с предшествовавшей всему этому (и ставшей теперь Ей известной) странной его юдолью, что Она постаралась не придавать большого значения его прошлому, не слишком красивому и изысканному, и успокоилась.

   Прогуливаясь с Нею неоднократно по городу, обнаружил он вдруг, что практически все встречные прохожие как-то странно, во все глаза, смотрят на них обоих. Внимательно, и с некоторой даже завистью, беззастенчиво их разглядывают.(6) Сначала он подумал, что это ему только показалось. Но потом, для проверки, специально понаблюдал незаметно за прохожими и убедился, что так оно и есть. Единственное, что смог найти он в объяснение странных этих взглядов, это то, что, возможно, лица их лучились, да и сами они цвели, невидимым каким-то (а может, и не столь уж невидимым) светом радости…
_______________________________________________________________________________________________________________
(6) На плотоядные взгляды на Неё едва ли не всех встречных мужчин, в которых было хоть что-то мужское и которые только, что не облизывались при этом, он уж старался и не обращать никакого внимания.


Глава четвёртая
Разлука.


   Миг, как вечность – вечность, как миг: парадоксы бытия…
   Закончился миг неизреченного его счастья.
   Настал хмурый, пасмурный день неотвратимой разлуки. Он не подозревал ещё, насколько тяжким будет для него этот день, но уже с утра внутри весь словно окаменел. До сознания его, и – главное – до сердца его, не дошло ещё, что скоро уже, очень скоро, случится то, чего боялся он больше всего на свете. Но предчувствие подсказывало: он теряет Её, теряет…
   При посадке их в автобус, идущий в аэропорт, случился забавный эпизод. Когда они вошли в автобус, Её увидел, неожиданно для себя, какой-то маленький, плюгавенький, но горячий, как водится, уроженец буйной кавказской сторонушки. Увидев вдруг Её за несколько от себя шагов, тот буквально остолбенел и, когда Она проходила мимо, как-то неестественно напрягся весь и перенапрягся. Что уж там произошло в горячей его головёнке или где-нибудь ещё – неведомо. Но затем он не то, что засуетился, а заметался весь по двойному сиденью. Потом выпрыгнул в проход, пометался по автобусу и выскочил на улицу, где тоже долго не мог найти себе спокойного места. Чем закончились эти его суетные кавказские переживания, неизвестно, поскольку автобус тронулся. А тот, неистово-озабоченный, так и остался на вокзальной площади, приходить в себя. И дожидаться следующего автобуса…
   Пронаблюдав всю эту картинку, он рассказал её Ей. Выслушав его, Она весело засмеялась, «стрельнув» на него умопомрачительными своими глазами (каждый такой Её «выстрел» всегда попадал ему прямиком в сердце и разил, едва ли не буквально, наповал: он моментально «погружался», словно в омут, в невыразимую нежность, от которой таял, как воск, и неизменно начинал плыть на головокружительной волне любви). А затем «успокоила» его, сказав, что всё это ему только показалось.
   А он погибал. Угасал на глазах.
   Он терял Её, и ничто не могло спасти его от этого.
   По пути в аэропорт он держал Её руки в своих, не мог наглядеться в волшебные озёра божественно прекрасных Её карих глаз, гладил лицо и целовал пальцы, губы и бархатно-нежные Её щёчки, едва касаясь их своими губами…

   В аэропорту, в ожидании посадки на самолёт, он, ощущая медленно подступавшую тяжесть расставания и выражая жгучее своё желание видеться с Нею ещё, несколько самонадеянно заявил, что разлука даст им возможность проверить свои чувства. Она, однако, не выглядела слишком уж удручённой расставанием. Наверное, потому, что соскучилась по дому, по дочери. А может, и не только поэтому.
   Ранее они договорились, что будут писать друг другу. Но адрес Её для него, в отличие от недавнего его «соперника», был, увы, только «до востребования». Однако в щекотливых и двусмысленных Её обстоятельствах это было вполне разумным.

   «Ну…», – выдохнул он обречённо, когда настал момент расставания, и хотел было заключить Её в объятия свои, чтобы слиться с Нею в прощальном нежном поцелуе. «В….., ну что ты», – мягко и слегка испуганно сказала Она, несколько от него отстранившись и не очень явно взглядывая в стороны. (Она была права, он не подумал об этом: в зале, в двухуровневом зале, как в амфитеатре, полно было народа, и кто угодно из каких-нибудь знакомых мог бы увидеть Её, замужнюю женщину, в объятиях не-мужа.) И затем, кивнув и слегка помахав пальчиками, повернулась и скрылась в проходе…

   Он постоял ещё некоторое время, потерянно глядя туда, где растворился безконечно любимый Её образ. Как будто продолжал ещё парить в медленно угасавшем дивном свете изумительно лучистых Её очей. Неизбежно таявшие искорки которого, неярко мерцая и плавающе-скользяще опадали вниз. Затем, словно в дурном сне, вышел на суетливую улицу и направился машинально к притулившимся с краю площади автобусным кассам.
   Стоя в тесной очереди за билетом, пихаемый чемоданами, баулами и дорожными сумками снующих туда-сюда с озабоченными лицами пассажиров, он не замечал ничего этого. Ибо пребывал в оцепенелой какой-то прострации. Вскоре, однако, в груди его заныло что-то стонущей болью, и всё существо его охватила невыразимая тоска.
   Когда вышел он на воздух, свежим который из-за высокой пасмурной влажности назвать было трудно, его неудержимо повлекло вдруг назад, к лётному полю: где-то там была сейчас Она. Через решётку забора попытался разглядеть он хотя бы что-нибудь. Но обзор внизу был плохой, и он поднялся на второй этаж аэровокзала. Туда, где ещё менее часа назад сидели они с Нею некоторое время в ожидании посадки на Её рейс. Там, у витринных стёкол, открывался хороший вид на простор взлётно-посадочной полосы.
   Стоя спиной к залу у стекла, он прильнул к нему в надежде увидеть Её ещё раз. Увы. Выходили группы людей, садились в самолёты, но ему никак не удавалось разглядеть Её. «Наверное, Она уже в самолёте», – подумал он и стал смотреть на лайнер, готовившийся к взлёту, полагая, почему-то, что Она сейчас может быть именно там.

   Самолёт взлетел. Провожая его взглядом, он смотрел, как маленькая серебристая точка медленно тает в пасмурно-сером небе. Вдруг сознание его вспышкой молнии пронзила рвущая душу мысль: «Улетела моя Ласточка и унесла с собой моё сердце!!!»
   И вслед за этим невыносимая тяжесть многопудовою гирею навалилась на грудь его и безжалостно сковала её стальным обручем. Горло столь же железной хваткой сдавил перехвативший дыхание спазм. На глаза навернулись слёзы, постояли немного, едва-едва при этом подрагивая и быстро нарастая в объёме, а затем, предельно исполнившись скорбной печали, крупными горячими каплями покатились по щекам. Оставляя за собою неровные мокрые дорожки, как бы указывавшие путь горестным их последователям.

   Именно в этот момент разумом своим он отчётливо осознал, что любит Её, любит больше всего на свете, больше самоё жизни своей. Ранее всё это он только интуитивно чувствовал. Теперь же – твёрдо знал. Чувство его безмерное словно прорвалось лавиной неудержимой сквозь плотину прежнего непонимания и слишком явно проявилось теперь во всей своей глубине и силе.
   Он стоял, с трудом преодолевая сдавливавший его горло спазм, и, едва усиливаясь дышать, молча плакал. Минут, наверное, сорок стоял он так, прильнув к стеклу и не имея возможности ни отойти, ни повернуться к залу лицом, и боролся, молча глотая слёзы, с нахлынувшей на него скорбной напастью.
   Выходили на лётное поле очередные группы людей, взлетали самолёты. А он всё стоял и стоял, лишь время от времени украдкой, стараясь делать это незаметно, дабы не привлекать внимания публики, смахивая и смазывая с лица текущие безостановочно слёзы. Наконец, усилием воли удалось ему заставить себя несколько успокоиться. Дождавшись, когда глаза и лицо немного подсохли, он повернулся и, стараясь ни на кого не глядеть, быстро вышел на улицу…

   В автобусе, на обратной дороге домой, с ним повторилось то же самое. Испытывая невыразимо скорбную печаль, он думал о том, насколько коротким оказался светлый миг счастья, в вечном полёте своём мимолётно коснувшегося его, словно божественным опахалом, благодатным своим крылом, по сравнению с мучительно долгими, мрачными и жестокими годами выпавших на его долю тяжких испытаний. Пять феерических дней безмятежного и безоглядного счастья, за которыми опять последует муторно-серая, безрадостная без Неё, одинокая жизнь. Всего пять дней!..
И удушающий приступ горестной печали вновь стальной хваткой сдавил его горло.
   Отвернувшись к окну, он глотал слёзы и кусал пальцы, пытаясь хоть как-то остановить скорбный этот поток, который, вопреки расхожему мнению, не приносил ему ни малейшего облегчения. Благо, соседей на сей раз у него не было – сиденья рядом были пусты, – и опять никто ничего не заметил.
   Праздник, чудный, сказочный Праздник его души, главным содержанием которого была Она, и только Она, Праздник, о каком он даже и мечтать-то не мог, закончился… (7)
   Мир стал чёрно-белым. Мир, который вчера ещё только уподобить можно было бы яркому разноцветному витражу, сиявшему мозаичными переливами множества колоритно-сочных цветов и ещё большего множества разнообразнейших их оттенков, сегодня резко вдруг изменился. Витраж сей великолепный разбился внезапно, словно взорвавшись, как в замедленной киносъёмке, на мелкие кусочки и рухнул наземь, осыпавшись с хрустальным звоном тысячами ярко сверкающих цветных – и очень-очень острых – осколков. А за ним, витражом этим волшебным, оказалась «обогащённая» разными оттенками серого чёрно-белая стынь…
________________________________________________________________________________________________________________
(7) Много лет спустя, к немалому своему удивлению, узнает он: что знакомство его с Нею состоялось в великий – двунадесятый, по-церковному – христианский праздник Успения Пресвятой Богородицы (28 августа по новому, еретическому стилю), состоявшийся, как всегда, после двухнедельного поста; что разыскал он Её и прижал к сердцу своему трепетному на следующий день – в праздник Нерукотворённого Образа Господа Иисуса Христа; и что потерял Её он в день Отдания (окончания) праздника Успения Пресвятой Богородицы (5 сентября). Случилось, таким образом, что Праздник его, несомненно ниспосланный ему свыше, пришёлся и в рамках своих точно уложился в праздник Вселенский – Небесный. Это была праздничная неделя! Более того, начало и самой-то «сказки» его, отпуска то есть необыкновенного, начавшегося с приезда его в город свой родной, случилось тоже в двунадесятый праздник – Преображения Господня.
Когда узнал он об этом, у него перехватило дух. Потому как понял он, что всё, что свершилось с ним, произошло совершенно не случайно.  Ибо стал он к тому времени убеждённо верующим христианином, непоколебимо стоящим в истине Веры Православной. А посему, твёрдо веруя в Божий Промысл, он не верил уже в существование каких бы то ни было случайностей в жизни человеческой.


Глава пятая
Осень.


   Куда было идти ему со своею печалью-тоской, как не к верному своему другу? Тем более что друг был не только свидетелем и непосредственным участником, но даже, в некотором роде, и причиной случившихся с ним счастливых событий. Ибо это именно он предложил поехать в тот памятный вечер в пригородный тот ресторанчик с простым и, в то же время, романтическим названием «Лесной».
   Поэтому, вернувшись в город из аэропорта с тяжело давящим камнем в том месте, где было ранее горячо любящее, а теперь разорванное надвое и пульсировавшее стонущей болью, словно алой струёй крови, бьющей из открытой артерии, его сердце, пошёл он первым делом к любезному своему другу.
    Друг же его был в это время в состоянии некоторого перемирия со своей «благоверной». Зайдя к тому, он неожиданно оказался приглашённым на день её рождения, которому надобно же было случиться именно в этот день. Приглашение отвергнуть он не мог и, скрепя сердце, остался. Компания была небольшая и состояла, кроме друга, из трёх дам, одна из которых и была виновницей торжества. Дамы были, хотя и вполне симпатичными, но типично и привычно пресными и пошлыми.
   По ходу вечеринки, с неотвратимым приближением ночи, обнаружил он вдруг, что дамы увлечённо ведут дело к тому, чтобы буквально уложить его в постель с одною из них, незамужней и смазливенькой. Которой он, похоже, приглянулся почему-то. Ещё восемь дней назад он только обрадовался бы столь завлекательной перспективе, и без излишних раздумий и возражений охотно пошёл бы навстречу настойчивым пожеланиям «общественности». Но теперь…
   Улучив момент и наскоро попрощавшись с другом, он почти что сбежал, чтобы провести ночь в безнадёжно тоскливом одиночестве…

   Следующее, сияющее солнцем утро ознаменовало собою, по иронии судьбы, смену пасмурной, хмуро моросившей или дождливой погоды, которая неизменно сопровождала их Праздник, но которой, правда, не удалось его испортить, на погоду ослепительно ясную, переливавшуюся всем великолепием красок начинавшейся золотой осени.
Его, однако, это совершенно не порадовало. Скорее – наоборот.
   Свет мира померк для него. А явившийся вдруг, словно в издёвку, солнечный свет только усугубил тот мрак, что объял тоскующую его душу. И развеять мрак этот, в коем пребывал он отныне, могла только Она. Или, хотя бы, весточка от Неё, пусть бы даже и самая маленькая. Она теперь стала для него тем солнцем, которое способно было развеять любой мрак.
   Всё вернулось на круги своя: он вновь остался в холодно-стылом одиночестве. Но если ранее он пламенел жгучим вожделением в ожидании награды своей, то теперь, получив эту безценную награду, в полной мере удовлетворившую пламенную его страсть, он горько и остро тосковал о безвозвратной Её утрате. Огонь любви, тем паче раздуваемый скорбью потери, медленно, но верно, пожирал его изнутри.
   Весь день стонала его гитара. И под стон этот пел он все песни, которые вместе с Нею пели они дуэтом. И вспоминал при этом блаженно, как благодарно-нежно прижималась Она во время этих их дуэтов бархатной своей щёчкой к обнажённому его плечу.
   Он никогда не чувствовал себя сиротой. И только спустя многие и многие годы, по зрелом, рефлексивном размышлении своём, поймёт он, что где-то там, очень глубоко-глубоко внутри, на фрейдовском каком-то уровне, ощущал он себя, наверное, именно таковым. И женщина, безумно и неповторимо любимая им Женщина, могла бы возместить ему всё в его жизни. В том числе, действительно, и никогда не бывшую у него МАМУ.
   Увы. Не случилось.
   А сердце его, вне зависимости от не пришедшего тогда ещё к нему понимания этого, чувствовало себя сугубо, вдвойне то есть, осиротелым…

   На следующий день, узнав, что стал студентом Университета, и ощутив сдержанное от этого удовлетворение, он, дабы развеяться хоть немного, пошёл прогуляться по городу. Погода стояла чудная. Синее море игриво переливалось бриллиантовым посверкиванием безчисленных бликов, отражавших ослепительный свет ясного сентябрьского солнца. Городской пляж переполнен был купающейся, резвящейся и загорающей праздной публикой.
   Ему тоже захотелось искупаться в тёплых ещё водах лазурного моря. Полуобнажённые женские тела пленительно манили своими пупками и всем прочим. Но эта их пленительность вызывала у него сейчас только раздражение. Женщин он почти что ненавидел. И испытывал одно-единственное, но чрезвычайно жгучее, желание: оглядевшись внимательно по сторонам, увидеть где-нибудь невдалеке Её.
   «Ну почему, почему, почему среди всего множества этих вот нет Её, той Единственной, ни с кем не сравнимой?!! Насколько разительно отличаются все они от Неё!!» – мучительно думал он, с отвращением глядя на их прелести. «Она – Женщина! Изумительная Женщина. Неописуемо прекрасная, восхитительно обаятельная и обворожительно женственная. Ни с кем и ни с чем не сравнимая. Именно такая, какой и должна быть Женщина. Созданная Творцом для украшения этого мира, для украшения жизни мужчины. А эти!! Разве же могут они украсить собой хотя бы что-либо? Да разве ж это женщины? Куда там! Как далеко всем им до Неё!!! Какие это женщины?! Кор-ро-вы!», – думал он неприязненно.
   И никакое купание, ни-к-ка-кое развлечение не могло вернуть ему теперь, когда рядом не было Её, ощущения полноценности и оправданности существования его в подлунном этом мiре. Чувствуя, что вновь, несмотря на ярко сияющее солнце, погружается во мрак, поспешил удалиться он в «каморку папы Карло». Где, вдали от посторонних глаз, предался горькой своей тоске, спасения от которой не мог найти он теперь уже нигде…

   Едва сойдя с автобуса в «родном» селе, радушно приютившем его под благосклонной своею сенью, встретил он инспектора, осуществлявшего за ним надзор. Который сразу же и ошарашил его радостной вестью: тот подал документы на досрочное снятие с него надзора. Он сдержанно обрадовался этому известию. И, тепло поблагодарив инспектора, сообщил тому, в свою очередь, что ему удалось-таки поступить в Университет.
   Добрый и благородный, несмотря на простовато-сельское, анучинское своё происхождение, парень-инспектор не обманул. Через неделю административный надзор действительно будет с него снят. Последние оковы, крепко связывавшие его с прошлой, полной разнообразнейших недоразумений и малоприятных приключений, весёлой его жизнью, падут с его ног. И он станет, наконец-то, впервые за более чем десять лет, вполне свободным человеком.
   Нам же остаётся только констатировать тот факт, что, по странному стечению обстоятельств, и здесь у него, как, впрочем, и всегда, всё случилось не так, «как у людей». Ведь до его сюда приезда, как помнится нам, в здешней милиции не только не практиковали, но даже и не знали о том, что административный надзор может быть снят с поднадзорного досрочно. А этот приехал, и вот, поди ж ты, нахал, стал первооткрывателем. Впрочем, излишней скромностью он никогда особо-то и не страдал. Во всяком случае, мучительная смерть от неё ему не грозила…

   За шесть дней разлуки, до-о-олгих, безконечных дней, написал он Ей уже три пламенно-нежных письма, в которых признался в своей всепоглощающей, неземной любви. Психологическое состояние его отныне циклически пульсировало от безмерной любовной нежности, переполнявшей всё его несчастное – без Неё – существо, и сладостных надежд на скорый ответ, и даже встречу с Нею, к томительному и безконечному, как ему казалось, ожиданию. Плавно переходившему в тихое отчаяние. Которое, в свою очередь,  сменялось ощущением холодного душа, приводившего его к «отрезвлению». Не слишком долгому, впрочем.
   И всё это пульсирование столь же циклически отражалось в его письмах.
   Лихорадочно ожидая ответа от Неё каждый день и не получая его, он буквально заболел Ею, заболел своею любовью к Ней. В полном соответствии с признанием учёными медиками того факта, что искренняя, пламенная, настоящая любовь, не находящая удовлетворения своего естественного и логического, является болезнью человека. Со всеми своими, присущими только ей, своеобразными симптомами. Вот ведь, и классик, задолго ещё до признания этого учёно-медицинского, подтвердил гениальным мировидением своим: «Болезнь любви неизлечима!..»
    Болезнь эта его выражалась в бурно сменявших друг друга внутренних переживаниях (от эмоционально приподнятых, эйфорических до подавленно-болезненных, депрессивных), что сопровождалось некоторым расстройством и физического его состояния. А также и в горестных, как правило, размышлениях. В целом же состояние его болезненное характеризовалось теперь каким-то лихорадочным, воспалённо-тревожным и предельно напряжённым ожиданием.
   Ожидание, острое, изнуряющее ожидание – вот всё, что осталось в его жизни после потери Её.

   Стоит заметить, что все эти его переживания, странным образом сочетавшие в себе пламенно-страстную чувственность и, при этом, утончённость, до звонкой небесно-струнной возвышенности, происходили на фоне пышного природы увяданья. Которое он, по обнажённости поэтично-романтической натуры своей, тонко чувствовал и любил. И которое не только в городе его, но и во всём краю родном было редкой красоты.
   Осень была любимой его порой. Оранжево-жёлто-красно-коричневые гористые склоны, оттеняемые не увядшей ещё зеленью, на фоне лазурного небосвода, который в эту пору становился особенно прозрачным, дарили ему тонкое наслаждение безмолвно-тихого созерцания.
   И вот теперь чувствовал он, что чудной красоты цветы любви, едва только расцветшие в душе его буйным весенним цветом, подвергаются, парадоксальным образом, тому же увяданию осеннему, что и окружавшая его природа. Без Неё душа его скукоживалась и жухла, подобно опавшему, вчера ещё только радостно-зелёному, листу, в серо-коричневый, пронизанный безжизненными прожилками свиток.
   В первые дни по возвращении в Анучино тоска его безмерная обрела очертания надежды. Надежды на скорый Её ответ. И надежда эта светло-грустно-ностальгическая сладостным млением разливалась в груди его. Во всём он видел и чувствовал – тонким своим чувствованием – Её. Дышащий осенней свежестью синий небосклон – это Она. Ласковый ветерок, нежным прикосновением скользнувший по щеке его и едва шевельнувший, словно тонкими пальчиками, его волосы, – это Она. Яркое великолепие окружающей природы, источающей непередаваемо сладкий и обволакивающий дурман осеннего увядания, – это Она. Весь окружающий мир в целостности своей – Она, и только Она. Говоря короче, он опять плыл на той самой волне, неудержимо влекомый ею и окутываемый волшебным её флёром, на которой плыл в первый с Нею чудный вечер в «Поплавке»…
   Соответственно постепенному увяданию природы и перехождению её в стылое, омертвело-зимнее состояние, и душа его переживала болезненно те же, сменявшие друг друга фазы-состояния. Разница была только в том, что растительность земная давно уже привыкла к осеннему увяданию, готовая к будущему своему радостно-весеннему возрождению, а вот его душа – субстанция невещественно-тонкая – стенала безмолвно по отсутствию Её солнечного света и тепла без надежды на свет грядущей весны…

   Кто-то может подумать, что вся любовь его пламенно-нежная, если и не сводима была, то, во всяком случае, обусловлена, прежде всего, половым, сексуальным влечением. Тем более что мужское его начало, долгие годы лишённое женской нежности и ласки, истосковалось по ним несказанно. Не отрицая влечения, самого по себе естественного, а также и помянутой осязательной «оголодалости» его плоти, заметить должно, что тут случай оказался всё же особенным. То есть в данном случае всё обстояло совершенно иначе, чем может представиться приземлённому обывательскому воображению.
   Он любил женщин. Женщин вообще. Он очень любил женщин. Ничего более прекрасного, чем женщина, в мире этом не существует, – рождённый чувственным мужчиной, всегда думал он. (И надо же было такому случиться, что одна из очень немногих, редких – самых прекрасных – женщин этого мира встретилась именно ему!) Женщина в творчески-живом его представлении всегда имела некий собирательный, обобщённый образ. Некий идеал его́ Женщины. Идеал, вмещавший в себя всё. И красоту, и обаяние, и женственность, и естественность поведения, отмеченную достойным вкусом и тактом, а также лишённую малейших признаков пошлой жеманности, и высокий интеллект, оттенённый тонким чувством юмора, и чутко-любящую мать своих детей, и даже талантливую хозяйку домашнего очага.
   И он всегда любил, лелеял в воображении своём желанный этот образ и трепетно ожидал возникновения этого идеала в реальной его жизни. И вот с долгожданным появлением Её образ этот, обобщённо-идеальный, обрёл вполне конкретные очертания. В Ней увидел и нашёл он практически всё, чего хотел от Женщины. И большего пожелать не мог. Вот, ведь, что странно. (И тут уж, заметим в скобочках, чётко вырисовался вдруг вопрос о соответствии самого-то его таковой вот его   не-своей   Женщине.)
   Воистину потрясающая женщина встретилась ему!..

   Тело же его, действительно, изголодалось за те суровые годы по нежной женской плоти. Но он, в отличие от множества человеческих особей мужского пола, озабоченных только своими инстинктами и рефлексами, умел видеть, ценить и любить красоту. Красоту женскую, как частный случай Красоты всемирной. То есть обладал он вкусом. И вкусом достаточно тонким, если не сказать – утончённым. Вкусом, который имел свойства не только просто инстинктивно-мужского, но и эстетического восприятия женской красоты. Именно поэтому, наверное, мало кому из многих-многих тысяч женщин, промелькнувших перед его взором за всю его жизнь, удалось заставить его сердце биться чаще обычного.
   С момента возвращения к жизни из хмурого небытия и до встречи с Нею ему довелось иметь некоторые контакты с женщинами. Но вовсе ничего с сердцем его любвеобильным не произошло. И только когда он увидел Её, сердце его, преисполнившись вдруг запредельной любви, затрепетало невесомо-изящным мотыльком, а сам он словно погрузился в сладостно-эфирный океан столь же запредельной нежности.
   Великолепное сочетание красоты лица и форм тела, то есть женской красоты в общепринятом понимании, а также обворожительного обаяния и естественнейшей, доходящей до изящества, раскованности поведения покорило его совершенно. Не лишним в сочетании этом оказался и ум Её, достаточно высокий и тонкий. Ко всему этому надо добавить ещё и какую-то внутреннюю одухотворённость, излучавшуюся Ею и явно возвышавшую Её над привычной серостью обыденности. Наиболее же всего восхитили и пленили его искромётно-лучистые очи Её карие. «Эти глаза напротив!!!.. Чайного цвета!!..»
   Ничего более прекрасного, чем чайные глаза Её, видеть ему в этом мире не случалось. Ни до, ни после.
В общем, он не просто влюбился в Неё. Он полюбил Её. Полюбил так, как никогда никого не любил и не мог любить. Ни одна женщина в мире не могла вызвать у него таких чувств, неисчерпаемых по своей гамме, глубине и силе. Она стала, сразу же и навсегда, Женщиной его жизни, ни с кем не сравнимой и никем не заменимой, желанной раз и навсегда.
   Впоследствии умозрительно вывел он даже «формулу» поэтическую любви своей к Женщине Единственной. Звучала она так: «Красивей, может, видел он. Но, вот, прекрасней – ни-ко-го»…

   Предваряя возможный недоумённый (а может быть, даже и ревнивый) читательский вопрос: «Да что же такого, особенного-то, чего бы не было в других женщинах, было в той женщине?», – подытожить можно следующее. Сочетание. Со-че-та-ние. Редкое и удивительное сочетание удивительных и редких в уникальности своей, лучших, элитных человеческих качеств. Именно сочетание таковое, причём – всегда разное, нестандартное, делает некоторых (очень немногих, заметим) из безчисленного и безликого множества людей яркими и неповторимыми индивидуальностями. Тем более, если сочетание это неотъемлемым свойством своим имеет помянутую выше одухотворённость.
   Сама же по себе одухотворённость в жизни людской проявляться может двояким образом. С одной стороны, она может вполне закономерно стать непреодолимым препятствием для просто содержательного общения, не говоря уже ни о чём другом, с людьми приземлёнными, сугубо мiрскими, целиком поглощёнными суетой земной. С другой стороны, она же является светлой и свежей отдушиной, распахнутой настежь дверью для полноценного общения, сближения, а порой, и полного слияния родственных – в мировосприятии своём возвышенном – душ.

   Естественно, апофеозом чувственной любви между мужчиной и женщиной является физическое слияние бренных их тел (о чём, кстати, помянуто и в Священном писании: «оставит человек отца своего и мать свою, и прилепится к жене своей; и будут одна плоть»). И в слиянии этом Она была столь же умопомрачительно прекрасной, как и вне его. Но любовь эта была полной и всеобъемлющей. То есть включавшей в себя как чувственное, телесное, так и более высокое и тонкое – эстетическое – начало и наслаждение. И, терзаясь несказанно отсутствием Её, он мечтал не столько даже о слиянии с Нею, сколько о просто присутствии Её рядом.
   То есть и тогда, когда он безнадёжно сгорал без Неё, когда в груди его пылал жгучий огонь неутолённой чувственной любви, когда, казалось бы, он не в силах был бы даже ослабить жарких своих объятий, окажись в них Она, дабы не упустить, не дать ускользнуть своей Мечте, когда каждая клеточка его тела вопияла, жаждала прикосновения тела Её, даже и тогда главным, самым счастливым видением в его воображении был не альков с Нею, а только присутствие Её рядом и возможность глядеть в чудные Её глаза и касаться Её.
   Это при том, что безмерно и безжалостно тоскливыми безсонными ночами он многократно вспоминал и трепетно лелеял в стонущем своём сердце каждое мгновение телесной их любви, каждое прикосновение Её к нему, каждый Её вздох и каждое слово, произнесённое Ею.
   Наверное, всё это было так потому, что в сердце его цвела Любовь, настоящая Любовь, а не пошло-сальная похоть…

   А любовь, как открылось ему в личном его эмпирическом – жизненном опыте, воистину есть Таинство. Ибо в совокупности всех её составляющих феномен Любви – явление многомерное, многозначное и в сущности своей – таинственное. То есть является обширным и цельным комплексом как чувственных, так и эстетических восприятий, ощущений и переживаний.  
   Крайне и безусловно важные в человеческом восприятии любви нежные поцелуи, нежные и жаркие объятия и прочие физические её проявления являются хотя и важнейшей, но всё же частью – осязательной частью – более объёмного единого целого. А главным, как понял он для себя, в этом целом является необоримое желание и стремление любящего человека к тому, чтобы предмет его любви – любимый человек – всегда был рядом. Что и приносит любящему сердцу целостное и полное удовлетворение Любовью – этим высоким, глубоким и таинственным чувством.

   Ранее, в первой новелле, мы помянули уже об ощущении его, что всё в его жизни было как-то не так. Не так, как надо. Теперь уточним, что ощущение это преследовало его всю жизнь. О десятилетней его «школе жизни» здесь речи нет. Но даже и в нормальные – весёлые и радостные – времена этой жизни ощущение это практически никогда не покидало его. В том числе и во взаимоотношениях его с женским полом, вниманием которого он, в общем-то, обделён не был.
   Это было ощущение какой-то разбалансированности его жизни. В которой явно ощущалось отсутствие стройной упорядоченности, отсутствие гармонии то есть. Только в музыке его любимой находил он гармонию. Но музыка, при всей её гармоничности и любви его к ней, была вне его. И она не могла, будучи гармоничной сама, сообщить гармонию внутренней его жизни.
   И только когда в его жизни возникла Она, он впервые в жизни ощутил, что всё вдруг стало так, «как надо». Всё встало на свои места. И это было самым главным из того, что принесла Она своим появлением в глупую его жизнь. Она́ была, как музыка. Она сама была Музыкой. Только такой Музыкой, которая смогла сделать жизнь его гармоничной. Она́, как в песне известной, стала его Мелодией.
   В сердце его возникло умиротворённое ощущение той самой гармонии, возможность существования которой он, конечно же, предполагал, но вот познал её теперь впервые. А также испытал он и ощущение целостной полноты бренного своего бытия. Она́ оказалась тем недостающим звеном его жизни, ничем невосполнимый недостаток которого смутно-тревожно ощущал он на протяжении всей своей жизни.
   Видимо, ощущение гармонии и полноты бытия – это и есть то, что называется счастьем.
   И вот теперь убедился он, и утвердился безповоротно в убеждении этом, что распространённое представление о мужчине и женщине, как двух половинках друг друга – единого целого, является истинным. Она́, почувствовал, а затем и понял он, и есть та самая его половинка, которой так недоставало ему, которой так ждало и жаждало сердце его всю его непутёвую жизнь. Только с появлением Её жизнь его моментально обрела сокровенный свой смысл и стала в исчерпывающей мере полноценной…

   Анализируя в размышлениях своих всё случившееся с ним, и будучи пока ещё не в состоянии оценить всю сложность создавшейся жизненной ситуации, он склонялся временами к тому мнению, что то, что для него было всепоглощающей любовью, для Неё являлось всего лишь только курортным романом. Может быть, и не типично пошлым с дешёвыми опереточными страстями. (Страсти-то, как раз, сильно отличались от опереточных своею чистой искренностью и глубиной, что делало их естественными и подлинными, каковыми они на самом деле и были.) Но и не более чем «милым приключением», или «счастливым времяпрепровождением на основе чувственных переживаний».
   Возможно, да и скорее всего, именно так оно и было. Поначалу. И Она отчасти подтвердила это в своих письмах, дав определение их Празднику именно в таких формулировках. Но по ходу переписки ситуация менялась, приобретя со временем истинно драматическое звучание.
   Дело в том, что письма его, помимо того, что исполнены были романтической пылкости и тонкой лирическо-чувственной нежности, начисто лишённой каких бы то ни было элементов пошлости, не лишены были, однако, ещё и некоторых (хотя, быть может, и не самого высокого свойства) литературно-философских достоинств. И Она, читая такие, безусловно искренние, обильные нежно-пылкие излияния в свой адрес, каковых читать Ей дотоле не доводилось никогда, невольно и неожиданно для себя самой подпала под их очарование. Которое возвращало Её в сладостный мир испытанных недавно Ею глубоких чувственных переживаний. И очарование это побудило-таки Её задуматься над его излияниями…
   Четвёртое письмо его было «трезвым». Не холодным, правда, но спокойным, лишённым малейшей экзальтации. Иссушенный внутренне, словно земля в пустыне, растрескавшаяся под безпощадными лучами немилосердно палящего солнца, зноем безплодного ожидания, решил он, что ждать уж больше нечего. И надо терпеливо, без воплей, пережить свою боль, занимаясь делами насущными. Но, погрузившись с головой в занятия и ни на что более не надеясь, получил он вдруг Её письмо. Оно оказалось тёплым и нежным (видимо, его письма произвели уже на Неё чарующее своё воздействие).
   Выжженная ожиданием душа его вновь моментально расцвела всем буйством весенних красок неослабевающей любви. Он воспарил в небеса и «зашёл» на второй цикл своей «пульсации». Письма его стали ещё более пылкими, нежными и любвеобильными. Ответа опять пришлось ждать долго, и он вновь прошёл полный цикл своих терзаний. Но Её вины в этом не было. В слишком разной ситуации были они.
   Прежде всего, это не Она ведь, а он всецело поглощён был своим чувством, своею любовью безграничной к Ней. Она же лишь только поддалась, увлечена была, как бурным горным потоком, силою этого его чувства.

   Не имея ничего за душою, кроме самой своей души, хотя и исполненной глубоких и искренних чувств, никем ещё в суетной жизни не ставший и даже жилья своего не имевший, что мог предложить он Ей, зрелому человеку с обустроенной профессиональной, семейной и бытовой жизнью? Только разрушить всё это здание основательно устоявшейся Её личной жизни, получив взамен крытый пальмовыми листьями шалаш с его пылкой любовью?
При всём уважении к искренней его любви, надо признать, что это очень, оч-чень немного, и предполагаемый гипотетически обмен был более чем неравноценным.
   Сам-то он, конечно же, жил только Ею, своими мечтами, планами улучшения несовершенного этого мiра и учёбой. Можно не сомневаться, что, имей он обустроенную, и даже комфортную жизнь со всеми её атрибутами, ради Неё он отказался бы от всего. Но, по иронии судьбы, ничего такого он не имел, и отказываться ему было попросту не от чего. А ожидать или, хотя бы, надеяться на такой отказ (очень нелёгкий, заметим, и требующий для своей реализации очень веских причин) со стороны другого человека было бы, по самой меньшей мере, некорректно. И уж конечно – малоблагородно. Но в тот момент, будучи в полной власти безумной своей любви, он просто не в состоянии был осознать всего этого в полной мере.

   И даже при таких условиях Она всерьёз подумывала над тем, что можно было бы предпринять для того, чтобы не потерять им друг друга. Конечно, он страдал и терзался в ожидании Её писем. Но и сама-то переписка с ним была для Неё проблемой. Дома писать ему письма Ей было невозможно. Напряжённейший режим Её труда не давал возможности писать их и на работе. Плюс к этому – ещё и разного рода естественные и многочисленные бытовые дела и заботы. Кроме того, и со здоровьем у Неё возникали проблемы: случалось лежать и в больнице.
   И при всём этом Она умудрялась и читать его письма, и иногда отвечать на них. В одном из писем Она даже прислала ему стихи, которые написала для него и о нём. Естественно, он вновь вознёсся в небеса и «приступил» к новому циклу своих переживаний.
   А Ей в это время приходилось едва ли не разрываться между обычной, насыщенной делами и заботами, своей жизнью и им любвеобильным, не знавшим и не понимавшим всей сложности этой ситуации. Которого Она также не обделяла своим вниманием (хотя и редким), теплом и нежностью.
   Поскольку он планировал, будучи теперь уже вполне свободным человеком, покидать, наконец, по весне сельское своё заточение, Она предложит ему в одном из писем переехать к Ней на остров. Однако, по ряду объективных причин, сделать этого ему всё же не удастся. И он вернётся, хотя и не без сложностей, в родной свой город, где вновь, по необходимости, пойдёт работать в порт…

   А тем временем, сгорая медленно от любви, он терзался от пришедшего к нему всё же понимания невозможности соединения двух их судеб, двух половинок – в одну. (И понимание это побудило его написать в одном из своих писем даже такие строки: «Наверное, ты – моя Полина Виардо. А мне всю жизнь сидеть на краешке чужого, очень уютного, но чужого гнезда…».)
   Потом вновь лелеял тщетные надежды на то, что, может быть, ещё и не всё потеряно: ведь они же созданы друг для друга. Вновь писал любвеобильные свои письма, ввергавшие Её в транс, чем терзал уже и Её саму. Затем опять возвращался к трезвому пониманию ситуации. И мечтал уже об одной-единственной, последней встрече. Во время которой они, теперь уже (в отличие от безпечного их Праздника) всё зная и понимая о своих чувствах, могли бы подарить друг другу на прощание всю любовь и нежность своих сердец. Но и этой его мечте не суждено было сбыться.
   Сидя однажды с дорогим его сердцу Степанычем за горькой рюмкой водки, он читал тому черновик своего уже отправленного пронзительного письма к Ней. И оба они, два зрелых, умудрённых нелёгким жизненным опытом, мужчины, плакали искренними детскими слезами: один – читая, другой – слушая…

   Наконец, настал неизбежный момент, когда Она окончательно поняла, что не может уже и ничего изменить, и разорваться надвое тоже не может. И прислала ему тёплое, нежное и покаянное письмо. В котором сообщила, что должна вскоре вновь стать матерью, и где, в частности, написала: «Ищи себе вторую Т…ку. Верю в твои возможности в этом плане. Ведь меня же ты смог обольстить…».
   Он, тоже всё прекрасно понимая, с тяжёлым камнем на сердце, но совершенно спокойно, ответил Ей в прощальном своём письме примерно так: «Ты советуешь мне искать вторую «Т…ку». Что ж, совет дельный. Да только где ж её найдёшь? Разве есть на свете ещё одна такая Т…ка? Нет. Другой такой нет. Тебя мне послало само Небо, и лишь потом я уже разыскал тебя. Можно ли надеяться на повторный столь драгоценный небесный дар? Вряд ли. А искать… Так я не знаю, как это делается. Разве что через газету. Ну а что касается обольщения, то эта проблема, цинично говоря, чисто техническая. Для меня куда большее значение имеет вопрос: кого обольщать? Я не могу и не хочу обольщать тех, кто мне не по душе. Тебя я полюбил сразу: неосознанно, подсознательно, – почувствовал, как ты прекрасна, как много в тебе женской прелести, нежности и любви. В других я этого не чувствую»…


Глава шестая
Отблески.


   Пару лет спустя, Ей удалось-таки вырваться на несколько дней в чудный, ставший дорогим теперь уже и Ей, любимый его город. Решив наскоро суетные свои какие-то дела, Она, словно на крыльях, в предвкушении долгожданной встречи, полетела в портовое общежитие – по последнему известному Ей его адресу. Но там Ей отрезвляюще сказали, что такой здесь больше уж не проживает.
   Было поздно. Поезд их любви безвозвратно ушёл. И навсегда скрылся за очередным поворотом извилистого жизненного пути.
   Он в это время женился уже на такой же, как и сам он, не обременённой ни серьёзным имуществом, ни жилплощадью, ни обустроенной личной жизнью, но близкой ему по возрасту, духу и общему развитию, женщине. Вместе с которой, скитаясь по чужим углам, нащупывал пути создания собственного домашнего очага. Создать который, несмотря на все сложности наступившего неимоверно тяжёлого для честных и порядочных людей смутного времени, ему всё же удастся…

   За три дня, что провела Она в его городе, Ей не удалось найти его. Последней встрече, о которой он когда-то вожделенно мечтал, так и не суждено было состояться. И слава Богу. Теперь уже он, конечно, не бросил бы свою жену, вместе с которой ожидали они рождения своего долгожданного в жизни их обоих ребёнка. Но устоять перед нетленной своей, хотя и умиротворённой уже, любовью не смог бы.
   К тому времени он уверовал уже, как и жена его, во Христа. И вера его, хотя и медленно, но верно, росла и крепла, с течением времени утверждая его всё более и более, несмотря на безусловную его греховность, в звании христианина. Правда, пока ещё он был только в са-амом начале пути к высокому этому званию. И для того, чтобы дорасти до него, нужны были годы и годы становления. Но, тем не менее, он стоял уже на благодатном этом пути.

   Грех же прелюбодеяния (супружеской измены, говоря светским языком), против которого направлена седьмая заповедь Моисеева, следующая сразу же за заповедью «Не убий», неизбежно был бы им сладострастно и с томительно-долгожданной радостью совершён. (Настолько исстрадались душа его и сердце о Ней, прекрасно-далёкой и недоступной, но оставшейся неизбывно и неутолимо желанной!)
   Видимо, именно поэтому Господь Милосердный, ранее даровавший ему главное (и единственное, наверное) счастье всей его земной жизни – счастье встречи с Нею, счастье любви, явленной этой встречей, теперь этой встречи им не дал. И уберёг его тем самым от этого греха (как и ещё много раз в его жизни, и до того, и после, сберегал его от многого другого – ненужного, вредного и даже опасного для грешной его души). Чем сохранил в чистоте если уж и не помыслы, то хотя бы деяния его в этом направлении.

   Ещё через два года он сам, неожиданно для самого себя, опять нашёл Её. Всё случилось совершенно спонтанно. Друг его в это время возглавлял производственный кооператив. Сам он работал у одного своего знакомого его заместителем в небольшой коммерческой организации и наведывался иногда в гости к другу на его работу. Сидя однажды в его кабинете, он вдруг подумал: а что если попробовать прямо сейчас позвонить по междугородной связи и узнать, где Она, что с Ней и как Она там, а если повезёт, то и вообще найти Её саму?
   К тому времени стало уже возможным напрямую со служебного телефона звонить в любой конец страны. Да и сами эти телефоны теперь уже у них появились. Не долго думая, вышел он на справочную Её города, где узнал телефон исполкома. Оказалось, что Она сменила место работы. Он опять позвонил в справочную, и так, по цепочке, буквально в течение нескольких минут вышел прямо на Неё.
   Когда Она ответила, в первый миг он как-то даже растерялся. При том, что был совершенно спокоен. Он переболел уже Ею, хотя любовь его и не исчезла совсем. Болезнь прошла. А любовь осталась. Она заняла своё место в сердце его, навсегда отложившись в нём тёплым и нежным чувством. Которое теперь уже было ни пылким, ни болезненным, а просто умиротворённым. Но действительным, никогда не угасавшим.
   Сейчас уже у него подрастала чудная дочурка, которой шёл второй год и которую он нежно любил. Естественно, что именно дочерью заполнено было едва ли не целиком всё его сердце. Обратившись с некоторой прохладцей в голосе к Ней по имени-отчеству, он представился. Она тоже растерялась. Но ненадолго.
   Теперь уже Она не была такой энергично-весёлой, как прежде, во время их Праздника. Они спокойно и серьёзно поговорили о том – о сём. Она сразу же призналась, что обманула его тогда относительно своего возраста (и что удивительного? – женщина). Сказала, что моложе его на четыре года, на деле же всё было с точностью до наоборот. Его, впрочем, это ничуть не удивило и не смутило. Ибо счёл он «преступление» это не слишком опасным. Да и для сердца любящего разве может иметь это какое-либо значение? Поговорив, они условились, что он напишет Ей.

   Случилось это в то время, когда в семейной его жизни был один из самых тяжёлых её моментов. Отношения его с женой как-то разладились и серьёзно обострились. Разлад этот длился на протяжении нескольких месяцев, и семья его буквально висела на волоске. От полного развала её удерживала только маленькая их дочурка, которую оба безумно любили и боялись потерять. А той и невдомёк было, что именно благодаря её беззаботному существованию семья в конечном итоге и была сохранена. Но в тот момент семья эта переживала пик кризиса.
   Ему не к кому было обратиться за пониманием, сочувствием и – главное – мудрым советом и доброй поддержкой. Степаныч! Дорогой его Степаныч, знакомый с его женой, уважавший её и уважаемый ею, умер, не дождавшись рождения его дочери. Надорвалось израненное его сердце, до предела утомлённое непосильной ношей: тяжким грузом своих и чужих жизненных болей. И унесло оно его на встречу с той, что по воле Божией покинула его давно когда-то, разорвав надвое горячо любящее его сердце …

   Ещё в самом начале семейной жизни он честно рассказал жене своей о том Празднике, что случился в нескладной его жизни. И сделал это отнюдь не из желания потерзать её самолюбие. Ибо прекрасно понимал, что жена вправе ожидать, и ожидает, от мужа сердечных излияний. Но понимал он также и то, что всё, что произошло с ним, может случиться с человеком один только раз в его жизни. И в тот единственный раз сказал он Той о любви своей абсолютно всё, если и не с избытком даже, что только может об этом сказать человек. И повторить сказанное им, знал он точно, кому бы то ни было в этом мiре, он не сможет никогда уже в своей жизни.
   Вот всё это и объяснил он честно своей супруге. Конечно же, он вовсе не намеревался лишить жену необходимых ей ласки, участия, заботы и нежности. И по мере скромных своих в этом плане возможностей пытался дарить ей всё это. Вот только о любви сказать не мог он уж более ничего.
   По глупой простоте своей не понимал он тогда ещё, что женщинам (и уж тем более – жене благоприобретённой) таких вещей говорить нельзя. По той же простоте он даже надеялся на её понимание. Поэтому реакция его благоверной оказалась для него несколько неожиданной. Она не просто крайне ревниво отнеслась к Той, которая была в его жизни ещё до неё, и никак не могла, по этой причине, являться прямой ей соперницей. Она прямо-таки возненавидела Её. И если ей случалось поминать Ту, то делала она это непременно с подчёркнутым и исполненным саркастического яда презрением.
   Вот, такое вот взаимопонимание…

   Когда родилась дочь, естественно, он хотел назвать её именем Той. Но супруга его встала на такие дыбы, с таким негодованием, что он, в некотором недоумении от того, насколько вопрос имени ребёнка может быть для неё принципиальным только потому, что муж испытывал некогда глубокие чувства к другой женщине, отступил. Дочку назвали созвучным именем, благо, имя это носила его тёща…

   В такой вот сложный для его семьи период и вступил он в повторную с Ней переписку. Момент, повторимся, был таковым, что перспектива потери семьи была для него вполне реальной. В письме он рассказал Ей, причём совершенно спокойно, ничего не драматизируя, о перипетиях теперешней своей жизни (в том числе и о том, как давали имя его дочери) и поинтересовался о жизни Её. Она ответила, что Её жизнь протекает в целом – обычно, хотя и не совсем так, как хотелось бы.
   Трудно сказать, питал ли он какие-либо надежды на что-либо или нет. Скорее всего, нет. Ибо поезд, как и было уже сказано, ушёл, и чувство его к Ней утратило былую свою жгучую остроту. Хотя и не утратило цельности своей, исполненной тепла и нежности. Наверное, ему просто приятно было общаться с Нею вот так: спокойно и безстрастно, по-дружески обсуждать Её и свои дела. Тем более что семейного общения он на тот момент был, в общем-то, лишён. Во всяком случае, разрушать свою семью этой перепиской он совершенно не стремился.
   Увы, от зоркого глаза жены не укрылось ничего. Ей удалось-таки, правда, совершенно случайно, обнаружить факт переписки. И это ещё более обострило и без того непростое положение. Но на сей раз, надо отдать ей должное, у неё хватило мужества и разума, чтобы пережить эту ситуацию и не направлять её в русло катастрофического развития…

   В дальнейшем он не без удовольствия отправил Ей несколько фотографий своей семьи. Она была в восхищении от его дочери, оценив её так: «Очарована твоей дочуркой до очумения… Это – произведение искусства!..». А вот в Её отзывах о его жене почувствовал он хотя и едва-едва уловимые, но те же самые, что и у своей благоверной (о, женщины!), нотки неистребимой женской ревности…

   Эта их переписка не была слишком длительной. Семейные дела его мало-помалу налаживались, и в последнем своём письме Она выразила своё удовлетворение по этому поводу, а также пожелания всяческих удач и счастья. Обменявшись письмами раза по три-четыре, они вновь погрузились в суетные свои заботы и дела, мало оставлявшие возможностей для созерцательного внимания к возвышенности своих чувств.
   В Отечестве их наступали новые времена: бесстыдно хищные и ублюдочно-подлые. И в этих извращённо-пошлых, «вливающихся» и «отрывающихся» «новых временах», активно взращивающих «новое поколение» американоидных маргиналов, совсем уж не было места для романтической искренности и тонкой чувственной нежности…


Глава седьмая
Coda.


   Вот так-то и закончилась эта странновато-глуповатая, хотя, как нам кажется, достаточно высокая и, уж во всяком случае, настоящая любовь. (Не тут ли подтверждается постулат общеизвестный, касающийся именно настоящей, нефальшивой, искренней, словно дитя невинное, чистой любви, гласом трубным гласящий, что любовь всегда глупа?) Любовь, так и не получившая почему-то, с точки зрения сугубо земной, чувственной человеческой привязанности, нормального, логического своего завершения.

   Хотя?.. Почему же закончилась?
   Пожалуй, это будет не совсем так.
   Нет. Совсем не так.
   Она и не закончилась вовсе. Она просто нашла безстрастное упокоение своё в чутких их сердцах.

   В его сердце, пережившем и эйфорическую, пламенно-пылкую, и болезненную её фазы, она умиротворённо отложилась навсегда тихим, нежным, тёплым и благодарным чувством.
   Благодарным Богу, Который через судьбу его даровал ему столь драгоценный дар – любовь к Женщине. Получив который, приобрёл он такое нерукотворённое богатство, несказанно обогатившее всю последующую его жизнь, о каком не мог иметь прежде ни малейшего представления и которое невозможно оценить никакими земными материальными ценностями и благами.
   Благодарным Ей. Ибо подарок Божий послан был ему именно в лице Её прекрасной, которая Божьим этим дарованием стала для него Единственной и Неповторимой. Каковой и осталась в его сердце, при всей его любви к своей жене и дочери, навсегда. То есть заняла в нём законное, достойное и неизменное своё место.

   Она же, хотя и не была подвержена тому пламенному всепоглощающему чувству, счастливым пленником которого оказался он, всё-таки тоже была немало благодарна судьбе за то, что та подарила Ей встречу с ним. Поскольку он, при всей его глупой искренности, оказался всё же не совсем обычным, а может быть, даже и единственным такой глубины человеком, из всех людей, повстречавшихся Ей на жизненном Её пути. Ибо тоже имел он в себе нестандартное, может быть, даже и странноватое несколько сочетание внутренних своих качеств. И оно, сочетание это, тоже ведь несло на себе ярко выраженную печать одухотворённости. И уж, безусловно, отличался он от всех, кого Она знала, лица не общим выраженьем (глупым, наверное, добавим от себя мы).
   А посему и он, малоразумный и малодостойный, в свою очередь, занял-таки своё место в нежном и чувственном Её сердце…


   И тёплая вот эта память о пережитом,
   сокрытая за непроглядною, казалось бы, завесой
   насущных будничных забот и треволнений,
   нет-нет, да и напомнит им: то Ей, а то ему, –
   о явленных им светлых днях гармонии счастливого слиянья,
   душевного же вкупе и телесного.

   И прекратит она напоминанья эти лишь тогда,
   когда устанут уж сердца переживать всецельно
   всё то, что посылает им суровая и щедрая их жизнь.
   И остановят бег свой безпрестанный,
   печальные их души предавая
   дальнейшей их безвестной участи.


   Вот тогда-то и найдёт оно – явление этой любви – полное своё завершение …


   Владимир Путник.                                          Март – май 2005 года от Р. Х.  
                                                             Великий Пост и Пасха Христова,
                                                                    Год 2009 от Р.Х.


Жизнь продолжается…


                                                                                                      Я возмужал среди печальных бурь,
                                                                                                     И дней моих поток, так долго мутный,
                                                                                                     Теперь утих дремотою минутной
                                                                                                     И отразил небесную лазурь.

                                                                                                                                                 А.С. Пушкин

                                                                                                     Мой дух! доверенность к Творцу!
                                                                                                     Мужайся; будь в терпеньи камень.
                                                                                                     Не Он ли к лучшему концу
                                                                                                     Меня провёл сквозь бранный пламень?
                                                                                                     …Кто, кто мне силу дал сносить
                                                                                                     Труды и глад и непогоду,
                                                                                                     И силу – в бедстве сохранить
                                                                                                      Души возвышенной свободу?
                                                                                                     Кто вёл меня от юных дней
                                                                                                     К добру, стезёю потаенной,
                                                                                                     И в буре пламенных страстей
                                                                                                     Мой был вожатый неизменной?
                                                                                                     Он! Он! Его всё дар благой!
                                                                                                     Он есть источник чувств высоких,
                                                                                                      Любви к изящному прямой,
                                                                                                     И мыслей чистых и глубоких!
                                                                                                     Всё дар Его: и краше всех
                                                                                                     Даров – надежда лучшей жизни! …

                                                                                                                                            К.Н. Батюшков

Глава первая
Зима.


   «А  кто это вас сюда впустил?!» – несколько выпученным снобистским взглядом измерила его презрительно с ног до головы расфуфыренная районная милицейско-паспортная матронесса в майорских погонах. «Мы вас не пропишем!»…
   Стоит пояснить, что город его, в котором он родился, вырос и прожил всю свою глупую жизнь, за исключением тех лет, что отрабатывал своё техникумовское направление, а также провёл в местах, не столь отдалённых, был, помимо оригинальной своей красивости, ещё и стратегически важным государственным центром. В советские времена это означало лишь одно: он был городом «закрытым». То есть, въехать в него, как впервые, так и после выезда, и законно прописаться в нём можно было лишь по особому разрешению. Разрешение же это можно было получить, только имея на руках официальный вызов от кого-либо.
   Он же не позаботился заранее о получении этого вызова, разумея, что возвращается, хотя и блудным сыном, на свою родину, единственную и неповторимую. Он просто приехал предварительно в город и договорился в порту о предоставлении ему работы и койко-места в портовом общежитии. После чего поехал завершать дела свои в Анучино. Которому внутренне воздал он честь за то, что за 15 месяцев, проведённых им под благосклонною сенью районного сего центра, он, в общем-то, вполне отдышался от прошлой своей жизни и пришёл в полноценное гражданское состояние. Полностью рассчитавшись с сельским своим бытием и попрощавшись с друзьями, вернулся-таки он в город свой родной после многолетнего отсутствия полноправным, как ему казалось, его жителем.
   Приехав, устроившись на работу и поселившись на койко-место, он со спокойной совестью сдал коменданту общежития документы на прописку. Однако через пару дней ожидал его сюрприз. Комендант, вместо того, чтобы вернуть паспорт со штампом прописки, сообщила ему эмоционально, что таких, как он, здесь не прописывают, а ждут его для объяснений в своих милицейских кабинетах.

   Что ж делать? Пришлось ему опять явиться в эти кабинеты милицейские, от которых начал уже он мало-помалу отвыкать и где довелось выслушать ему много всякого о «таких, как он». Терпеливо выслушав всё, попытался он, со свойственной ему врождённой скромностью, объяснить оппонентам железобетонным, что всё-таки он не совсем «такой, как…».
   Разговор состоялся непростой и нервный. Однако результата нужного он всё же достиг. Дамочка, то бишь матронесса милицейско-паспортная, поняла-таки, что тут орешек крепкий достался. Да и фрукт этот, в самом деле, ведь, на родину вернулся, и куда ты его с родины-то этой вышвырнешь? Тем более что рецидивист сей не по подворотням ошивается, а добросовестно трудится тяжким и неблагодарным физическим трудом. Да ещё и умудрился, неведомым каким-то образом, поступить в местный Университет, единственный в огромном регионе размером поболее Европы, со всеми её Франциями и Германиями, и теперь проходит в нём курс обучения. Факт – тоже трудноигнорируемый.
   В общем, решено было, в наказание за самовольство, прогнать его заново по всем тем адаптационным процедурам, милицейским кабинетам то есть, что прошёл уже он, как положено, в Анучино, сразу же по возвращении к жизни. Опять пришлось ему – куда деваться? – скрепя сердце и стиснув зубы, пройти все многочисленные и унизительные милицейско-бюрократические протокольно-бумажные мытарства.
   Утешал только результат – чернильный штамп в паспорте, узаконивавший пребывание его в родном городе; а также и то, что это – в последний раз, как надеялся он. Надежды эти, впрочем, не обманулись. В последующие двадцать с лишком лет, если и будет иметь он контакты с милицией, то только и исключительно в качестве полноценного, полноправного и достаточно требовательного (правда, в меру требовательного), равно как и законопослушного, гражданина.

   Жизнь его в течение первого года по возвращении была, мягко говоря, не слишком радостной. Жгучая тоска по неизбывно Любимой его остроту свою витражно-осколочную утрачивала тягуче медленно. Хотя время и затягивало постепенно коростой израненное и осиротелое его сердце. Тоска эта усугублялась ещё и острым ощущением серости и безсмысленности – без Неё – собственного существования, а также кризисом социальной адаптации, переросшим вскоре в общий внутренний кризис. Кризис этот вырос из настойчивых его попыток переоценки ценностей, осмысления окружающей действительности. А также и самоосмысления. То есть того, что называется рефлексией.
   Надо было начинать новую жизнь. Но… «не вливают новое вино в старые мехи». Он чувствовал и понимал, что со старым своим содержанием ему не удастся построить новую свою жизнь. Ранее помянуто уже было, что личностью являлся он крайне индивидуалистической, воинственно-эгоцентричной. В сочетании с его ярко выраженным нонконформизмом это давало такой результат, с которым весьма трудно было уживаться, просто существовать безконфликтно в несовершенном обществе людей. Нужно было менять в себе что-то. А что это значит, понять сможет только тот человек, который сам, хотя бы раз в своей жизни, попробовал волевыми усилиями хоть что-нибудь изменить в самом себе, любимом.
   Заглядывая мысленно в «старые мехи» свои, он в ужасе отшатывался, немилосердно зажав рукою слабый свой нос, спасая его от обдававшего смрада. Но, ничего не поделаешь, заглядывать было необходимо (необходимость этого осознал он с помощью давней уже «терапии» Виктора Патарача). Хотя бы для того, чтобы понять, что к чему. «Познай себя как мир, и познаешь мир, как себя», – такой постулат вывел он сам ещё в ходе прежнего своего саморазвития. И упорно пытался с тех пор разобраться в самом себе. А когда приходило некое понимание, необходимо было как-то изменять положение дел: очищать для начала «мехи» от смрадной грязи, а затем и пытаться создавать «мехи новые».

   Сказать, что всё это, начиная от просто «заглядывания» внутрь себя, было очень нелегко, предельно нелегко – ничего не сказать. Весь первый год, прожитый им «дома», едва ли он отходил на сколько-нибудь существенное расстояние от состояния, близкого к отчаянию. От ощущения и осознания собственной не то что недостойности, а вообще – гадкости и гнусности, ему жить не хотелось. Чувство отвращения от самого себя, стыда за себя, такого вот, несуразно-остроугольного и жёстко-колючего, а также и вины – не конкретной какой-то вины, а вообще вины – перед всеми людьми, вины за то, что он вообще существует в мiре людей, никак не умея в него вписаться, преследовало его неотступно.
   Кстати будет заметить, что это чувство вины будет посещать его периодически и впредь, на протяжении всей его жизни. Моменты этих «посещений», как можно предположить, были моментами достижения некоей греховной «критической массы», накапливавшейся в нём постепенно. За ними следовало неосознанное поначалу, а затем и осознанное, внутреннее покаяние перед людским мiром. И моменты эти переживались им внутренне достаточно тяжело. Видимо, это было платой, за его нонконформизм.
   Единственной отдушиной в безпросветном и затхлом существовании его в бренном этом мiре, в которой был хоть какой-то смысл, была его учёба…

   Отношения на работе у него не сложились, хотя в бригаде, куда он попал, и был старый его приятель, с которым работали они вместе и дружили восемь лет назад. Он давно уже перерос весьма примитивный уровень рабочей бригады. Нормального – на своём уровне – человеческого общения найти он там не мог. (Впрочем, был там один неординарный и загадочно-интересный молодой паренёк, способный понять что-то из его взглядов. Но и тот уехал вскоре на родину свою по зову девушки любимой.) Да и сама-то атмосфера в коллективе была с гнильцой: с хитромудрыми и нагловатыми лодырями, а также и лизоблюдами, с одной стороны, и с трусливо помалкивавшими трудягами, «пахавшими» «за того парня», – с другой. Дополняло картинку эту, не слишком приглядную, едва ли не всеобщее пьянство.
   Приятель его Генка, будучи бесшабашным, общительным и весёлым молодым парнем, за прошедшие годы вполне серьёзно приобщился к повальному этому недугу. Хотя, в ответ на все его увещевания, упорно и, как всегда, весело не признавал себя пьющим. (Что не помогло ему, скажем, забегая на полтора десятка лет вперёд, избежать пьяной смерти: пьяным вывалился он из окна восьмого этажа.) Бывший ранее отличным трудягой, Генка занял теперь своё место среди первых: вечно нетрезвых «мудрецов».
   Он не любил всего этого. На мудрецов, крученых-верченых, не чета этим, которые сами-то недалеки были от овец, он вдоволь насмотрелся в тюремно-лагерном мiре. И здесь не счёл нужным скрывать своего отношения ко всей этой гнили. Надо ли говорить, что никакого, мягко говоря, понимания в бригаде, даже и со стороны старого дружка своего, он не встретил? Единственно, кто втихомолку поддерживал его – это безсловесные овцы, трусливые «пахари». Но слишком уж условной была эта «поддержка». Да и сама работа – тяжёлая и грязная – по определению не могла принести ему ни малейшего удовлетворения.

   Острое ощущение одиночества, при отсутствии Любимой, семьи и детей, нестроения на работе, отсутствие полноценного человеческого общения (с другом детства Алексеем видеться ему случалось нечасто, у того тоже были свои серьёзные проблемы), вышеупомянутый внутренний кризис, а также и ощущение ненужности своей в этом мiре неоднократно вплотную подводили его к мысли о добровольном своём исходе из него. О самоубийстве то есть.
   Пару раз он был уже почти готов сделать это. Но что-то, что было сильнее его (впоследствии он склонен был думать, что это был его Ангел-хранитель), удерживало его от этого. Много позже узнает он, что самоубийство – это страшнейший грех. Единственный грех, который нельзя ни замолить, ни исправить. И именно непоправимостью своей он и страшен. Узнав об этом, он ужаснётся тому, насколько близок был он к нему. А ужаснувшись, возблагодарит Господа за то, что уберёг Он его от этого греха…
   «Спасал» его от самого себя только Университет. А также и переписка с дорогим ему Степанычем. Который в сердце его занимал место, сопоставимое с местом его возлюбленной. Степанычу рассказывал он (без жалоб) о тяжко давящем грузе психологических проблем, которые переживал он в новом, но столь же чуждом для него мiре, о своём собственном, удушающем его, эгоизме, необходимость борьбы с которым осознавал он, но не знал, как это делать. Степаныч в письмах своих немногими простыми, но мудрыми словами ненавязчиво и тонко вразумлял его. Вразумления эти были бальзамом – целебным и освежающим – на горячечно мятущуюся его душу. И он был безпредельно благодарен далёкому своему другу, каковым на полном серьёзе считал он Степаныча.
   «Почему? – с горькой тоской думал он, – ну почему те, кто тебе дорог, кого ты любишь, кто тебя понимает, всегда вдали? Неужели так, почему-то, надо? Кому это надо? Зачем?» «Ведь не богатства же ты жаждешь, не славы, не материальных каких-то благ и сально-похотливых удовольствий. Были бы только рядом люди с живыми, близкими душами, те, кто нужен тебе, как воздух, и всё: ты уже счастлив и твёрдо стоишь на ногах. И готов уже хоть горы свернуть. Но этого нет. А есть неизбывно ноющая тоска, превращающая жизнь твою в безмолвную пытку. И есть люди вокруг, безконечно от тебя далёкие. Чужие люди. Сказать, что тебя не понимают – ничего не сказать. Почему так?» – более чем невесело размышлял он.
   «А и в самом деле, почему?» – в качестве лирического отступления дерзнём задаться и мы непраздным сим вопросом. Но тут же и устрашимся таковой дерзости. Ибо понимаем, что всё, что ни случается в жизни людской, происходит Промыслом Божиим или же попущением Его. И только одному Ему ведомо, что действительно нужно нам в бренной нашей жизни и что полезно и неполезно для грешных наших душ. Испросив же мысленно прощения у Отца за дерзновение это малосмысленное, продолжим повествование наше простенькое.
   Сессии в Университете, как всем известно из шуточной песенки, были «всего два раза в год». Но и между сессиями, регулярно приезжая работать в университетские библиотеки, попадал он в совершенно иной мир: нормальный мир мыслящих, или, хотя бы, пытающихся мыслить, людей. Это заряжало его ощущением того, что жизнь всё-таки имеет некоторый смысл. И ощущение это помогало ему дожить в прозябании своём до следующего визита в Университет. Но и только. Радости в его жизни так и не было. Работа – общага, неприятная работа – постылая, неуютная общага: вот и вся жизнь. Серая жизнь…

   Любовь любовью, но, как ни печально развеивать высокий романтизм светлых и чистых его глубоких чувств, ему, как и любому нормальному человеку, нужна была семья. Тем более, что он давным-давно уже созрел для её создания. Тем более, что и сама-то Любовь его, незабвенная и безнадёжно недостижимая, собственную свою семью имела. Семья, и только семья, могла наполнить жизнь его истинно полноценным содержанием. И он стал пытаться искать себе подругу. Просматривая в газетах брачные объявления. Иного способа, более эффективного в его «за тридцать», он не видел. Разве только – посещения одноимённого его возрасту клуба.
   Увы, попытки эти не увенчались никаким успехом. О том, что ни одна из женщин не могла, даже в самой малейшей степени, даже в тысячекратной разбавленности, напомнить ему несравненную его Любовь, нечего и говорить. Ему не удалось обнаружить ничего, по меньшей мере, просто мало-мальски для себя подходящего. После встреч с некоторыми из них, хотя и получив некоторое удовлетворение физиологических своих потребностей, он испытывал только чувство неудовлетворённой горечи.
   Всё это было не то. Слишком не то, чтобы могла мелькнуть в голове его даже и тень мысли о возможности хоть какого-то совместного существования. Того, что нужно было ему, хотя бы и по самому минимуму, ему не попадалось. А то, что попадалось, было не нужно. Настолько не нужно, что от такого счастья, готов был бы бежать он, как и за Любовью своею, на край света. Правда, с гораздо меньшим удовольствием.
   Так и продолжал мыкаться он в неудовлетворённо-тоскливом одиночестве. Без жены, без детей…

   Тем временем, продолжая, с неоценимой помощью Степаныча, безпощадную и тяжелейшую борьбу со злейшим своим врагом – самим собою, с собственным Эго, обратился-таки он, наконец, мыслью своею ко Богу. Он хорошо запомнил момент самого первого в своей жизни движения мысли в означенном направлении. Именно этот знаменательный момент и был тем самым моментом, когда уверовал он в Творца мира. Что и стало отправной точкой в восхождении его к высшему в существующем мире, кристально-чистому миропониманию – христианскому…
   Однажды, усталый, но свежий после душа, возвращался он по окончании ночной смены домой. День был светлым и солнечным. Неспешно идя по обширной территории порта по направлению к проходной и наслаждаясь видом прозрачно-синего вольного неба, он погрузился в размышления о непростой своей жизни, о пройденном жизненном пути.
   Вспоминая вехи этого пути, он сам поражался тому, какой путь довелось пройти ему. Но более поражался он тому, что ему удалось-таки выжить, выкарабкаться из грязной, топкой трясины подземного уголовного болота и вернуться в мiр людей. Ведь столько дров наломал он там по негибкости и дуболомству своему, что коренные обитатели того зазеркалья, напрочь лишённые каких бы то ни было сантиментов, да и вообще – просто нормальных, человеческих представлений, но зато хитрые, подлые и злобные, вполне могли бы, при определённых обстоятельствах, неоднократно или «опустить» его, или попросту убить. За слишком прямое, недопустимо-вызывающее для тюремно-лагерной «этики» поведение.
   И только чудом можно было объяснить, что вернулся он оттуда не только живым, но даже – целым и невредимым. Господь хранил его, понял вдруг он, и от лютой лагерной смерти, и от не менее лютого, нечеловеческого «опущенного» лагерного унижения. Правда, подумал он в тот момент не о Боге, а примерно так: «Сам бы я не смог, не выдюжил, не хватило бы сил, ни телесных, ни духовных. Это меня сверху хранят и ведут».

   Заметим, между прочим, что основания для таких сомнений в собственных своих силах были у него самые что ни на есть веские. Столько людей (!!), видел он, «ломались» в той системе. Причём «ломались» не уголовники – те существовали в естественном для себя мiре (хотя и с теми тоже всякое случалось), – а именно пришельцы из нормального, человеческого мiра. «Ломались», и сами опускались, как морально, так и физически, на самое дно очерствело-суровой, безчеловечной лагерной жизни…
   Только потом, со временем, понял он, что то, что в сознании его первоначально сформулировалось в расплывчатых понятиях «сверху», «высшие силы», есть то, что всему человечеству издревле известно под коротким, но ёмким, всеобъемлющим именем – Бог…
   Впрочем, путь к Свету и Истине – Господу Иисусу Христу – предстоял ему долгий и извилистый (совсем, как в любимой его, упомянутой уже битловской песне). И когда прошёл он этот путь, когда увидел Свет нерукотворный и познал Истину нетленную, разум его словно просветлел, стряхнув с себя замутнявшие его взор шоры суетных человеческих мудрований, и обрёл удивительно прозрачную ясность и трезвость.
   Но всё это ждёт его впереди. А пока он сделал ещё только са-амый первый, малоосознанный шаг на благодатном этом Пути…

   В силу присущих ему врождённого неравнодушия, а также неизбывного стремления к правде и справедливости, случилось ему к концу первого же года проявить и первоначальную свою социальную активность…

   Несколько отвлекшись от линии повествования, заметим, что даже на «спец-кровавом», в Галёнках, то есть, развесёлых, громко выступил он однажды в защиту интересов серой массы – простых мужичков. Такие вещи, в принципе нехарактерные для лагерного мiра, оставаться без последствий, конечно же, не могли. Поэтому с ним проведена была «доверительная беседа». Естественно, досталось ему не слабо. Черенки от лопат, вольно и интенсивно вступающие в контакт с человеческим телом – вещь малоприятная. И по воздействию своему они, пожалуй, превосходят американские бейсбольные биты, ставшие столь популярными в последующие – американоидные – времена.
   Он сам отбивался штыковой лопатой, но аргументы были слишком неравны, и «оппоненты» его в этой «беседе» выглядели гораздо более убедительно. Видимым выражением этой убедительности являлись разновеликие гематомы, которыми буквально «разукрашено» было всё его тело. Некоторым утешением, правда, было для него то, что иные из простых мужиков после всего этого подходили к нему и, трусливо озираясь по сторонам, выражали одобрение своё и уважение, крепко пожимая ему руку…

   По иронии судьбы, скажем, возвращаясь к рассказу нашему от предыдущего «лирического отступления», а также и по беспредельному лицемерию существовавшей системы, бригада, в которую угораздило его попасть, оказалась ещё и бригадой комсомольско-молодёжной. В переводе на человеческий язык это означает, что по определению должна была она быть белой и пушистой, то есть передовой, образцово-показательной. Администрация порта в очковтирательском своём экстазе всячески пыжилась именно такой её и изображать. Какой была она на самом деле, мы уже знаем.
   Совершенно закономерно случилось громкое и звонкое шлёпанье задом в грязную лужу. На каком-то важном массовом политико-воспитательном мероприятии с участием подрастающего поколения школьников «комсомольцы» бригады, напившиеся до поросячьего визга, «выступили» в естественном своём обличье «по полной программе». Конфуз произошёл нешуточный, с подробным освещением в региональной печати. Протрезвевшие «комсомольцы» (те самые – «мудрецы») заняли агрессивно-напористую круговую оборону. Потрясали и бряцали при этом дутыми своими регалиями и «заслугами», самонадеянно полагая, что иной позиции внутри бригады быть не может. Да не тут-то было.
   Он сразу же, не скрываясь, занял другую, нормальную человеческую позицию. И в ответ на опубликованную в прессе статью, автор которой задавался целым рядом вопросов, главным из коих был: как такое могло случиться? – написал, как непосредственный очевидец, статью свою, в которой дал ответы на эти вопросы. Статья была опубликована. Естественно, тёплых чувств к её автору не испытал никто. Ни «комсомольцы», ни администрация порта. Которая теперь всячески пыталась замять получивший нежелательную для неё огласку неприятный конфликт, портивший благостно-очковтирательскую картину.
   Он вновь оказался меж двух огней. Но теперь уже он не слишком тяготился таким положением. Поскольку после той жёсткой школы, что прошел он в крутом своём пике, положение это не напоминало ему, по сравнению с прошлым, ничего более, чем лёгкий флирт с обеих сторон.
   В это время организовывалась новая бригада, в которую из других бригад «сплавляли» людей, не слишком нужных или угодных бригадирам. Увидев, что его не «сплавили», он сам напросился в новую бригаду. Когда его спросил один из «комсомольцев»: «А ты чего уходишь? Тебя ведь не внесли в список», – он, глядя прямо в глаза спрашивавшему, отвечал спокойно: «А мне не нравится у вас». Впрочем, хрен оказался редьки не слаще. Но, хотя бы, без комсомольского привкуса…

   Дальше – больше. В стране разворачивалась горбачёвская Перестройка. Он, по наивной искренности своей, в неё поверил. Поздно став мировоззренческим (и только) коммунистом, всерьёз увлечённый марксистскими идеями о прогрессивном развитии человеческого общества, он не только наивно полагал, что кто-то ещё строит светлое коммунистическое будущее, но и испытывал горячее и искреннее желание самому поучаствовать активно в этом строительстве. Тем более что так много в жизни его было, по глупости непомерной, упущено!
   Он видел засилье чиновничьего бюрократизма на всех уровнях, и понимал, что бюрократизм душит и сводит в могилу всё мало-мальски полезное и здоровое для развития общества. «Я никогда не прощу вам Владимира Высоцкого, которого топтали вы и затоптали-таки!» – почему-то думал он, обращая мысленный свой взор в сторону советского чиновничества. Укоротить руки бюрократии, – полагал он несколько более наивно, чем Игорь Тальков (о патриотическом творчестве которого он тогда ещё и не подозревал), – и можно будет продолжать строить светлое будущее. По заветам Ильича…
   «Если не я, то кто же?!» – этот лозунг придуман был лукавыми закулисными манипуляторами для искренних дурачков, готовых жертвовать здоровьем и самою своей жизнью ради любых завиральных идей. Тем не менее, он, со всею горячностью искреннего сердца, воспринял его уже не как лозунг, а как девиз всей своей жизни, а также – и руководство к действию. Поразительно, но Промыслом Божиим даже лукавая задумка иезуитствующего ума в чистом сердце способна обратиться в истинную ценность.
   И он всю жизнь далее руководствовался в своих действиях именно этим принципом. Поскольку полагал, что существует он, принцип этот, для действительно нравственных людей. Что бы по этому поводу ни зубоскалили люди иные. Главное – это чтобы цели человека, а также и пути движения к ним были правильными. То есть – тоже нравственными.

   Начало следующего года также ознаменовано было активным участием его в разгоревшемся в порту конфликте между администрацией и докерами. Хитромудрая администрация, растущая количественно, как на дрожжах, беззастенчиво урезала докерам нелёгкий их заработок. И при этом рассказывала им проникновенно, как она, не щадя живота своего (весьма объёмного, по странности), о них заботится. На волне Перестройки докеры восстали против административного произвола.
   Когда его, совершенно случайно, позвали на помощь, он буквально ворвался с мощной своею энергетикой вихрем свежего ветра в развивавшуюся ситуацию. Своим участием ему удалось придать протесту, напоминавшему до того кухонную свару, осмысленности, организованности, а также и резонансной мощи. Он писал листовки, информационные бюллетени, на свои деньги заказывал их распечатку, развешивал и раздавал их на территории порта, проводил беседы в бригадах, участвовал в первую голову в публичных препирательствах с хорошо организованным и сплочённым административным аппаратом.
   Администрация была шокирована: ни с чем подобным сталкиваться ей не доводилось дотоле. Переполох в кабинетах начальственных поднялся изрядный. Профессионально лизоблюдствовавшие борзописцы попытались было в пасквильных статейках облить грязью обильною инициативную группу докеров, активнейшим членом которой был и он. Но добились только мощного ответного удара.
   Он написал жёсткую и неотразимо аргументированную ответную статью. Которая за подписью членов инициативной группы была опубликована, хотя и не без некоторого сопротивления, в главной региональной газете (там тоже сидели такие же лизоблюды, но вынужденные держать нос по перестроечному ветру). А следом за этой статьёй и ещё одну написал он, уже о жизни порта в общем. И эта статья тоже была опубликована. Конфликт вышел далеко за пределы порта. Администрации волей-неволей, с зубовным скрипом, пришлось отступить. В неравной этой схватке докеры одержали-таки победу. В немалой степени – благодаря его в ней участию.
   Неожиданно для себя узнав его и ощутив на собственной «шкуре» неудержимый напор его энергетики и осмысленность его действий, администрация если и не зауважала его, то, во всяком случае, вынуждена была опасаться. Поскольку избавиться от него, при всём горячем желании, не было возможности. Ибо работал он более чем хорошо (мало кто мог «пахать» с такой самоотдачей, как он), трудовую дисциплину соблюдал строго, поскольку от самой природы своей обладал достаточной самодисциплиной, веселяще-горячительных напитков не потреблял.
   С ним беседовали, пытаясь «образумить» его, и начальник порта, крупнейшего предприятия с многотысячным коллективом, и парторг (второе лицо в порту). Начальник, Робкатов Михаил Фёдорович, интеллигентный, достаточно молодой, но вполне уже солидный и даже несколько величавый мужчина – мягко, вкрадчиво и почти что дружелюбно. Парторг, Александр Кононенков, тоже молодой, но пока ещё азартно рывший землю, секач-карьерист – визгливо, со слюной, стращая его «компетентными органами». Обе беседы позабавили его. С начальником они расстались почти что «друзьями». Парторг же, в ответ на стращания свои зубастые, удостоен был всего лишь иронично-презрительной улыбки…

   Активное участие в какой-никакой общественной жизни вкупе с интенсивной учёбой несколько возвысило его над серостью давившей его тоскливой обыденщины. Участие это обрело ещё и некоторые иные формы. В полном соответствии с новым принципом своей жизни он считал необходимым долгом своим принимать личное участие в разных каких-то общественно-полезных акциях.
   Он отправлял деньги («если не я, то кто же?!»), в том числе и некоторые свои гонорары, в различные фонды: «Фонд мира», «Детский фонд», «Фонд воинов-афганцев», «Фонд Владимира Высоцкого». Отправив деньги, испытывал он светлое и радостное чувство облегчения, поскольку считал этот свой конкретный долг выполненным. А задолжал он, как сам полагал, нормальному, человеческому обществу за все впустую прожитые годы непутёвой своей жизни весьма изрядно. Оттого-то и стремился вернуть он долги все свои застаревшие как можно скорее. А также был он и донором, многократно сдававшим кровь свою редкой группы, очень нужную, как говорили ему, больным детям.
   Сам же он, в личном бытии своём, так же, как и в первый свой «заход» в порт, жил и одевался более чем скромно, как придётся. А деньги из приличного своего заработка тратил, помимо нужд насущных, в основном, на книги и музыкальные пластинки. Тем более что красоваться ему особенно-то не перед кем было. Любимая была безнадёжно потеряна, а заменить Её было совершенно не кем. И только благодаря полученной однажды медицинской страховке за раздавленный на работе палец руки, решил он, что пора бы приобрести каких-нибудь приличных одеяний и на тело своё бренное. После чего стал выглядеть даже импозантно, как говорили ему однокашники в Университете.


Глава вторая
Весна.


   Второй год «домашнего» его бытия оказался исполненным самыми разнообразными событиями, и даже – бурным. Пожалуй, это был самый насыщенный и самый яркий год в глупой его жизни. Именно этого года события выдернули его из полудепрессивного состояния, помогли преодолеть острый внутренний кризис и вернули ему вкус к жизни. А также принесли ему некоторую известность во властных и общественных структурах его города.
   Однажды попалось ему на глаза объявление в газете с приглашением к участию в заседании – в одной из крупных городских библиотек, расположенной в центре города – Дискуссионного клуба. Темой заседания была борьба с бюрократией. В силу злободневности своей, тема эта живо его заинтересовала. «Хватит киснуть, как в камере, в четырёх стенах неуютных, – сказал он мысленно сам себе, – пора идти к людям». И в назначенное время был в нужном месте.
   Публика собралась неравнодушная и самая разная. Можно даже сказать – разношёрстная. Мнения, соответственно, звучали не просто разные – разноуровневые: от спичей, состоявших преимущественно из междометий вперемешку со слюной, до попыток серьёзного аналитического осмысления проблемы. Когда он произнёс свою речь, явно было видно, что она произвела впечатление на аудиторию.
   Едва он только сел, как к нему сразу же обратились с предложением знакомства его соседи: два благообразного вида парня с аккуратно постриженными бородками, этакие молодые учёные-романтики. Что, в общем-то, недалеко было от истины. Один из них – океанолог – в дальнейшем станет директором морского заповедника общегосударственного значения на живописнейшем побережье. А другой, тоже океанолог, станет коммерсантом, в фирме которого доведётся работать ему менеджером и заместителем того. А поскольку им пора было уже уходить, они оставили ему свои координаты и удалились.
   После заседания к нему подошли знакомиться сразу несколько завсегдатаев клуба и едва ли не наперебой стали приглашать в какие-то общественные организации, членами или руководителями которых сами они являлись. Там были и какое-то историко-краеведческое общество, и какой-то научный центр, и какие-то последователи Рериха, и прочие. У него, однако, возник уже свой интерес. К ведущему заседания руководителю клуба. Которого однажды уже довелось видеть ему: как-то, лет девять-десять назад, в портовой общаге, в которой проживал он тогда в сереньком своём пальтишке, тот читал лекцию о международном положении.

   Когда познакомился он со всеми и деликатно-неопределённо уклонился от всех предложений, то сам подошёл к ведущему. Голованов Станислав Борисович было имя того, и был он кандидатом философских наук и сотрудником отдела пропаганды крайкома КПСС – главной региональной власти тех времён. Оба они сразу же прониклись друг к другу каким-то взаимным чувством, которое трудно и обозначить как-то определённо. В общем, возникла у них какая-то взаимная тяга друг к другу. Хотя и не вполне уж дружеская. Некоторая дистанция между ними существовала всегда: Голованов, при всей своей приветливости, не подпускал к себе людей очень близко. И весь ближайший год будут они контактировать и общаться друг с другом самым серьёзным образом. Только женитьба его, да и социально-политические перемены в стране разведут их пути-дороги в разные стороны.
   А заинтересовало его сообщение Голованова о том, что в Университете марксизма-ленинизма (УМЛ) (существовала в СССР сеть таковых по всей стране) будет преподаваться курс риторики и ещё некоторых других полезных вещей. Ему хотелось обтесать и отшлифовать врождённую свою способность к произнесению публичных речей, которую он, методом тыка и с опорой на интуицию, самостоятельно, и небезуспешно, пытался развивать в себе. Ну, и вообще хотелось ему пообучаться разным интересным вещам на систематической основе. О возможности этого и поинтересовался он у руководителя клуба.
   Надо сказать, Голованов оказался человеком весьма своеобразным, с достаточно зрелым и прагматичным (в рамках советско-социалистического прагматизма, но без особой подлости) взглядом на мiр. Он был лет на пять старше нашего «героя». В отличие от него, Станислав Борисович не имел искреннего и открытого сердца, и человеком был весьма закрытым и даже несколько загадочным. Но обладал другими, несомненными достоинствами. Прежде всего, обладал он неуловимым каким-то внутренним обаянием. Был он также человеком деликатным и гибким, настоящим дипломатом. Что обусловлено было, помимо личных качеств, ещё и условиями трудовой его деятельности, непосредственной приближённостью к властным структурам. И вот таких вот, разных личностей довольно заметно влекло друг к другу.

   Голованов оказал серьёзное влияние на формирование творческого облика «героя», который в то время делал самые первые шаги в направлении развития письменного своего языка. Сам Голованов писать не умел. То есть, если и пытался изобразить что-либо, мысли какие-нибудь, в письменной форме, то результат получался весьма корявым. Но при этом здорово умел он читать: вдумчиво и со вкусом.
   Однажды предложил он Станиславу Борисовичу оценить большую его публицистическую, резко критическую статью о жизни порта. Статейка, естественно, была предельно далёкой от совершенства. Тот, по занятости своей, с заметной неохотой взял опус (да и достали, видимо, его графоманствующие «творцы»). Но по прочтении проявил вдруг к произведению живейший интерес и высказал автору ряд ценнейших замечаний по стилю изложения материала. Он переписал статью практически заново. Но и во втором варианте, при всех его достоинствах, Голованов не увидел достаточной основательности и солидности в подаче материала. Он вновь переписал всё заново, и на сей раз, в третьем уже варианте, рецензент результатом был удовлетворён.
   Сам же автор во время непростой этой работы понял, благодаря участию безкорыстного своего консультанта, нечто такое, предельно важное в «писательском» труде, чего никогда не смог бы понять самостоятельно, без заинтересованной и доброжелательной подсказки извне (а если бы и смог, то долго набивая шишки на лбу и боках). Короче говоря, возникло у него внутреннее чувство меры, вполне достойного литературного вкуса, разделяющего людей, просто пишущих что бы то ни было, и людей, тонко чувствующих и понимающих то, что написано кем бы то ни было. В том числе и то, что самим им случается писать. И это главное. Поскольку написанное другими, особенно великими, тонко понимал он и ранее. Но вот написанное самим собой…
   В общем, возникло у него стойкое ощущение и понимание того, как можно и как нельзя писать. А это, думается нам со стороны, очень дорогого стоит. И уже за одно только это на всю жизнь сохранил он чувство благодарности к Голованову. И с тех пор статьи, которые случалось писать и публиковать ему, особенно – полемические, отличались непоколебимой и трудноопровержимой основательностью, серьёзностью и солидностью аргументации. Мало какой оппонент отваживался полемизировать с ним после его искромётно-уничтожающе-безкомпромиссной критики. Разве что – совсем уж тупой.

   В дальнейшем он расскажет всё о себе и своём «послужном списке» Голованову. Тот, вполне оценит нестандартную ситуацию и самого столь же нестандартного нового знакомого. И не только рекомендует его к поступлению в УМЛ, но и будет планировать взять его по окончании Университета (основного, образовательного, а не идеологического – марксистско-ленинистского) на работу в свой социологический центр, который возглавит к тому времени. (И всё это – через два с небольшим года после презренно-зэковского, получеловеческого, многолетнего рецидивистского его состояния!!)
   Впрочем, дело не дойдёт даже и до риторики. Жирный крест на всех этих планах, как и на планах многих и многих тысяч, миллионов нормальных людей, живущих нормальной – человеческой – жизнью, поставит либерально-демократическая кровавая вакханалия ненасытно-хищных, черномырдых и швы́дких толерастов ельциных-гайдаров-чубайсов-путиных и иже с ними…

   В общем, стал он постоянным – заинтересованным и активным – членом Дискуссионного клуба. На следующее же заседание затащил он друга своего Алексея, и они вместе стали участвовать в его работе. Однажды, придя в клуб, обнаружили они у входа в библиотеку немалую – в несколько десятков человек – толпу народа. Среди собравшихся увидели они множество своих знакомых, членов клуба. Все вместе двинулись они в один из городских дворцов культуры, где в торжественной обстановке провели учредительное собрание.
   Оказалось, что несколько городских неформальных общественных организаций договорились объединиться, при сохранении собственной структурной целостности, в некую единую организацию. В поддержку Перестройки и против бюрократического аппарата. По типу возникших уже к тому времени в стране народных фронтов. Дискуссия развернулась оживлённая. Решено было разработать Устав и Программу организации. А первым делом речь шла о качестве, то есть – форме объединения, и названии организации. Предложено было множество вариантов, в том числе и самые идиотские.
   Один не в меру активный «борец», вечный оппозиционер, по собственному его гордому признанию,  по фамилии Фельдман громко, стараясь всех перекричать, и упорно предлагал аббревиатуру «УСИ» (малороссийский эквивалент великорусского слова «все»). В расшифровке это означало то ли универсальный, то ли унитарный то ли союз, то ли собор то ли интернационалистов, то ли имажинистов (но, скорее всего – идиотов). Впрочем, это было не единственное предложение изобретательно-деятельного Теоддея Израилевича. В резерве у того было ещё несколько вариантов, не менее оригинальных.
   В итоге прошло название, которое предложил он – «Народный фронт содействия Перестройке».  
После утверждения названия был избран руководящий орган Фронта – Координационный совет. В Совет вошли представители ото всех организаций. Он не был членом никакой организации. Но его, поскольку знали уже, тоже избрали в члены Совета.

   Началась активная работа: собрания, совещания заседания. На которых бурно обсуждались самые разные, в том числе и организационные, вопросы. Естественно, предприняты были меры к наиболее широкому оповещению населения о создании Фронта. Он также, где только мог, поставил в известность всех о произошедшем событии: прежде всего, весь свой курс в Университете, а также написал по этому поводу письмо Степанычу.
   С первых же дней существования Фронта, однако, стал замечать он некоторые странноватые, на его взгляд, вещи. С одной стороны, при утверждённом Уставе дисциплина в организации была близка к нулю. И прежде всего – среди самих членов Координационного совета. Где едва ли не все действовали, как кому вздумается, мало считаясь с Уставом, который сами же, в бурных дискуссиях, и принимали. В полном соответствии с известной народной мудростью: кто в лес, кто по дрова. С другой стороны, при царившей анархии ясно просматривалась какая-то заорганизованность. А также и келейность в решении важных, касающихся всего Фронта, вопросов. Какая-то часть «отцов-основателей», «элита» новоиспечённая, вопреки Уставу, запросто могла, пошушукавшись в узком кругу и не ставя в известность весь состав Координационного совета, принимать какие-то решения.
   Совет раскололся на группировки, враждовавшие друг с другом и решавшие какие-то свои собственные, узко локальные задачи. Крайне амбициозные «отцы-основатели» из разных группировок почти что ненавидели друг друга, и каждый из них рьяно тянул одеяло на себя. О народе, с которого начиналось название организации, все они в возне своей подковёрной напрочь позабыли.
   Неравнодушные люди, желавшие и готовые принять личное участие в общественном движении, приходили на заседания, видели каких-то странных людей в президиуме, шушукавшихся и явно соперничавших друг с другом, но при этом не могших сказать пришедшим ничего вразумительного, и, посмотрев на весь этот театр абсурда, уходили. Чтобы никогда более не вернуться. Ушёл, кстати сказать, и друг его Алексей, устал от бесконечных и бестолковых заседаний.
   Но «отцов-основателей» это ничуть не смущало. Они ничего этого просто не замечали. Настолько увлечены были важностью своей деятельности, воспринимали которую не иначе как миссию.
   Он и сам однажды поймал себя на мысли, которая внушала ему самодовольство своим и своих коллег важным положением. Ему стало стыдно, и он отогнал от себя подобные мысли, чтобы впредь никогда более не подпускать их к себе. Со временем понял он, что это бес тщеславия искушал его. Но вот «отцы-основатели», те далеки были от такого понимания. Напротив, они упивались собственной «значимостью» и «важностью».

   Двух месяцев хватило ему, чтобы понять, что при таком положении дел на широком народном движении, каковым изначально было задумано оно и продекларировано, очень скоро можно будет ставить крест. Поэтому вознамерился он незамедлительно предпринять решительные действия с целью переломить сложившуюся опасную ситуацию. На очередном заседании он потребовал себе от Совета председательских полномочий на ведение собрания, на которые по Уставу имел право и каковыми никогда ранее не пользовался. Получив их, он изложил своё видение ситуации, обрисовал реальную её опасность для движения и предложил ряд конкретных и срочных мер, соответствовавших принятому Уставу, по оздоровлению внутреннего климата в организации.
   Прения  достигли серьёзного накала. «Отцы-основатели» и успевшие уже «вырасти» под благосклонною их сенью «шестёрки» – «почитатели» первых, почуяв опасность для собственного статус-кво, оказали ожесточённое сопротивление. В ход было пущено всё: от просто демагогии, до разного рода передёргиваний, подтасовок и откровенного словоблудия. И это дало свой результат.
   Утомительные прения затянулись надолго. Все устали. И во время голосования наименее устойчивые, вопреки очевидности и здравому смыслу (лишь бы только разбежаться скорее по домам), не поддержали его предложений. Тогда он заявил, что не считает для себя возможным участвовать в фарсе, профанирующем серьёзное дело. А потому выходит из организации и оставляет за собой право высказать свою точку зрения в печати.
   К слову сказать, уже в самое ближайшее время те самые, неустойчивые, что не поддержали его, сами поднимут те же вопросы и, ничего не добившись, так же выйдут из Фронта коллективом в несколько человек. После чего создадут другую, «правильную» организацию – клуб «Демократ». Под руководством столь же беспринципного и тщеславного, как и «отцы-основатели», но чуть более хитрого «вождя» Ильи Грищенко. (Просто к первому разбору «портфелей» тот немного опоздал: не был избран в Координационный совет. И теперь навёрстывал упущенное, самолично осёдлывая «белого коня».) На учредительное заседание пригласят с любезными расшаркиваниями и его. Он посидит там наблюдателем, скажет своё слово, пожелает им успехов, но от вступления в клуб вежливо уклонится…

   Вскоре статья под названием «Народное движение или секта?» была им написана. И он предложил её к публикации в главной региональной газете. Там, однако, закрутили, почему-то, то ли носом, то ли хвостом (ну не любили они его, нахала неотёсанно-шершавого), и от публикации уклонились. Тогда он предложил её в одно из наиболее популярных в то время центральных изданий – «Советскую Россию». Статью там приняли, и вскоре она была опубликована. Изрядно подредактированная, правда, и под другим названием. Но это не важно, – полагал он, – важно то, что слово сказано.
   Эффект от публикации превзошёл все ожидания. Он проснулся почти что знаменитым. В порт пошли письма (он подписался под статьёй как докер) с откликами со всей страны: из Москвы, со Ставрополья, с Камчатки и иных-прочих весей. Заинтересованные авторы писем приглашали его к знакомству и сотрудничеству. В газете был опубликован через некоторое время доброжелательный отклик на его статью какого-то социолога.
   Сам он приглашён был в качестве автора нашумевшей статьи на краевое телевидение. Для участия (вместе с Головановым, кстати) в первом, дебютном выпуске ставшей впоследствии чрезвычайно популярной публицистической передачи «Понедельник – день тяжёлый». Знакомые, увидевшие его вдруг «в телевизоре», не без удивления сообщали ему, что держался он так, как будто всю жизнь только тем и занимался, что выступал на телевидении. Затем приглашён был он и на краевое радио, где принял участие в дискуссии со своими оппонентами и бывшими коллегами из ставшего весьма куцым Фронта. Довелось ему также принимать участие и ещё в ряде разнообразных общественных мероприятий.
   Сидел он однажды в зале на какой-то то ли конференции, то ли встрече с представителями то ли властей, то ли масс-медиа, то ли тех и других вкупе. Вокруг было множество знакомых из разных организаций, с телевидения, где-то вдали виднелся и Голованов. Разговор шёл оживлённый. Все бравшие слово отрекомендовывались представителями каких-либо организаций. А поскольку он всю жизнь свою был сам по себе, то и призадумался крепко над тем, кого же он представляет здесь?
   Когда взял он слово, зал притих. Его уже хорошо знали и ожидали от него чего-нибудь оригинального. Он не обманул ожиданий. «Я представляю трансцендентальное общество индивидуалистов», – серьёзно и просто представился он. Неизвестно, многие ли участники собрания знакомы были со смыслом термина «трансцендентальное» (запредельное, потустороннее), но смех в зале раздался дружный. Стоит заметить попутно, что «общество», спонтанно придуманное им, вполне могло бы существовать, или, может быть, даже существует. В той самой форме, которую он и обозначил – трансцендентальной…  
   Что же касается «Народного фронта содействия Перестройке», то вскорости, совершенно закономерно, он бесславно почил. Ему передавали, что некоторые из того «фронта» пеняли на него, что вот-де, подлец он, развалил такой хороший «фронт». На это он отвечал ироничным вопросом: «Что же это за «фронт» такой, да ещё и «народный», если его умудрился развалить не титан какой-либо, а всего-навсего один какой-то там простой смертный имярек?»…

   Самым удивительным во всём этом был он сам. Подумать только: ну какой дурак с такой биографией лез бы на рожон, да ещё и в правдоискательском задоре?! Дурак только, в самом деле, и мог бы. Другой, умный-то человек, забился бы поглубже в норку, да и коротал дни свои в тёплой тиши. Этому же, всегда и непременно, нужна была синь небесная да свежий ветер в распахнутую грудь. Навстречу которому шёл он всегда широкой и уверенной поступью.
   Но таким уж, скажем очень мягко, уникумом он уродился, что всю жизнь, хотя и не слишком явно, но неизменно, сопровождали его чудеса. Таковая редкостная дурость, видимо, всех просто-напросто обескураживала. Даже тех, кто вполне мог бы в целях дискредитации зацепиться за его насыщенную малопрестижными событиями биографию.
Его знали уже: как на уровне районных (в городе), так и на уровне городских общественных и властных структур. И о нём, естественно, также знали всё («доброжелатели» его знали). Едва он только «засветился» (ещё на уровне порта), как оппоненты тут же полезли в его анкету, где и обнаружили радостно весь «послужной список» прошлых его «подвигов».
   Поразительно, но ни один из оппонентов его ни разу не отважился заявить публично: «Товарищи! Да кого вы слушаете?! Кто это такой? Уголовник с десятилетним тюремно-лагерным стажем!». Так, отделались только пару раз прозрачными намёками. Настолько, видимо, искренне-убедителен для публики был он в позиции своей, что не рискнули. Ну, и даже в те, весьма далёкие от целомудрия времена и даже власть имущие, судя по всему, хоть какое-то представление о приличиях человеческих имели. В отличие от нынешних, «хозяев жизни». Да и, как мы знаем, хранили, ведь, его «сверху». С того самого «верха», который выше любых земных верхов…

   Впрочем, активная его деятельность общественная продолжалась не слишком долго: год только. За этот год насмотрелся он на всех этих «активистов»: как во власти, так и от общественности. И ничего, кроме разочарования, не испытал. Он всегда имел перед глазами пример и образ двух Викторов, помянутых в первой новелле этой повести: цельных, мощных и ярких личностей. Но ничего и близко подобного или, хотя бы, отдалённо напоминавшего их, за год обширнейших своих общественных контактов обнаружить он не смог. Попадались, конечно, люди и неглупые. Но и только. Даже Голованов, по большому счёту, не слишком выходил за рамки усреднённой серости.
  
   Забегая несколько вперёд, заметим, что в будущем один из университетских его однокашников, отчаянный авантюрист, поздновато «проснувшийся» и пришедший в те круги уже после его ухода, вновь позовёт его обратно. Аргументировать этот призыв тот будет так: «Пойдём. Мы с тобой вдвоём там такое закрутим! Всё равно там никого умнее нас нет». «Вот в том-то всё и дело, Саша, – ответит тому он, – именно поэтому мне там и не интересно». «Если б там был хотя бы один человек, у которого можно было бы чему-нибудь поучиться, я бы подумал о сотрудничестве. А так… Пустая трата времени», – закончил он этот диалог.
   В дальнейшем Саша (кстати, Александр являлся законным наследником и преемником своего отца – покойного вождя какого-то алтайского племени) предложит ему ещё и создать на пару новую религию. Какую-нибудь. «Побойся Бога, Саша! – ответит он тому, – Лично я – боюсь». И на том заманчивые предложения неугомонно-неистово-амбициозного однокашника-вождя иссякли…

   Вернёмся же к последовательному повествованию. Во властных кабинетах обретались, в самом лучшем случае, просто приспособленцы всех мастей. В случае ином, это были прожжённые карьеристы и интриганы, поднаторевшие в закулисных играх и подковёрной борьбе. В скором времени у них, едва ли не у всех, поголовно и одновременно, откроется вдруг дар к предпринимательской деятельности. И почти все они чудесным каким-то образом преобразятся вдруг в «банкиров» и «бизнесменов».
   В «общественности» же дело вообще обстояло, что называется «туши свет».
   Он не задавался целью составить точную в количественном отношении картину. Но, по впечатлениям его, не менее половины «общественников» были, если и не все сплошь шизофрениками, то, во всяком случае, людьми с достаточно явно выраженным психическим своеобразием. Вторая, весьма пёстрая, разношёрстная половина из кого только ни состояла!
   Здесь были и властолюбивые, самоценные и самовлюблённые честолюбцы, и корыстные или тщеславные авантюристы, и не в меру активные, но, правда, честные, дураки, ну и просто не слишком благополучные люди с неустроенной личной жизнью. Что до дураков, то он очень хорошо усвоил, что это самая опасная категория «активистов». Ибо честный дурак в рядах твоих сторонников куда опасней умного и подлого врага (а он умел, при всём антагонизме, и уважать умного врага). Поскольку вреда делу тот способен принести гораздо больше, чем последний. И только крайне редко встречавшиеся единицы в общей массе социально активных людей руководствовались, как и сам он, безкорыстным принципом «если не я, то кто же?».
   В общем, оценив всю вырисовавшуюся картину, пришёл он к выводу, что серьёзный и уважающий себя человек (а себя, при всей своей глупости и биографии, относил он, почему-то, именно к таковым людям) не может, не вправе жертвовать своим достоинством, а также и реноме, ради каких-то там смутно-сомнительных целей других, малосерьёзных людей. А посему, – решил он для себя, – не по пути мне с вами, ребята. И, сознательно приняв активное и даже организующее участие в последней, достаточно масштабной общественно-политической кампании (об этом речь впереди), «отошёл от дел». О чём заранее предупредил увлечённых своих соратников…

   Выйдя «в свет», он возобновил свои попытки найти себе подругу. Без особого, правда, успеха. Всё, как и замечено было выше, что ни попадалось ему на пути этих поисков, было не то. Но однажды случилось ему познакомиться с женщиной, которая ему даже понравилась-таки. Впервые после начала этих попыток. Имя её было Людмила, и она тоже училась в Университете на его же факультете, только двумя курсами старше.
   Как-то, придя в Университет, подошёл он к факультетскому стенду с расписаниями занятий и объявлениями. В тот момент там стояла милая, приятная и даже красивая женщина. Не всё в ней, правда, было идеальным, некоторые пропорции её не вполне были совершенными. Да об этом что говорить. Даже несравненно прекрасная Любимая его, с точки зрения чистой антропологии, не совсем, быть может, вписывалась в некие строгие антропометрические стандарты красоты. (Как будто истинная красота может иметь какие-то стандарты! В стандарты надуманные втискивают расфуфыренную заурядную и невзрачную серость.) Но впечатление женщина эта производила приятное, и ему понравилась (уже одно только это было не совсем обычно).
   Взглянув на неё, он сразу же заметил, что в ней что-то неуловимо напоминает ему далёкую его Любимую. Конечно, сравниться с Той не могла ни одна женщина в мире. Но что-то отдалённо напоминавшее Её было всё-таки в этой женщине. Недолго думая, он познакомился с нею и, не откладывая дела в долгий ящик, пригласил на свидание. Видимо, он также глянулся ей (хотя тоже не вписывался ни в какие стандарты). И она, без мучительных раздумий, согласилась. Тем более что познакомились они, будущие коллеги, не на улице, не в трамвае и не в пьяно-ревущем ресторане, а в стенах альма-матер.
   Роман их получился лёгким, скоротечным и не без красивости приятным. К тому времени внешне он уже выглядел импозантным, достаточно ещё стройным, чуть ли не элегантным и даже вполне галантным мужчиной, одетым во всё белое, с неспешной и с некоторым налётом вальяжности походкой. Только тросточки ещё ему недоставало. Она же если и не ослепляла красотой, то всё же женщиной была весьма и весьма привлекательной. В общем, пара в целом была почти что красивой, хотя и нестандартной. Вполне соответствовавшей непреходящей прелести летних пейзажей. Он даже увлёкся ею.
   По некоторой иронии судьбы, у неё тоже была дочь-подросток. Правда, мужа у неё не было. По странному совпадению, он сводил её, опять же со своим другом Алексеем (которому тоже была предоставлена её подруга), в тот самый ресторан «Лесной», в котором впервые увидел свою Любимую.
   Расстались они неожиданно для него. И вновь встретились только на следующей, зимней, сессии.
   Ко времени тому понял он уже, хотя она и продолжала ещё ему нравиться, что люди они слишком разные, и вряд ли что-либо совместное могло бы у них получиться. Да к тому же он познакомился уже с будущей своею женой, и вопрос о женитьбе был уже решён. Узнав об этом, она мягко, полушутливо и незлобиво пожурила его: «Вот, все вы мужчины такие. Не хотите воспитывать чужую дочь…». Он тоже мягко пытался «оправдываться» тем, что он слишком прост и ей не совсем подходит…
   В общем, расстались они друзьями. И всегда по-дружески тепло общались друг с другом при встречах на сессиях. Пока окончательно не потерялись в людском море, когда Людмила первой окончила Университет…

   Последним мероприятием, в котором принял он активное участие и которое сам же и затеял, было продвижение кандидата в депутаты. Причём он сам сразу же и обозначил своё участие в этом деле как последнее. Поскольку собирался жениться и посвятить всего себя исключительно семье. В конце того года началась избирательная кампания по выборам Съезда народных депутатов (так, кажется, это тогда называлось), первая почти что демократическая кампания.
   Когда был опубликован закон об этих выборах, он внимательно изучил его и законспектировал. А изучив, понял, что избирательная кампания уже началась. Оглянувшись вокруг, понял он также, что никто этого ещё не понял. Все вокруг, не исключая и власть предержащих, безмятежно дремали. «Это хорошо, – подумал он, – спите, носороги, и чем дольше, тем лучше». Ибо твёрдо решил принять участие в этих выборах. Не в качестве кандидата, конечно. По понятным причинам, лично ему это тогда «не светило». (То ли дело теперь! Когда явные уголовники-бандиты с «благоухающе» пышными «букетами» судимостей кем только ни избираются!) А в качестве инициатора и организатора кампании другого кандидата.
   Обозначив идею и набросав схему кампании и ряд первоочередных мер по её «раскрутке», он незамедлительно, поздним вечером, направился к предполагаемому кандидату. Был у него один знакомый, лет на семь-девять старше его, портовый активист, недоучившийся в морском институте и много лет воевавший с портовой бюрократией, Виктор Иванович Рыбалков. Уровень его «войны», правда, колебался где-то между кухонным и уличным скандалами. Но уровень этот в какой-то степени компенсировался честностью, искренностью и безкомпромиссностью Виктора Ивановича, качествами тоже достаточно редкими и ценными.
   В своё время он вытащил Рыбалкова с уровня портовых скандалов на уровень общегородской, а соответственно – и краевой, общественной деятельности. Он привёл того в Дискуссионный клуб и в Народный фронт. Вместе же они и вышли из Фронта. Затем, когда его приглашали на телевидение, радио, конференции, он неизменно тащил с собой Рыбалкова, давая тому возможность «засветиться» и «раскрутиться» на уровне города, крупной региональной столицы.
   Виктору Ивановичу это нравилось. Тот явно подрос уровнем правдоборческой своей деятельности. И вот теперь задумал он выдвинуть Рыбалкова кандидатом в народные депутаты СССР. Он изложил тому саму идею и комплекс основных мероприятий, которые необходимо было осуществить для достижения поставленной цели. Рыбалков загорелся, и они приступили к формированию избирательного штаба.
   Первым делом необходимо было заполучить официальное выдвижение, откуда только возможно. В порту их союзники взяли это дело на себя. Он же тем временем посетил клуб «Демократ», куда Рыбалков вошёл-таки постоянным членом, и изложил там суть дела. Но к этому времени там к нему уже охладели и речь его попросту «не услышали» (очень скоро, однако, они спохватятся и кинутся вслед уходящему поезду). Впоследствии выяснилось, что «вождь» Грищенко, услышав его сообщение о начавшейся избирательной кампании и предложение о выдвижении Рыбалкова, сам возжелал тщеславно и попытался было выдвинуться. Но даже и этого ему не удалось…

   В самом начале этой кампании произошёл один забавный эпизод, достойный упоминания. Приступив к реализации своих планов, они сразу же ощутили серьёзное и упорное противодействие официальных структур. В избирательной комиссии им стали чинить всяческие препоны. Понимая, что в этом болоте можно и увязнуть, он действовал быстро и решительно. Не теряя понапрасну времени, они отправили, каждый от своего имени, протестные телеграммы на Центральное телевидение, в популярнейшую тогда телепрограмму «Взгляд», которую, затаив дыхание, смотрела вся страна.
   Как всегда, там, где был он, случилось маленькое чудо. Сам он не видел, но вскоре ему наперебой сообщали, что в первой же, ближайшей передаче ребята из «Взгляда» зачитали его телеграмму, назвав при этом его имя и адрес.
   Вскоре после этого получил он странноватое послание. Это была открытка с изображёнными на ней, в стиле Палехской живописи, идущими в атаку под кумачовыми знамёнами пламенными красногвардейцами. В центре картинки на пятиконечной звезде изображено было число – 1918. Внизу открытки – цитата из широко известной революционно-коммунистической песни: «Этих дней не смолкнет слава, не померкнет никогда». Ну, открытка, как открытка. Самое интересное, забавное, и странное, заключалось в тексте самого послания. Приведём его полностью, в том именно виде, как и было оно написано.

   «Отец говаривал сурово, точа чугунную стамеску:
   "Нет ничего сильнее слова, к тому же сказанного к месту".
   Про вас услышал я во «Взгляде» – опять антихристы блефуют.
   Вот и меня тут травят б….  На трон-то лезть какого х..?

   Ну, а стремишься-то куда ты? Глядят с афиш свиные рожи.
   Теперь не надо и мандата, мне имя доброе дороже.
   Помочь-то людям всё же надо, ходил же летом при погонах.
   Хотите донести мне правду – пишите мелом на вагонах.»

                                                Среднеуральск. Линеву Вас. Матв.

   В это время была у него сессия. Утром ему было некогда, и, получив почту, он бросил её в кейс. Ознакомился с ней он только в аудитории, перед началом лекций. Прочитав послание, он несколько оторопел и какое-то время пребывал в некотором недоумении. Затем громко рассмеялся и, рассказав вкратце ситуацию, зачитал послание всему своему курсу. Естественно, всё это вызвало оживление в аудитории. Сам же он, по простоте своей, так и не смог понять, что это было. Хотя и восхитился неиссякаемым народным творчеством и искромётным юмором…

   Нет никакой возможности описывать всю кампанию. Поэтому остаётся только обозначить некоторые ключевые её моменты.
   Общее собрание порта по выдвижению кандидата выдвинуло Рыбалкова, отодвинув тем самым кандидатуру начальника порта, одного из крупнейших руководителей всего региона. Огромный, подавляющий административный ресурс, задействованный портовой бюрократией и подкреплённый множеством мелких подлостей и пакостей, не сработал! Это был второй шокирующий нокаут, в который повергнута была администрация порта, благодаря в значительной степени именно его усилиям и действиям (надолго – ненавистным кошмаром – запомнился он ей!). Когда сошёл он с трибуны, где произнёс пламенную речь (фрагменты которой покажут потом «по телевизору»), дело было сделано. И опомнившиеся «вождь» клуба «Демократ» сотоварищи кинулись горячо жать ему руки…
   Начальник порта пролез-таки в кандидаты: беспрепятственно выдвинулся от другой, смежной организации (!). И они с Рыбалковым продолжили конкурировать на следующем собрании, высшего уровня – окружном. Здесь баталия произошла серьёзная: задействованы были всею своей мощью уже краевые ресурсы. Он бился, как лев: как всегда, сокрушительно и отчаянно. Но тысячеместный зал чуть не наполовину заполнен был подсадными «утками». Которые дружно шипели на него, когда он подходил к микрофону. А затем, в нужный момент, и вопили требование о лишении его делегатского удостоверения и выдворении из зала (удостоверение это, кстати, получил он в самый последний момент, проведя в одном из городских райкомов КПСС целую искромётно-напористую операцию по его добыванию). Он и этим дал отпор. У Робкатова, начальника порта, начинался нервный тик при виде его ироничной улыбки. Улыбка улыбкой, но Михаилу Фёдоровичу он всё же искренне сочувствовал…
   Собрание своим решением ограничило число кандидатов, внесённых в бюллетени. Ни Робкатов, ни Рыбалков не попали в это число. Не прошёл даже адмирал, командующий флотом, несмотря на переодетых бравых офицеров, заполнивших значительную часть зала. Ну и ещё целый ряд кандидатов не прошли.
   Обо всех них речи нет. Но Рыбалков сам себе, и не только себе, всё обгадил. Решил при голосовании сшельмовать по-мелкому: сказался-таки присущий ему уровень (вроде как у Шуры Балаганова). И был немедленно публично изобличён (его «нельзя было пропустить», и за ним пристально наблюдали). После чего, естественно, достаточно весомый рейтинг Виктора Ивановича мгновенно рухнул вниз…
   На этом и закончилось попечение нашего «героя» о делах общественных. И направил он его исключительно на дела свои семейные, которые в самом скором времени у него появятся…
В заключение же этой темы отметим ещё некоторые моменты.
   Рыбалков, пройдя его школу, на следующих выборах избрался-таки депутатом. Правда, всего лишь только Краевого совета (но и то – немало; для его-то уровня). И воевал потом за правду и справедливость весь свой срок (на второй срок его не переизбрали)…
   Один из членов инициативной группы докеров, «раскрученной» его же активными усилиями даже и в краевой печати, тёзка его, стал впоследствии профсоюзным боссом всего многотысячного коллектива порта…
   «Вождь» клуба «Демократ» Илья Грищенко деятельностью своей общественно-активной намозолил глаза настолько, что со временем приглашён был, на популистской волне, и поработал некоторое время в администрации губернатора. Того самого, который прославился на всю страну, и даже за её пределами, своей «войной» с действительно всенародно избранным и почитаемым мэром города…


Глава третья
Гавань (не слишком, впрочем, тихая).


   С женою своей будущей познакомился он совершенно случайно, сразу же после внезапного прерывания романа его с Людмилой. А поскольку проживала она временно у своей сестры в одном из сибирских мегаполисов, то общаться первое время пришлось им посредством почты. Сама же она была родом с Кавказа, из города, которому предстояло вскоре прошуметь на весь мiр. Ибо он едва ли не весь разрушен будет случившейся войной. А незадолго до той войны они успеют крестить в городе этом свою дочь. В Храме православном, который тоже будет впоследствии разрушен, а потом – через много лет – и восстановлен…
   Не сказать, чтобы внешне она произвела на него какое-то впечатление. Да и людьми они были явно разными. Но во время переписки сразу же увидел он, что говорят они на одном языке (у неё было высшее образование, и он учился в Университете; впрочем, само по себе образование здесь было совершенно ни при чём: сколько дураков с образованием довелось ему встретить на жизненном своём пути!!). Это был второй такой случай в его жизни (после его Любимой). И это решило дело.
   Взвесив все «за» и «против», уразумел он, что ждать ему больше уж нечего, и вряд ли найдётся ещё одна женщина, с которой смогут они понимать друг друга. Поэтому и решил он «пересечь Рубикон» и сделал ей предложение. Она была примерно в таком же положении, и после примерно таких же размышлений дала согласие. Она была постарше его на год. И брак их был для обоих первым.
   Получилось, таким образом, что брак этот состоялся вроде как «по расчёту». Впрочем, со временем, после множества житейских передряг, коллизий и испытаний, придут к ним чувства и взаимного уважения, и тёплой привязанности, и даже любви. Не страстной и пьянящей, конечно (по невозможности для него повторения таковой). А тихой и спокойно-домашней семейной любви. Утлому челну которой удавалось-таки противостоять трепавшим его житейским штормам, время от времени случавшимся …

   Решив вопрос в принципе, он стал готовить почву для семейной жизни. Нужно было подумать о жилье, и он, в надежде получить хоть какую-нибудь жилплощадь, ушёл из порта на стройку. (Можно предположить, что за одно только это должен был бы получить он отпущение всех предыдущих своих грехов. Ибо этим поступком своим сделал он счастливыми множество людей из администрации порта.) Надежды, однако, оказались тщетными, и он сменил ещё пару строек, пока не понял, что всё это совершенно безполезно.
   Времена менялись: наступило смутное время, близился либерально-демократический погром его Отечества. Но всё это будет потом. А пока он приобретал какие-то необходимые для семейной жизни вещи: одеяла, подушки, постельное бельё, посуду и прочее. Всё его имущество помещалось в трёх чемоданах. Да и то два из них забиты были книгами и пластинками. Да плюс к тому, имел он ещё и хорошую звуковоспроизводящую аппаратуру. Её имущество также разместилось в трёх чемоданах.

   Она прилетела к нему сразу же после выхода его из «общественной деятельности», ещё даже не состоялись те выборы, на которые положил он немало сил. На первое время снял он комнату у полуслепых родителей старого своего доброго приятеля Кости по прозвищу «Гвоздик». В трёх шагах от прежнего своего дома и в двух шагах от дома Алексея на родной улице Кирова. На которой он вырос и с которой столько всего, радостного, щемящего сердце и даже – счастливого, было связано у него!..
   Он не рискнул сразу рассказать жене о себе. Только недели через две-три, когда они немного пообвыклись, рассказал он ей всю свою жизнь. Когда она выслушала его рассказ, с ней произошла истерика. Ибо ждала она всю жизнь, хотя и безуспешно, принца. Ну, хоть какого-нибудь. А тут…
Она сразу же и улетела бы назад. Но удержало её только то, что она очень не любила, как сама выразилась, «возвращаться с побитой мордой».
   Надо сказать, он потерялся и не знал, что делать в этой ситуации. Поэтому поехал к Голованову, поделиться своею проблемой. Тот выслушал его с сочувствием и сказал, чтобы он срочно вёз жену к нему. Он так никогда и не узнал, о чём именно беседовал Голованов с его женой. Но результат этой беседы был поразительным: жена успокоилась и об отъезде больше не помышляла. Семейная жизнь начиналась…

   Вряд ли имеет смысл описывать все многочисленные перипетии непросто складывавшейся этой жизни. Достаточно будет остановить беглый взгляд лишь на некоторых событиях из неё. Прежде всего, надо заметить, что за первых шесть лет им пришлось совершить семь переездов. Притом, что и два-то, согласно известной мудрости народной, равносильны пожару. Не имея собственного угла, пять лет скитались они по чужим.
   Ну, а самым первым испытанием для него стало оформление прописки его жены (когда и сам-то он в городе своём родном был на птичьих правах), а также и устройство её на работу. Сколько это стоило ему сил и нервов, знать мог только он сам, да ещё и Господь Бог. Впрочем, это было только начало. Никто не знает и никогда не узнает, сколько сил, настойчивости, энергии, нервов, изобретательности, твёрдого и целеустремлённого упорства проявит и положит он на то, чтобы на пустом месте выстроить не просто семейную жизнь, а ещё и свой собственный домашний очаг…
   Через несколько месяцев оформили они брак свой официально. А в положенное время родилась у них и дочь. Единственная и любимая его дочь. К глубокому его сожалению, больше детей Всевышний им не дал (он-то хотел бы двоих-троих).

   Кстати о Боге. Выяснилось, что жена его тоже, как и он, ощущает потребность своей души в Вере. К тому же и крещена она была с детства. Он же крещёным не был. Ибо как сам был непуть-разгильдяй, так и сыном был такого же непутя, который всегда горделиво заявлял, бия себя в грудь левой пяткой, что не верит ни в Бога, ни в чёрта. Естественно, и крестить его некому было. Ну а поскольку он самостоятельно, без посредников и поводырей, и в самом что ни на есть уже зрелом возрасте пришёл ко Христу, то неизбежно возникла необходимость и креститься.
   Пришли они как-то в Храм Божий, да опоздали уж на крещение. Пришли через неделю или две. Очередь стоит, ожидает. Встал и он туда же. Настало время, зашли они в крестильню толпой десятка в полтора человек, выстроились вокруг большой чаши. Он где-то сзади оказался (поскольку локтями работать не очень умел). Священник своё дело делает, читает что-то, затем водой брызгаться стал. На него и капли-то не попало. Потом имена стал батюшка называть. Да своего имени не услышал он.
   И озадачило его, почему-то, всё это. А тут и крест-то на него надеть некому. Спасибо, сам священник и подсобил. Тут и поделился он с батюшкой сомнениями своими. Оказалось, что надо было заранее в киосочке на улице записаться, денежку заплатить. А он ничего этого, по неведению своему, не сделал. Ну, денежку-то он и батюшке тут же отдал. А всё остальное так и осталось, как было. Вот и ходил в такой степени крещёности с десяток лет…

   В первый их год, до рождения дочери, довелось ему ещё разок «выйти в общество». Затащил он как-то жену на какое-то обсуждение какого-то важного общественно-политического вопроса. Глядь, а там и Рыбалков, и соратник их бывший по инициативной группе, профбосс портовый нынешний, ну и иные деятели. Познакомил жену с ними.
Началась дискуссия. Жена-то больше часа и не выдержала: плохо ей с непривычки стало от выступлений «активистов». Два часа потом ещё в холле его дожидалась, отходила. Он же дотерпел, досидел до конца. Сам говорить ничего не стал, хотя поначалу и собирался было. Махнул рукой, оценив уровень ораторов, да и самой аудитории. Статью потом только небольшую опубликовал…

   Успел он познакомить жену и со Степанычем. На следующий день после свадьбы прокатился он с отцом, на «Волге» того, в Анучино (жена, по недомоганию, дома осталась), свидеться с друзьями-знакомыми. С Алексеем-прорабом встретились, выпили, и тот подарил ему к свадьбе икону Спасителя, редкого изображения и работы XIX века. Которая так потом всю жизнь и была в его семье единственной писаной иконой. Степаныча же на месте не оказалось. Лежал он в это время в центральной больнице, в его городе. С инфарктом.
   Вернувшись, он с женой навестил того и пригласил к себе в гости. Степаныч побывал у него в гостях, где все вместе лепили они пельмени, после чего уехал домой. Очень хотел сына увидеть, на побывку из армии приехавшего (чувствовало, видать, сердце отцовское, что всё это – в последний раз). В последний же раз видел и он дорогого своего друга. Через пару месяцев послал он тому письмо. А ответ получил уже от его вдовы, которая сообщила, что нет больше его друга на этом свете. Память же светлую, и щемящую, сохранил он о незабвенном друге своём Степаныче на всю свою непутёвую жизнь…

   С рождением дочери жизнь обрела новый, совершенно иной смысл: стала насыщенной новыми трудностями и новыми радостями. Жизнь стала по-настоящему полноценной. Он бросил все стройки и пошёл работать менеджером в небольшую коммерческую фирму своего знакомца, помянутого ранее океанолога Юрия Санатеева. Здесь тоже случались иногда интересные моменты.
   Однажды, когда дочке их было всего только семь месяцев, они с коллективом фирмы выехали за город на выходные, «в поход» на дальнее живописное морское побережье. Место, где они остановились, напоминало чем-то каньон. И дочку их «доставляли» вниз, выстроившись цепочкой и передавая её из рук в руки. А они с женой очень напряжённо пережили несколько мгновений, в которые продолжалась эта «транспортировка».
   В «каньоне» они увлечённо наслаждались созерцанием подводного мира, не менее живописного и экзотичного, чем само побережье. Да и не только созерцанием: они также и добывали весьма вкусные и полезные гребешки и мидии. Блюдами из которых украшали вольные свои трапезы. Пару суток, проведённых в палатке на берегу моря, «туристке» их агукающей, кажется, понравились…

   Вскоре после этого «шеф» направил его от фирмы в десятидневную командировку для участия в одной из так называемых Организационно-деятельностных игр, связанных с вопросами предпринимательства. «Игра» эта увлекательная проходила в живописном пригороде второго по значению в регионе города-порта, в освободившемся от детей пионерском лагере.
   Лагерь был расположен на берегу чудной лазурной бухты, «зажатой» между двумя крутыми лесистыми сопками. С третьей стороны был песчаный пляж, разрезанный надвое впадавшей в бухту маленькой речушкой, хрустально журчавшей по гладким камешкам холо́дно-чистой водой. А с четвёртой – синели безкрайние морские просторы.
Была середина сентября. Погода стояла чудесная. Всё вкупе – это было нечто. Он ощутил себя едва ли не на Ривьере. И десять дней сибаритски наслаждался тишиной сказочных красот (а также и совершал ежеутренние заплывы в прозрачные воды бухты). Тем более что и публика, и общая атмосфера вполне соответствовали окружающему очарованию. Если возможны какие-либо сравнения, то он опять испытал ощущение светлого и лёгкого праздника, второго после того. Первого и самого главного в его жизни.
   Публика собралась, что называется «ва-ащще». Народ съехался со всей страны: от Тюмени до Новороссийска и от Прибалтики до Камчатки. «Игру» вела команда московских интеллектуалов весьма высокого полёта. А руководителем её был Пётр Щегровицкий, сын достаточно известного, в узких кругах, философа, друга и однокашника чуть более известного – в кругах несколько более широких – философа и писателя Александра Зиновьева. Как среди ведущих, так и среди слушателей водились «доценты с кандидатами». «Игра», правда, была какой-то странноватой: бо́льшая часть публики, в том числе и он сам, никак не могла уяснить, в чём именно она заключалась. Что, впрочем, не испортило общего впечатления.
   Однажды, во время заседания – на солнечном берегу моря – рабочей группы, сидя на животе на золотистом пляжном песке, под лёгкий бриз поинтересовался он у руководителя группы, одного симпатичного ему бородатого «физика» (сам-то он был «лириком»), московского кандидата наук тем, что же всё-таки от него требуется. «Ну, напиши сказку», – отвечал ему серьёзно-обаятельный и немногословный кандидат. Он так и сделал. И на послеобеденном отдыхе, минут за сорок, написал коротенькую ироничную сказку. В которой вывел все типажи, выделявшиеся в данном обществе и легко узнаваемые. Начиная с руководителя и заканчивая самим собой.
   Сказка понравилась, и ему рекомендовали прочесть её на заключительном, общем итоговом собрании. Даже предложили исполнителя-чтеца. Но он и сам неплохо справился с этой задачей. Когда закончил он чтение, в зале случился если и не фурор, то весьма оживлённое веселье. «Глубоко копаешь», – заметил ему с улыбкой один из двух серьёзных ребят-тюменцев, когда возвращался он с «подиума» на своё место. А ещё, как показалось ему, не слишком скромному, приобрёл он даже некоторых «поклонниц»…

   За восемь с лишком лет, прожитых с женой в родном его городе, ему удалось-таки создать домашний свой очаг. Несмотря на то, что с начала вышеупомянутого погрома жизнь для нормальных людей, то есть для тех, кто не были бандитами, убийцами, ворами, аферистами, мошенниками, вообще прохиндеями и проходимцами всех мастей, с каждым годом становилась всё тяжелей и тяжелей.
   Хотя, на первых порах, и попытались было они (он и некоторые из его знакомых) «покрутиться» на стезе посредничества (тогда практически все так «крутились»). Он, после Санатеева, даже сам учредил собственную «фирму», которая просуществовала год. Но поскольку никакими ресурсными возможностями он не обладал, да и понял за этот год, что не его это дело, тем более – в такой подлой системе, что выстраивали «реформаторы», идеальной для всех бесстыже-хищных мерзавцев, то «фирма» его тихо почила, заодно с тысячами других таких же точно «фирм»…
   Жильё своё обрёл он, конечно же, с помощью Господней. А на последней стадии этого обретения вообще не обошлось без чуда Божия.
   Отец его, купивший домик в деревне, отдал ему, за ненадобностью, хороший свой городской гараж. Гараж этот удалось ему удачно продать, приобретя себе тем самым «первоначальный капитал».
Первым делом он купил машину (вторую уже, первую купил он ещё в «фирме», но через несколько месяцев её безжалостно расквасил всмятку неучтивый самосвал; правда, самого его самосвал великодушно оставил в живых). С помощью машины только и удалось ему осуществить и оформить все дальнейшие приобретения, требовавшие многочисленных и дальних поездок.
   Потом купил он небольшой дом в отдалённой деревне и скоренько приватизировал хороший отрез прилегающей к нему земли. Затем умудрился обменять всё это деревенское «богатство» на маленькую комнатку гостиного типа в стольном своём городе (уже одно только это близко было к чуду). Ту, хотя и маленькую, но отдельную комнату, располагавшуюся в жутком и омерзительном девятиэтажном бомжовнике на окраине города, ему удалось обменять на большую комнату в коммунальной квартире на трёх хозяев в элитном доме в центре города. А уже за эту комнату в коммуналке ему предложили (о чудо!!!) новую двухкомнатную квартиру в только что построенном доме, если не в лучшем, то и далеко не в худшем районе города. Правда, отделывал её он сам, целых полгода, но это такие мелочи!!..

   Ну а суть чуда (в земном его измерении) заключалась в том, что элитный этот дом с шикарными огромными квартирами, имевшими высоченные потолки, принадлежал флоту. И осталась в нём одна только нерасселённая коммуналка, в которую очень вовремя он переселился. А тут нарисовался очередной адмирал, жить которому в неэлитной квартире никак невозможно. Кому нужно объяснять, что может быть, если адмиралу понадобится квартира? Тем более что флот сам строит свои собственные дома (не элитные, правда, а только типовые)…
   Нельзя не отметить, однако, что свой вклад внёс он даже и в это чудо. Дело в том, что в коммуналке этой проживала со своим семейством прожжённая стерва, хотя внешне даже и симпатичная вполне. Двадцать лет поедом ела она всех соседей, выжив из квартиры поочерёдно двух его предшественниц (именно поэтому и удалось ему вселиться в элитный дом). И наотрез отказывалась ото всех предложений о расселении, надеясь, видимо, каким-то образом завладеть всей квартирой.
   Но тут, на её несчастье, появился вдруг он. И укротил её! Чем лишил всех надежд «благостных».
   Нет, ни он, ни жена его не дрались с нею, не делили с ними ни кухню, ни прихожую, ни прочее (это было её поле боя, её стихия, а у них хватило ума и достоинства не ввязываться в её игры). Он «сломал» её психологически. То есть сделал за несколько месяцев то, чего не удалось сделать его предшественницам за двадцать лет.
   Они с женой «убили» её, единовластную до их появления в квартире, холодным презрением и, при необходимости, решительными и адекватными защитными, а также и превентивно-профилактическими действиями (без насилия и без пакостей). Они просто не позволили ей больше «рулить», то есть устанавливать и диктовать самочинные «порядки». И когда подоспело само чудо, она, лишённая своего самовластия и тем уже сломленная, сдалась. И согласилась на разъезд.
   К этому остаётся добавить только, что все семейные обретения достигнуты были исключительно неустанными, настойчивыми, целенаправленными и хорошо продуманными трудами его праведными. Подкреплёнными его интуицией. И без каких бы то ни было, даже и самых малейших, элементов хитромудрости.
И последнее, чем можно дополнить всю эту картину – чудо это квартирное, нежданно-негаданно случившееся с ним, многократно усилило и укрепило в нём Веру в Отца Небесного. А также и безграничную благодарность Ему…


Глава четвёртая
Эволюция.


   Описывая движение его по новой своей жизни, мы не коснулись пока самого главного. Того, что необратимо случилось в жизни его: метаморфоз, произошедших в его мировоззрении. А точнее – мировоззренческой эволюции его личности. К тридцати годам, как помнится нам, сформировался он по взглядам своим как искренний коммунист.
По возвращении домой он, хотя и наивно, но совершенно искренне полагал, что строительство нового общества идёт неизменным своим путём. Надо только с помощью Перестройки внести коррективы в некоторые отдельные процессы этого строительства и исправить некоторые искривления этого пути. К этому попытался было и сам он приложить скромные свои усилия.
   Но в это время начала открываться понемногу историческая правда об Отечестве его. Очевидной становилась также и ложь изощрённая. Ложь, возведённая в ранг государственной политики. Ложь, которой многие десятилетия охмуряли и оболванивали народ Русский иудобольшевики и их идейно-корыстные последователи. При помощи агрессивно-напористой пропаганды, ни в чём не уступавшей пропаганде геббельсовской. Масса опубликованных фактов в межпропагандный период (1) проявляла, как на фотографии, истинное лицо, мурло того режима, что узурпировал власть в России в 1917 году. Картина вырисовывалась ужасающе неприглядная. Он был глубоко потрясён тем, что узнавал и узнавал о том, что пережили Отечество его и народ родной за семьдесят лет власти узурпаторов.
   Сначала он думал, что это только Сталин со своими подручными были чудовищами. Но потом, ознакомившись с некоторыми документами, понял он, что Сталин был только лишь достойным, прилежным и последовательным учеником (правда, талантливым учеником) великого своего учителя, ненасытно кровавого людоеда, дедушки Ленина. Того самого «дедушки», которого прежде почитал он, как и жена его, гением и приравнивал едва ли не к самому Христу.
   Увидев полную картину во всей её «красе», он пришёл в ужас. С патологическими извергами и палачами, нелюдями, творившими с садистским вожделением кровавые свои, подвально-чекистские дела под фарисейские лозунги о «свободе», «равенстве» и «братстве», а также и о «чистых руках» вкупе с «горячим сердцем» и «холодной головой», было ему, безусловно, не по пути. Равно как и с развращёнными предельно и деградировавшими до явного маразма на излёте чудовищного эксперимента над Россией коммунистическими «вождями».(2) И всё его коммунофильство развеялось, как утренний туман…
____________________________________________________________________________________________________________________
(1) Когда коммунистическая пропаганда несколько уже ослабела, а грядущая ей на смену не только не менее агрессивная и лживая, но и абсолютно бесстыжая пропаганда либеральная не набрала ещё полную силу.
(2) Впрочем, сам эксперимент не закончен ещё. Отнюдь нет. А продолжается он и по сей день. Ибо цели его заветные так пока ещё и не достигнуты. Жива ещё Россия, сколько ни насиловали её и ни насилуют. Жив ещё и народ Русский. Живёт! Хотя и деморализованный, и дезорганизованный, и с выхолощенным в значительной степени национальным самосознанием. Но существует пока ещё он на этой земле. На своей земле. Потому и эксперимент этот перешёл в следующую свою, очередную фазу. Не мытьём, так катаньем: не жестоким кнутом людоедского коммунизма, так зловонно-ядовитым «пряником» извращённого демократического либерализма, «ценностями» его аморальными, окончательно оборвать связь народа Русского с исконными его корнями и лишить его окончательно собственной своей – Русской – государственности.


   Пережив это потрясение, он тут же клюнул на другую приманку, предусмотрительно заготовленную для него, как и для всего его народа, новыми оккупантами. Очередными уничтожителями Отечества его и народа Русского. Точнее – всё теми же, старыми, кудревато-мудреватыми (пусть даже и не в конкретных лицах), но перелицевавшимися, сменившими маскарадные маски. Достойными продолжателями дела «духовных» и телесных, кровно-родственных своих предтеч – интернационалистского племени антихристова.
   «Демократия, свобода  и западная цивилизация – вот то, что нужно бедному моему, задавленному и замордованному народу», – думал он, превратившись из искреннего коммуниста в столь же искреннего демократа (а западником ощущал он себя всегда, ещё со школьных лет, несколько свысока, с элементами презрительности даже, глядя на свой собственный, родной ему народ). Тем более что на политическом небосклоне появились, готовые сменить старых, на глазах рассыпавшихся маразматиков, молодые и умные станкевичи, явлинские, старовойтовы, собчаки и прочие немцовы-хакамады. Которых он шибко уважал тогда за их ум и отвагу и горячо поддерживал.
И ничего, что в предводители себе выбрали они косноязычного и явно не догонявшего их интеллектом Бориса Ельцина. Главное – мужичок он х-гарный. Да боевой какой: с коллегами своими по ЦК КПСС за правду бодается. Демократичный: на работу в кабинеты высокие на трамвае ездил (недолго, правда, очень). Да, к тому же, и на бронетранспортёре зело неплохо смотрится…

   Демократизму его и западничеству вполне соответствовали его же искренние интернационализм и даже космополитизм (в том смысле, что все мы – как полагал он тогда наивно – дети одной планеты Земля, а значит, и национальность у всех у нас одна – земляне). Однако довольно скоро начал понимать он, что что-то тут не так. «Реформы» шли полным ходом: правители становились всё щекастее, щёки у них всё справнели и справнели, и, в конце концов, настолько справными стали, что с лёгкостью просматривались даже и со стороны затылков. А народ, столь же неуклонно и пропорционально росту щёк правителей, всё нищал и нищал.
   Таковые результаты этих «реформ» не на шутку его озадачивали.
   Тем более что, странным каким-то образом, хотя все мы по национальности и земляне, во власти российской, в качестве «реформаторов», а также и во всех сколько-нибудь значимых государственных и общественных институтах, сконцентрировались (до пределов наигустейшего сиропа) представители совсем другой, куда более узкой, национальности. А точнее – интернациональности. И было это тем более странным, что во всём обществе российском насчитывалось их, представителей этих, менее одного процента.
   И понял он, наконец, что демократия – это блеф, иллюзия виртуальная, огромный мыльный пузырь, неустанно надуваемый лукавыми интернациональными «свободолюбцами» для дураков. В качестве каковых оказался весь народ Русский.
   Никакой такой демократии, то есть власти народа, о которой денно и нощно трубят продажные масс-медийные трубадуры, – понял он, – в природе вовсе не существует. А существует демонократия, по очень точному определению Русских патриотов. То есть власть кучки хищных и ненасытных мiроедов – нелюдей-талмудистов, – подмявших под себя весь собственно человеческий мiр. Посредством созданной ими и доведённой до совершенства (технологического и идеологического) изощрённейшей системы манипулирования общественным сознанием. С помощью которой умудряются они маскировать подлейшие и гнуснейшие свои злобно-«цивилизованные» деяния под едва ли не единственно возможное «благо». (Вроде сатанински «гуманитарных» бомбёжек в самом конце XX-го века православной мирной Югославии, с написанными на бомбах и ракетах иезуитски циничными пасхальными «поздравлениями».)
   Карты, которыми разыгрывалась судьба его Отечества, оказались краплёными. А западные, цивилизованные «друзья» России, точнее – закулисные друзья и спонсоры умных демократов, крепко обнимают её с одной-единственной целью: удушить в своих объятиях. И с помощью щедро оплачиваемых «услуг» кремлёвских, да и не только кремлёвских, демонократов-толерастов, в русофобии своей патологической подстелиться готовых под кого угодно, им – «друзьям» – это очень неплохо удаётся.

   И вспомнил тогда вдруг он, на фоне оголтелой русофобской истерии, неустанно раздуваемой лукавыми интернациональными толерастами, что никакой он не землянин, а человек Русский. И что Родина его – не Земля вообще, а Россия, Русь Святая. И что живёт он на своей земле, Русской, в стране своей родной, созданной неустанными и героическими трудами именно, и прежде всего, Русского народа.
   И слетели с него листвой осенней, шелухой паршивой, все его западнические фантазии.
   И вернулся он к корням своим истинным, национальным, Русским. К триаде исконно Русской: Православие, Самодержавие, Народность.
   И испытал он острое чувство стыда за себя, надменно-неразумного, в гордыне своей плебейской вознёсшегося над народом своим великим.
   И упал он на колени, и пролилось слезами очистительными покаяние его перед многострадальным своим народом.
   И стал он с тех пор не славянофилом даже (хотя и им, горячим, безусловно), а просто русским мужиком. Тем самым, на кого ранее сам же и поглядывал полупрезрительно свысока. А теперь он не просто с тихой гордостью носил звание «русский мужик», но и считал, что дорос, наконец-то, он до высокого этого звания.
   И как каждый истинно русский мужик, стал он монархистом.
   И никем иным, кроме как православным русским патриотом – мужиком-монархистом, быть он уж более не мог. Ибо достиг высшей точки, вершины мировоззренческой своей эволюции.
   А на пути эволюции этой переболел он, как в детстве переболевают люди корью или свинкой, несколькими заразными – «дурными», наподобие венерических – мировоззренческими болезнями.
   Поякшавшись же с разного рода «христианами», вспомнил он также, что Русь его – страна православная. А придя в Православную церковь, сразу же почувствовал, а затем и понял он, что в ней, и только в ней одной, живёт Истина. Ну, да об этом речь впереди.

   В «личных» отношениях его с Творцом мы оставили его на том месте, где осознал он факт наличия этих самых отношений. И, осознав, уверовал в Отца. Правда, тогда ещё он воспринял образ Вседержителя в облике неких расплывчатых и множественных «высших сил». Что, впрочем, не столь уж далеко от истины. Ибо Бог – Троица. И три Ипостаси Божественные и являют собой эти самые, что ни на есть Высшие Силы.
   Дальнейшая эволюция его происходила постепенно, поступательно и последовательно, хотя и не всегда прямым и кратчайшим путём, в направлении Истины.
   Осознав, что «высшие силы» – это Бог, он задался вопросом: а что же есть Сам Бог? Будучи совершенно неосведомлённым – tabula rasa (чистая доска) – в религиозном вопросе, он, тем не менее, ассоциировал и отождествил образ Бога с христианской традицией – Господом Иисусом Христом. И, отождествив, стал считать себя не просто верующим в «некоего» Бога, а именно христианином.

   А что он знал о Христе? Да совершенно ничего. Кроме того, что Тот был Богочеловеком, приходившим на землю к людям, ради спасения душ их грешных. А те, в благодарность за пришествие это спасительное, Его распяли. А кроме этого, знал он ещё, что люди, верующие во Христа, – христиане – почему-то разделились на несколько конфессий, называющих себя церквами, а также и на множество сект. И все они считают, а также и утверждают, что они-то и есть христиане истинные.
   Он ничего не знал о причинах этих разделений. Он уверовал в Единого Христа – Бога – и совершенно не желал делить себя и свою веру между людьми. А также не желал и сам принадлежать к людям, которые, по каким-то причинам, разделяют Единого Бога на множество частей. Поэтому он и решил, вполне резонно на тогдашний его взгляд, что не относит себя ни к какой из конфессий, и является просто христианином. В «чистом», если можно так выразиться, виде.
   Интуитивно понял он, что Истина неделима. Но тогда не знал он ещё, что Она именно так и существует на земле, в неделимой целостности своей – в одной-единственной, тоже неделимой, а потому и истинной, Церкви. На его счастье, крестился он именно в ней – Церкви Православной. По той простой причине, что Храм её был единственным в его городе. А также и потому, что сама Церковь эта является родной его народу и, стало быть, ему самому.
   Много позже узнает он совершенно точно, что Церковь едина. Истинная Церковь. Самим Спасителем созданная. И никогда, и никуда, от Него не отходившая. И что нет и не может быть никаких других церквей. И если какие-то человеческие организации, пусть даже и весьма многочисленные, именуют себя «церквами», да ещё и дерзают «церкви» свои называть «христианскими», то это ложь и ересь. И всё многовековое существование и деятельность этих «церквей» – тому подтверждение. И прежде всего это относится к той организации, что, по гордыне неуёмной, мудрованию суетному, властолюбию и сластолюбию своему земному, покинула некогда лоно Церкви Божией, Единой. И подменила дерзновенно, «заместила», ничтоже сумняшеся, собою, «святостью» своею мнимой – человеколепной – Господа Бога Иисуса Христа на грешной этой земле.
   И ещё узнает он, что вне Церкви нет спасения. Так и станет Церковь Божия – Православная – ему Матерью. Первой и единственной для него на этой земле. В полном соответствии с постулатом святоотеческим: «Кому Церковь – не Мать, тому Бог – не Отец».

   Но всему этому ещё только предстояло произойти в будущем. Теперь же вырисовалась неотложная необходимость узнать как можно больше о «предмете» своей Веры. А откуда можно получить полную информацию, как не из первоисточника – Нового Завета, являющегося составной частью Библии? Вот тут-то и возникли некоторые сложности. Негде, просто, взять было пока ещё такую книгу в те времена…
   Однажды увидел он Библию у одного своего университетского однокашника. Оказалось, что тому прислали её из-за границы. Однокашник дал ему адрес, и через некоторое время получил он откуда-то (то ли из Швеции, то ли из Дании, то ли из Германии Западной) бандероль с Библией и иной религиозно-миссионерской литературой. А затем и ещё одну такую же бандерольку получил он. Теперь он с большим интересом и вниманием занялся изучением того, во что веровал.
   Правда, Библию читать начал он более из познавательного, начётнического интереса, нежели из интереса вероучительного. И прилежно фиксировал в ней исторические прецеденты и аналогии, а также «крылатые» выражения. Кстати сказать, выяснил он для себя тогда, что практически все, известные всемирно, таковые выражения, они – из Библии (в том числе, к примеру, и лозунг пламенных богоборцев-иудобольшевиков «кто не работает, тот не ест»). Но по ходу чтения её стали открываться ему, малоразумному, такие вещи, божественные истины, которых он, поняв сам, словами-то и объяснить не умел. Открываться, заметим, стали они ему в самом что ни на есть религиозном смысле. То есть в том смысле, что то́, что масса других людей вычитывает в пастырских проповедях, а также в толкованиях и поучениях святых отцов (да и то далеко не всегда в полной мере понимает того, что вычитывает), ему открывалось непосредственно, в собственном его сознании и осмыслении. Иначе говоря, опять обходился он на пути своём к Истине нетленной без поводырей и посредников.
   Это было примерно так же, как у апостола Павла: «…восхищен был до третьего неба …и слышал неизреченные глаголы, которых человеку нельзя пересказать». На небо он, конечно же, восхищен не был (с его ли «заслугами»?). Да оно и ни к чему, наверное: «небом» для него была Библия. Но, вот, что касается  «неизреченных глаголов» – всё именно так и было. Являлись они ему.
   Он не знал, почему это происходило с ним. Пути Господни неисповедимы. Возможно, это было так потому, что сердце его, простое и искреннее, всю жизнь безудержно стремившееся к правде и справедливости, готово было уже к принятию, вмещению в себя этих истин…

   Ещё по ходу длительного чтения Библии (что-то около двух лет затратил он только на полное её прочтение) начал он ощущать, а когда одолел её – окончательно осознал и понял, наитием понял, что это воистину богодухновенное Писание. Человек, сам от себя, ничего подобного ни сказать, ни написать не может.
   И ещё понял он, что всё, что когда-либо сказано было или написано умного-мудрого за всю историю человечества, всё это уже есть в этом Писании. Недаром оно и именуется Священным. И никто из людей ничего нового сказать не может. Даже если для самого человека, а также для его слушателей или читателей, какая-либо «новая» мысль является личным открытием, а то и «откровением». Весь вопрос состоит в том только, как сможет человек сказать людям, современникам своим, то, что до него многократно уже было сказано в минувших веках. Поскольку, именно от этого «как» и зависит то, найдёт ли отклик сказанное или написанное слово в людских сердцах…
   И вот, не столько даже поняв, а только лишь прикоснувшись червячьим своим пониманием  к неисчерпаемой кладези божественной Мудрости, уяснил он, насколько мелки и убоги жалкие потуги суетного человеческого мудрования, насколько плоско и поверхностно человеческое знание. В том числе, и даже прежде всего – знание научное.
   И иссяк в нём интерес к этому знанию. Ко всем этим философиям, психологиям (ведь и с психологами, а по сути – шарлатанами, ему тоже довелось поякшаться, и не только поякшаться, а ещё и кое-чему пообучаться), социологиям и прочим наукам. В том числе и естественнонаучным дисциплинам. Поскольку базируются все они на плоском, сугубо земном, то есть крайне ограниченном миропонимании. А сам он приобщился уже к миропониманию неограниченному, надмiрному.
   Он и прежде-то, до соприкосновения с Божественным, всегда смутно его ощущал. А прикоснувшись, увидел Свет Истины, а также ощутил и осознал себя сопричастником этого миропонимания. Истина же, – понял он, – в простоте. То есть формой выражения Истины, равно как и Её сущностью, является простота.

   Вот так и пришёл он, через тернии мудрований (которые сами по себе достаточно далеко возносили его, в своё время, в космические выси холодного разума), метаний и исканий суетных, а оттого – пустых и мутных, к хрустально-чистому роднику простоты.
   И вот она-то, простота Истины, развязала, наконец, тенета путанные, крепко пеленавшие его прежде, и дала ему ощущение полноценности убогого и грешного существования его в бренном этом мiре. Соответственно, и мiр этот земной стал видеть он, осмысливать (поскольку, при всём его убожестве, человеком он был всё-таки мыслящим) и оценивать с позиций надмiрного своего миропонимания…

   Всё это, однако, касалось, прежде всего, важнейшего, конечно же, но пока только внутреннего – духовного – его становления, развития и возрастания. Во внешнем же своём бытии он был пока ещё вне Церкви. И вполне удовлетворял духовные свои потребности «общением» с Библией, считая обрядовую сторону церковной жизни лишь внешней формой существования Церкви, а оттого – малосущественной и второстепенной. Что гораздо ближе было к протестантизму. И губительной ошибочности чего совершенно не понимал он ещё тогда. В Храм Божий они заглядывали хотя и с благоговением, но крайне редко.
   В это время в городе его, как, впрочем, и по всей стране, бурно активизировали свою деятельность разные «христианские» секты, непременно и скромно именовавшие себя «церквами». Не раз подходили к нему – на улице, в трамвае – благообразного вида молодые люди и предлагали присоединиться к «церкви» их «истинной». Он отвечал им вежливым вниманием, но, к его счастью, ему было просто некогда. Все эти «церкви», при всей их разделённости, были одного – протестантского – толка. Хотя всячески стремились завуалировать этот факт. Благо для них, людям, душой и сердцем стремящимся к Отцу Небесному, но совершенно неосведомлённым в вопросах религии, трудно оценить, кто есть кто.

   Однажды прочёл он в газете объявление о наборе слушателей в открывавшуюся «духовную семинарию». Его это заинтересовало. Поскольку чувствовал он в себе интерес, способности и желание к тому, чтобы заняться миссионерским проповедничеством. А получить систематическое образование в этой сфере (к тому времени он уже окончил Университет) было попросту негде.
   Оказалось, что «семинарию» эту затеяли корейцы, арендовав под неё помещение в бывшем Центральном дворце пионеров. В помещении этом поочерёдно сменяли друг друга в течение дня арендаторы – «церкви» разные. Но, несмотря на разность свою, все они были «христианскими», и непременно – «истинными». И приносили с собой на «богослужения» они соответствующую «истинности» их атрибутику: гитары, плакаты, маракасы, бубны, браслетики какие-то разноцветные и прочую «церковную» утварь.
   Придя к ним с немалым желанием учиться, он сразу же почувствовал себя не в своей тарелке. Всё там было как-то неестественно, наигранно. Вместо икон – коряво написанные от руки плакаты с цитатами из Апостола Павла. Неестественно-слащавые улыбочки «сияли» вокруг. Слащавые песенки (нечто, вроде псалмопений), сопровождавшиеся странными, если не сказать – идиотскими, телодвижениями, напоминали некую разновидность разнузданных негритянских спиричуэлов («духовных» песен-гимнов). Публика подобралась соответствующая, и напоминала она ему чем-то первую половину «народного фронта».
   Пастор Юн (Иоанн) вместе с улыбочками лучезарными дарил и подарочки щедрые. Ручки знаменитой фирмы «Паркер», например (не забыв упомянуть их стоимость в долларах), или календари с надписью «Приведём Россию к Богу», ну, и прочие разные мелочи. Сулил также корейский пастор взять с собою в Америку (почему-то?) лучших учеников для дальнейшего обучения. При этом пастор первым делом поспешил сфотографироваться с каждым из посетителей (у него сохранился экземпляр такой фотографии). Для отчёта, наверное. В Америке…
   Все эти странности специфические пережил он ради обучения премудростям «семинарским». Однако, когда начался сам учебный процесс, хватило его ненадолго. Поняв, что ничего полезного, как для души своей, так и для разума, приобрести там он не сможет, без сожалений покинул он «семинарию» ту.
   Придя же после этого в Храм Божий, православный, почувствовал он что-то невыразимо родное, отразившееся в сердце его теплом домашнего очага. И понял он тогда, и твёрдо и окончательно утвердился в той мысли, что нечего делать заезжим пасторам и проповедникам разных мастей на земле его родной, Русской. Ибо она ещё за тысячу лет до появления всех этих кликушествующих пигмеев и карликов обрела незыблемую и истинную свою Веру в Единого Творца мира – Бога-Троицу.

Глава пятая
Возвращение (на родину предков).


   Город свой родной покинул он навсегда по нескольким причинам.
   Жил он в краю, повторимся, красоты удивительной и своеобразной. Но однажды выехал с семьёй он в отпуск, в котором проехали они по стране и посетили родственников его жены. В отпуске этом и крестили они, как помянуто было ранее, полуторагодовалую свою дочь.(3) На обратном пути заехали они к родственникам в Москву. Во Внуково прилетели они следом за Горбачёвым (буквально через пару часов), вернувшимся из Фороса после какого-то там «путча».
   Прокатившись по Подмосковью, увидел он там другую, свою – Русскую – красоту. Она пленила его своей непритязательной до щемящести прелестью, и он влюбился в Россию. Именно тогда впервые ощутил он остро свою русскость. И именно с этого момента началось возвращение его к полузабытым своим корням. И с этого же момента, если говорить о месте жительства, для него не представлялась уже невероятной возможность проживания вне его города…

   Город же его на глазах превращался в бандитско-воровской шалман, с соответствующим этому качеству мерзким мурлом. А на мурло это насмотрелся он на своём веку более чем достаточно, до тошноты. Однажды довелось ему пронаблюдать такую вот картинку. Как-то поехал он с женой в мебельный салон в одном из районов города. Сойдя с трамвая и идя вдоль дороги, услышал он вдруг настойчивые сигналы автомобильных клаксонов. Взглянув на дорогу, он оторопел.
   По дороге двигалась бесконечная колонна иномарок. Едва увидев морды владельцев этих машин, он сразу же узнал в них новых «хозяев жизни» – уголовную братву. По всему видно было, что направлялись они на какую-то грандиозную сходку, «стрелку», на их языке (нечто, вроде конференции, если говорить языком человеческим). Впереди колонны, на не очень «крутых» машинах ехали «шестёрки» и, нетерпеливо и нервно «клаксоня», сгоняли с дороги нерасторопных и замешкавшихся «лохов». За ними следовали дорогие джипы «авторитетов». Строгая иерархия заметна была в этой колонне: чем ближе к концу колонны, тем проще были машины. В самом же хвосте её дребезжали обшарпанные и битые колымаги совсем уж распоследних «шестёрок».
   Он с отвращением плюнул при виде этого зрелища. Но совсем уж ужаснулся он, когда вышел из салона и увидел как последние, припозднившиеся «шестёрки» догоняют уходящую вдаль колонну. Не менее получаса продолжалось это демонстративно наглое «дефиле», от которого веяло не менее наглым вопросом: ну, кто против нас?!! Он действительно ужаснулся. Так ехать может только власть! И эта реальная власть, ничего и никого не стесняясь, с вызывающе наглой и отвратительной ухмылкой себя продемонстрировала…
   К этому остаётся добавить только, что лет через восемь-десять реальность этой власти будет утверждена вполне «легитимной» её официальностью. Ибо на губернаторский «трон», с благословения всенародно любимого кремлёвского главнокомандующего полковника-кагэбэшника, беззаветного борца с «международным терроризмом», коррупцией и криминалитетом, залезет и по-блатному разнузданно развалится в нём лихой браток по кличке «Шепелявый». А тот, в свою очередь, обеспечит кресло мэра города своему «коллеге»: такому же братку, только «мастью» (что в человеческих понятиях можно определить как достоинство или сан) немного пониже. Ну, это уж, как водится. Вон, и мудрость народная гласит: по Сеньке и шапка…
   С центральных улиц города практически исчезли нормальные лица нормальных людей. А заменили их отожравшиеся на горе народном самодовольные полуживотные морды обоего пола с несуразно огромными перстнями на пухлых пальцах и с золотыми цепями, размером с цепи кандальные, на бычьих шеях. Неудивительно, что когда жена его запросила о переезде, он не терзался в мучительных раздумьях безсонными ночами, а довольно легко дал своё согласие. Тем более что основания у жены для этой просьбы были весьма веские.

   Жена его буквально «врюхалась» в очень серьёзные неприятности. Серьёзность эта обусловлена была, прежде всего, мистической природой тех неприятностей. В своё время она не только увлеклась, но и всерьёз занялась изучением астрологии у одного шибко способного ученика широко известного астрологического гуру – Павла Глобы. И окунулась с головой в эзотерику, подкрепив «окунание» это ещё и участием в некоторой оккультной практике. А он на протяжении трёх-четырёх лет оплачивал это её увлечение. Они не знали тогда ещё, что всё это не просто не от Бога, а настолько не от Бога, что слишком опасно для христианской души.
   Настал, однако, момент, когда враг рода человеческого, лукаво вовлекший её в свои сети, начал мало-помалу показывать ей свои «образы». Поняв, что произошло, она ужаснулась. А «образы» эти стали преследовать её день и ночь. Да так, что и жизнь не мила ей стала. Более того, за жизнь дочери шестилетней возникли у неё серьёзные опасения. Тогда-то и побежала она в Храм Божий, и зачастила туда. Да только не очень это помогло. Слишком серьёзно уже увязла она в том болоте. Нужна была специальная помощь. Вот тут и возникло у неё желание бежать без оглядки в Россию (исконную, историческую). С тем и обратилась к супругу своему.
   Он, оценив ситуацию, согласился. Тем более что ничто особо-то не удерживало его там больше. Отца он похоронил за три года до этого. А Алексей, друг его, женившийся, наконец-то, на достойной женщине, всё «скрывался» где-то в морях дальних. Не глядя, договорился он по телефону о покупке дома в небольшом городишке в центре России (в 135 километрах от Москвы), продал новую свою квартиру, отправил (опять же – не глядя) контейнер с вещами, да и улетел на новое место жительства. Оставив, без особых сожалений, город родной лишь в памяти своей.(4)
____________________________________________________________________________________________________________________
(3) Жена его всё настаивала на необходимости крещения дочери. Вот и собрались они как-то да поехали в городской храм Архангела Михаила, где и предали дочь свою таинству крещения. Каково же было их удивление, когда узнали они впоследствии, что случилось это в самый день её именин – день Успения праведной Анны, матери Пресвятой Богородицы.
(4) Промыслом Божиим родину свою малую покинул он и переселился на землю своих предков опять же в праздник Успения Пресвятой Богородицы. О чём тогда и не подозревал он ещё ни в малейшей мере. Как помнится нам, одно из наиболее знаменательных событий его жизни случилось с ним ранее именно в этот день – 28 августа. Мы же можем только предположить, что Приснодева Мария, Матерь Божия, судя по всему, имела в его жизни (как и в жизни его Отечества: недаром ведь на Руси всегда было такое количество Успенских церквей и соборов) какое-то очень важное, сакрально-мистическое значение. И, видимо, по сынолюбию своему безмерному, покровительствовала Она недостойному ему, некоторым образом «заместив» Собою его собственную непутёвую родительницу. Неспроста, наверное, и родился-то он именно в Успенский пост, между праздниками Преображения Господня и Успения Пресвятой Богородицы.
Впоследствии, вспомнив и сопоставив все эти и ещё некоторые удивительные вещи, он догадается, что существует некая мистика дат, человеческому пониманию не слишком доступная. И, веруя в Божию волю, именуемую Промыслом Его, он перестанет верить в существование каких бы то ни было случайностей и совпадений, как в человеческой жизни, так и в жизни общественной. О причине которых разуму человеческому остаётся только лишь гадать.


   Только через семь лет настигла его щемящая сердце ностальгия. Но слетать на родину он уже не мог. Ибо воцарившиеся в Отечестве его лукавые и бесстыдно фарисействующие правители сделали к тому времени для нормальных – достойных и простых – людей, едва сводивших концы с концами, практически невозможными (в силу запредельной дороговизны) поездки по стране. И уж тем более, из одного конца её – в другой. В такую вот «свободу» ввергли они многострадальный народ Русский.
   И тут самое время вспомнить, как гундосили «свободолюбцы» эти, когда рвались к власти, об отсутствии свободы передвижения в СССР. Хотя тогда едва ли не каждый человек мог проехать в любой конец страны. За границу, правда, ездить просто так нельзя было (на замке надёжном была тогда граница). Зато теперь можно. Кому угодно. Кроме нормальных людей. Поскольку нормальный человек к родственникам и друзьям, в своей собственной стране, съездить не имеет никакой возможности…
   Ну, а жене его пришлось «лечиться» от этого, опасного для души, её «увлечения» у известных и учёных московских батюшек, занимавшихся именно такого рода проблемами. То есть возвращавших постепенно на путь истинный людей, оступившихся и едва не упавших в бездну. И выходить, выползать из того состояния (очень нелегко выползать, заметим), то есть из сетей лукавого, пришлось ей ровно столько же лет, сколько она в них и пребывала. О чём батюшки сразу же её и предупредили.

   Древнерусский городок с населением около сорока тысяч человек, в котором поселился он и прожил два с половиною года, расположился на озере, весьма известном исторически. Да и самого города история была вполне богатой на события и имена. В ней «отметились» и некоторые из самых известных князей Русских, и, пожалуй, самые известные и неоднозначно яркие цари.
   В этом маленьком городе (который жена его и городом-то признавать упорно не желала) даже и ко времени его туда приезда сохранилось пять монастырей, четыре из которых были действующими. Да и, ещё до еврейской революции (которую по недоразумению, а точнее – по лукавому и злому умыслу, упорно называют русской), насчитывалось в нём несколько десятков приходских церквей. Одних только святых подвижников в городишке этом прославлено было семь (!).
   Однако за годы совдеповского безвременья низведён был он до уровня захолустного районного центра. Положение это усугублялось ещё и своеобразием местного населения, в значительной своей части отличавшегося, после семидесятилетней коммунистической селекции, убожеством, дикостью нравов и довольно явно выраженной недобротой. Издревле в этих краях проживало неславянское языческое племя по названию меря. Таќ вот, гремучая смесь генов того язычества с коммуняцко-совковым «воспитанием» давала весьма специфический результат. Множество людей со всей страны переселялись на постоянное жительство в этот город и, оглядевшись по сторонам, уезжали в другие места. То же случилось и с ним.
   Довелось хлебнуть им здесь всякого. Даже и поголодать пришлось немного. Прежде всего, работы здесь практически не было. Он и рад был бы пойти куда-нибудь хоть землекопом, несмотря на университетское своё образование. Благо, «пахарем» был он редким и работы не гнушался никакой. Да только даже и такого предложения не было.

   Помыкался-помыкался он, да и пошёл трудиться за сущие копейки в женский монастырь, основанный несколько веков тому назад известным святым земли Русской. В дальнейшем он в одиночку очистит надвратную монастырскую церковь Первоверховных Апостолов Петра и Павла от гадостного наследия богоборческого режима. Которое сам же загрузит лопатой и сам вывезет не менее чем на десятке самосвалов.(5) По этому поводу один его хороший знакомый Слава И́житов, архитектор, кандидат наук, скажет ему впоследствии: «О тебе легенды по городу ходят, что один человек умудрился одолеть такой объём работы».
   Вячеслав Николаевич Ижитов сам по себе личностью был примечательной, вполне заслуживающей отдельного повествования. Здесь мы только кратко коснёмся этого, хотя и безвестного (в отличие от мяукающих на сценах и экранах многочисленных полураздетых «блестящих» шлюх), но безусловно и без преувеличения большого человека. Слава был несколько моложе его. И был тот некогда главным архитектором города. Но тяжелейший недуг приковал его к инвалидной коляске.
   Слава не отчаялся и продолжал вести активный образ жизни: посещал Храм Божий, причащался, участвовал даже и в крестных ходах. А главное – благодарил Бога за всё. И работал, интенсивно работал. Создавал прекрасные и самые разные архитектурные проекты: от жилых домов до часовен и храмов. Они почти что подружились, хотя были очень недолго знакомы, да и людьми, в общем-то, разными.
   По проекту Ижитова в монастыре был воздвигнут великолепный Храм в древнерусском стиле. Конечно, не обошлось без участия «доброжелателей». Бездарные завистники и просто примитивные злыдни, привыкшие топтать и давить всё настоящее, всячески вставляли палки в колёса. Даже и на уровне министерства культуры. Но… собака лает, а караван идёт. Храм был построен.
   Внёс и он скромный свой вклад в светлое это дело. Ибо в самый разгар козней «доброжелателей» и перед самым своим отъездом из этого города написал большую статью об этом. Которая была опубликована в одной из наиболее солидных православно-патриотических газет – «Русском Вестнике».
   Уехав оттуда, он всегда не только со щемящим сердцем, но и со светлым чувством, вспоминал большого русского архитектора Вячеслава Ижитова. И не просто учёного и талантливого архитектора. А настоящего человека: мужественного, благородного и доброго. Настоящего русского, православного мужика. «Рождает же земля Русская самородков, чистейшей воды бриллиантов! И сколько таких самородков безвестных украшает нефальшивым блеском граней своих ярких землю родную, отеческую!» – не переставал удивляться радостно он.
   К счастью, этот самородок не совсем уж остался незамеченным. Патриарх Московский и всея Руси отметил труды его во благо православного Отечества и во Славу Божию высокой наградой – одним из церковных орденов.
   Возвращаясь же к незатейливому бытию «героя» нашего, отметим, что жалованье за труды скромные матушка-игуменья платила еженедельно. И каждую субботу дочка его, первоклассница, в нетерпении ожидала и с радостью встречала отца, который имел возможность в этот день принести домой хлеб…
__________________________________________________________________________________________________________________
(5) Во время «раскопок» этих, стоит здесь заметить, «археологу» нашему удастся даже обнаружить – под толстым слоем советской штукатурки – и очистить от неё памятную барельефную надпись XVIII века, запечатлённую церковно-славянским языком. В надписи той сообщались некоторые подробности из «жизни» храма сего.


   Но нет худа без добра. Воцерковились они, он и семья его, в городеет худа без добра.  предложения не было. лекопом, несмотря на университетское своё образование, благо "ю встречала папу, воё со этом. То есть в полной мере приобщились к Церкви Христовой, к литургической, обрядово-храмовой, молитвенной её жизни, соблюдая все посты и прочие правила. И стали полноценными и полноправными её членами. И от этого жизнь их наполнилась новым, тоже полноценным и полнокровным содержанием, присущим детям Божиим.
   А воцерковившись, и обвенчались они с женою, после десяти лет совместной жизни, церковным браком. Обвенчал их светлый старец-батюшка, митрофорный протоиерей Иван, пятьдесят лет отдавший служению Господу. Через несколько лет, когда уедут они уже из этого города, отец Иван закончит труды свои праведные на земле этой грешной и предаст душу свою в милостивую руку Божию.
   И только после всего этого крестился-таки (!!!) он. Да-да, крестился. Во второй раз (хотя Мать-Церковь постулирует в своём Символе Веры «едино крещение»). Даже и тут, в который уж раз в жизни, всё у него получилось «не как у людей».
   Став человеком воцерковлённым, всерьёз задумался он над нераскаянными грехами своими неисчислимыми. Поделился этим с приятелем своим Игорем Сойтиным (тот был на пару лет его старше), писателем и поэтом, бывшим морским офицером-врачом, служившим на том великом флоте, базой которого был любимый его город. Так что, были они почти что земляками. Игорь переехал на жительство в Россию года на три раньше него, воцерковился несколько раньше и тоже был прихожанином монастырского храма. А также и сотрудничал с игуменьей, прислуживал иногда пономарём батюшке в алтаре. Тот посоветовал ему исповедаться священнику на генеральной исповеди. То есть на такой исповеди, где человек кается во всех грехах прожитой, малоразумной своей жизни.
   Договорился он с батюшкой, иереем Владимиром, об исповеди этой, да и рассказал тому в покаянии сердечном всю свою непутёвую жизнь. В том числе и поделился сомнениями своими по поводу крещения его десятилетней давности. Отец Владимир подробно расспросил его обо всех обстоятельствах дела. Затем посовещался со своим коллегой, ещё одним монастырским священником – молоденьким, но грамотным, недавно закончившим Московскую духовную семинарию иереем Михаилом. И на следующий день сообщил ему, что его необходимо крестить. Поскольку формула таинства (или процедура, говоря светским языком) десять лет назад совершенно не была соблюдена, как должно. А при несоблюдении формулы само таинство не может быть признано состоявшимся.
   Таким вот образом, и оказался он, вроде как бы, дважды крещёным. Только на этот, второй раз – уже по-настоящему, в купели. Теперь уже он знал и «Отче наш…», и Символ Веры. Что необходимо при настоящем крещении. Восприемником же его (у детей – это крёстный отец) был тот же Игорь Сойтин.

   Прожив в городишке этом около года, забрали они к себе родителей его жены, ветеранов Великой Отечественной войны, было которым за восемьдесят. Вывезли они их из родного её города, пережившего две войны с небольшим временны́м промежутком между ними. Аккурат в этот самый промежуток и вытащили они их оттуда. А похоронят их обоих они уже в другом городе, осядут в котором на постоянное место жительства окончательно.
   Живя же ещё в этом городе, он опять «взялся за старое»: начал понемногу публиковаться. Причём начал довольно поздно. Ибо несколько смущало его название районной газеты – «Коммунар». Но когда там была опубликована парочка пасквильных опусов местного прима-щелкопёра с толерастскими нападками на Церковь Святую, ему пришлось отодвинуть вкусовые свои пристрастия и включиться в развернувшуюся полемику.
   Переведя дух, щелкопёр сей бравый (как же, первый «публицист» на деревне! в городе, то есть, извините) попытался было, по самодовольной тупости своей, ещё что-то вякнуть в ответ. И, словно сабелькой картонной размахавшись, разразился на страницах родной газеты очередным пространным словоблудием. В котором «раздал всем сёстрам (то есть оппонентам своим полемическим) по серьгам». Но получил после этого от «героя» нашего сокрушительный печатно-словесный удар, финальным аккордом завершивший полемику и расставивший всё по своим местам.
   Пару статей опубликовал он также и в солидных московских патриотических изданиях. В журнале «Русский дом» и в газете «Русский Вестник» (о чём помянуто уже было). Ещё несколько статеек его были там «замылены». Остались невостребованными то есть (впрочем, сами-то некоторые темы использованы были, иными, маститыми весьма, авторами)…

   Однажды довелось ему в городе этом даже выступить на митинге, организованном местными «правдоборцами», из популистских соображений, против политики центральных властей. В митинге этом приняла участие, разумеется, и местная знать (власть). Он не записывался заранее у организаторов, и по причине сей не включён был в список ораторов. А потому едва-едва допущен был до микрофона в самом конце митинга, после пресных спичей всех записных радетелей за благо народное.
   Выступление его было, как всегда, эмоциональным и ярким. Собравшаяся публика, совсем уже было задремавшая, можно сказать, «завелась». И сотрясала центральную городскую площадь громогласным «Нет!» всякий раз, когда он завершал каждый пункт пламенного своего выступления акцентированным вопросом: «Нужно нам это?!» Указав в один из моментов своей речи на стоявший поодаль сплочённой кучкой местный истэблишмент во главе с мэром, он воскликнул: «Послушать их, так можно подумать, что они одну, вместе с нами, баланду хлебают!». Публика была в восторге. Финальный аккорд митинга получился громким, мощным и монументальным. Будто материализованным словом впечатанным в мостовую.
   Когда сошёл он с трибуны, к нему, как обычно, полезли бездарные местные «лидеры» оппозиционных коммунистов и профсоюзников с целью затащить его в свои ряды. Он отшил их без обиняков, сказав, что не занимается общественно-политической деятельностью…

   Случалось ему иметь и некоторые контакты в московской публике. В том числе и с людьми действительно общегосударственного масштаба и известности (совершенно необязательно ими должны быть госчиновники или официоз вообще; наоборот, это-то, как раз, довольно швальная и отвратительная публика, непотопляемая, как то, что всё время плавает на поверхности).
   В монастыре работал, ведь, он не только лопатой, ломом, кувалдой, топором и прочими полезными инструментами. Какое-то время, непродолжительное, правда, очень, довелось ему потрудиться и в отделе катехизации, организованном матушкой-игуменьей, под руководством всё того же Сойтина.
   Однажды, по заданию матушки, случилось ему работать с епархиальными документами XIX века во Владимирском областном архиве. Закончив работу архивариуса, он пожалел, что это был всего лишь эпизод. Ибо понял, что вполне мог бы написать по архивным материалам книгу. Да, пожалуй, и не одну…
   Матушка-игуменья (кстати, ровесница его) пару раз направляла их с Игорем в Москву на Богословские конференции и ежегодные Рождественские чтения. Где слушал он (да и не только слушал, мы ведь знаем, что он, чуть ли не всегда, готов был и сказать, если находил нужным, собственное какое-либо слово) умные, а то и вовсе витиеватые, лекции словоохотливых «доцентов с кандидатами». А также и многомудрых, хотя и не менее словоохотливых, профессоров…
   Помимо того, случалось ему общаться и с некоторыми достаточно видными деятелями из русской православно-патриотической среды. Наиболее симпатичен ему и близок по духу был пламенный трибун, регулярно публиковавший мощные публицистические статьи, в которых безпощадно обличал правящий в России оккупационный режим ельциных-путиных. Это был Владимир Владимирович Наумов, казачий полковник, товарищ (заместитель) атамана Союза казаков России. Полковником Наумов был настоящим: рослым, стройным, статным и мощным мужчиной. «Ну-у, прямо – русский витязь», – подумалось ему, когда встретились они однажды в кабинете у того. Нет ничего удивительного в том, что истинный воин Христов через несколько лет после их знакомства был трусливо и подло убит тремя выстрелами сзади…
   Довелось общаться ему и с Александром Штильмарком, руководителем возрождённой Русской православной патриотической организации «Чёрная сотня», имевшей славную дореволюционную историю. Которая всячески оболгана и обгажена была, как и весь народ Русский, иудобольшевистской, а затем и, принявшей от неё эстафету русофобии, либерально-демократической пропагандой.
   Штильмарк оказался предельно близок ему не только по духу, но также и по всем практически взглядам и подходам к вопросам национально-освободительной борьбы. Александр Робертович являлся человеком, обладавшим исключительными здравомыслием, достоинством и порядочностью. Что обусловлено было, помимо высоких личных качеств, ещё и действительно благородным происхождением того, имевшего богатейшую родословную. К его сожалению, отдалённость их друг от друга в пространстве не позволяла им общаться и сотрудничать достаточно плотно. Но хотя бы эпизодические контакты со Штильмарком он всё же старался поддерживать…

   Вскоре после крещения его, повторно-настоящего, едва не случилось с ним самого удивительного в его жизни события. Чуть было не стал он батюшкой (!!). Матушка-игуменья сетовала неоднократно словами Спасителя: «Жатвы много, а делателей мало». И действительно: Церковь испытывала в те времена, да и по сей день испытывает, серьёзный недостаток священников. Вот и положила матушка на него глаз свой в этом плане. Биография его не была здесь препятствием: в некотором роде его можно было бы сравнить с благоразумным разбойником. Тем самым, который первым из всего рода человеческого попал в рай. А он, как мы уже знаем, при всём своём многолетнем тюремно-рецидивистском стаже, даже и разбойником-то, злоумышленником, то есть, не был.
   К тому же он не только не против был служения пастырского, но и сам уже этого желал. При взгляде на разных батюшек, ему казалось, что сам он тоже вполне может быть пастырем православным: все необходимые для этого данные у него есть. И, может быть, даже более, чем у многих иных иереев. Но… только казалось.
   Конечно, проповедником мог бы быть он, думается, первоклассным. Здесь сомнений быть практически не могло. Для этого было у него всего в полной мере: врождённой простоты и искренности сердца, отсюда – глубокой, искренней и ничем непоколебимой Веры, пришедшей к нему чрез мытарства его земные, и которую отнять у него не могло уже ничто, и никогда! Отнять у него можно было всего лишь только жизнь его физическую. И очень просто. Как и у всех других людей. Но никто, никто, никто не мог лишить его самого главного его богатства – Веры его внутренней и любви к Отцу его Небесному.
   Правда, любовь эту (настоящую: в его жизни всё было настоящим) мало он оправдывал. То есть мало благодарен был Отцу, глубоко греховен. Хотя, может быть, искренность сердца его отчасти и компенсировала греховность его дрянную. Понял он со временем, что главного нет у него: любви к ближнему своему, ко всем людям, какими бы ни были они. А без этой любви чего уж «соваться»-то и ко Господу? Пастырем же может – и должен! – быть только человек, имеющий любовь ко всякой «твари Божией». Ему этого, почему-то, дано не было. Родившись дикообразом, он дикообразом так и остался. При всём его высоко-высоком интеллектуальном и глубоко-глубоком нравственном уровне. Видимо, был у него совсем другой какой-то – свой – путь. Только Господу известный…
   Вернёмся же, однако, к хронологическому изложению событий.

   Однажды матушка решила, что он готов уже к рукоположению. И повезла его за благословением в Троице-Сергиеву Лавру к своему духовнику, одному из двух широко известных в то время лаврских архимандритов. Но тут заминочка, вдруг, вышла. Несмотря на то, что матушка заранее, с вечера договорилась об этой  встрече по телефону, архимандрит, по каким-то там причинам, принять их всё же не смог. И они, протолкавшись несколько часов впустую заиндевелым зимним днём, уехали восвояси, не солоно хлебавши.
   Человек полагает, а Господь располагает. И он усмотрел в этом Промысл Божий. Уже к концу этого же дня послано было ему некоторое искушение, на которое отреагировал он слишком уж, чрезмерно эмоционально, без должного смирения. Знать, не готов ещё был всё-таки он к служению пастырскому. Да и не только не готов. А вообще, как понял он, не его это стезя. По духу своему, принадлежал он, скорее, к когорте воинов, а не воспитателей-наставников. И его путь – это путь воина, во всех его проявлениях (хотя и ощущал он себя внутренне сугубо мирным человеком). И главное, чего желал он на этом пути, коль скоро выпала ему такая доля, – быть не просто воином-патриотом, а воином Христовым.
   Так и миновала его чаша сия нелёгкая. Нелёгкая для тех, кто долг свой выполняет добросовестно и с полной отдачей. А он всё, за что бы ни брался, делал именно так. Да и слава Богу! Каждому – своё. А священников, – видел он, – не слишком удачно подходящих для исполнения пастырского долга, в Церкви, увы, хватает и без него.
   Кстати сказать, архимандрита того, духовника матушкиного, он впоследствии неоднократно видел. И посмотрев на него, понял он, что этот духовник слишком уж явно не для него. Несмотря на всю свою знаменитость. И порадовался он тому, что тогда, с игуменьей, не удалось им попасть к нему на приём. Видать, Промысл Божий не соответствовал задумкам человеческим, хотя бы и вполне благонамеренным. Да и вообще, духовника Господь ему так и не послал. Хотя он и делал было некоторые попытки искать себе такового (то – отдельная история).
   Опять, как и всегда, ведо́м был он кем-то – волею Божией – по жизни своей глупой без направляющего посредства кого бы то ни было из людей. В отличие от массы других христиан, чихнуть боящихся без благословения многомудрых и многоправедных своих духовников. Зато – в соответствии с наставлением Блаженной Матроны Московской, к мощам которой неоднократно ездил он поклониться и приложиться, говорившей некогда примерно так: «Не ищите себе духовников. Кому нужен будет – Бог пошлёт. А нет, так и не ищите»…

   Настал, наконец, момент, когда решили они с женою его, что хорошего – понемногу. Надо было двигаться дальше, во всех смыслах. И надумали они перебираться поближе к Москве, куда-нибудь в Московскую область, более сытую, чем вся остальная Россия. Хотя и гораздо менее, чем сама лукаво прикормленная, подачками разнообразными, хитрыми, лужковская Москва – Лужков-сити, по иезуитской шутке кого-то из либеральных остряков.
Шутка, однако, оказалась достаточно точной. Поскольку Москва, неустанными трудами сего деятеля и его синедриона, лихорадочно-стремительно, буквально на глазах, превращалась из святой некогда столицы Русского народа в богомерзкий американоидно-иудейско-мусульманский Вавилон.
   Иначе говоря, то, что для людей, живущих на своей собственной земле и любящих своё Отечество, то бишь для сердца Русского, есть Святая Русь, для всех этих временщиков хищных, саранчи ненасытно-прожорливой – всего лишь только «наша раша». Рассеяния, то есть, сволочная.(6) Попирали и оплёвывали которую при властительстве ельциных-путиных и иже с ними все, кому не лень. В том числе и такие великие державы, как Норвегия, Литва, Латвия, Эстония или, там, Грузия с Молдавией…

   Дом его, волею судеб, покупал тоже достаточно широко известный деятель, лидер много нашумевшей в своё время патриотической организации «Память» Дмитрий Васильев. Не для себя, правда, покупал, а для одного из своих людей. Войдя в его дом, тот сразу же увидел на стене портрет мученика Государя-императора Николая Второго, которого «герой» наш искренне и глубоко почитал.   «О-о! – раскатисто произнёс Васильев. – Сразу видно, здесь живут свои». Пройдя дальше и увидев фотографию Игоря Талькова, Дим Димыч, не переводя духа, продолжил: «Во! Друг мой!», – и стал вещать о том, как предостерегал он Игоря от козней злобных ворогов. Но Игорь, к сожалению, не очень слушал его советов. Оттого и скончал преждевременно труды свои земные…
   Некоторое время довелось ему пообщаться с Васильевым, также и в московской квартире того, которая одновременно являлась и штабом «Памяти». Однажды они даже поговорили на тонах, несколько более высоких, чем те, в которых проходят светские беседы. Ибо обладали оба достаточно жёсткими и решительными характерами. Да и, в отличие от соратников Дмитрия Дмитриевича, он никогда не тушевался ни перед какими авторитетами, и разговор, со всеми и всегда, вёл на равных.
   В ходе разговора тот, по обыкновению своему вождистскому, взял было велеречивый тон, как на митинге. Да только он-то не был тем человеком, с которым можно было бы так – высокомерно и пренебрежительно-свысока – говорить. К тому же и речи трибунные он сам мог произносить не хуже того.  Поэтому, возвысив несколько тон (в целях возвращения собеседника с трибунных высей на землю грешную), поставил он всё на свои места.
   По завершении купли-продажи дома какой бы то ни было потребности в дальнейшем общении с Васильевым он не испытывал. Как, впрочем, и многие иные, в том числе и всероссийски-известные, патриоты, хорошо того знавшие. Остаётся заметить только, что несколькими годами позже Васильев предаст душу свою грешную на праведный Суд Божий…

   Неимоверным напряжением сил, ума и энергии, учитывая полунищенское его состояние (мало было продать свой дом; надо было ещё, одновременно с этим, не имея свободных денег, найти и купить другой, подходящий по цене), ему удалось-таки переехать в Московскую область. Да и не просто в область. В город, который в сознании любого православного ассоциируется с нетленными святынями.
   Приехав туда, ощутил он внутренним своим чувством, что вот теперь он – христианин – вернулся, наконец-то, домой. И дальше, – понял он, – ехать ему больше уж некуда. Именно здесь, – надеялся он, – и обретут покой бренные его косточки.
   Правда, всё это мало облегчило полунищенское существование его семьи. Все последние годы, да и последующие тоже, он только и делал, что выживал.
   Кем только ни работал он. Землекопом, бетонщиком, автослесарем, плотником, сварщиком, охранником, столяром, журналистом, газорезчиком, водителем автопогрузчиков и электропогрузчиков, машинистом башенного крана, грузчиком, кладовщиком и прочая. Многим умел быть он. Да и не только быть, а работать. Довелось ему потрудиться даже и вахтовым методом. В Москве, разнузданно жирующей на почти что рабском труде безправного – в своей собственной стране совершенно безправного – приезжего люда. И всё это живо напомнило ему, давно уже остепенившемуся и семейному человеку, прошлую его многолетнюю жизнь в бесшабашных, насквозь прокуренных и пьяных общагах.(7)
   Вот только самим собой – глубоко творческим и активно-деятельным  человеком, действительно способным на самые большие дела (в самом что ни на есть государственном их измерении) – так и не удалось ему «поработать». Послужить то есть. Отечеству своему. В этом случае он абсолютно согласен был со словами из одной советской песни: «Забота у нас простая, забота наша такая: жила бы страна родная – и нету других забот!» Служение Отечеству – именно это было самым главным, сокровенным его желанием. В отличие от заветных желаний этих, нынешних, вожделенной целью которых, единой для всей их многочисленной стаи, является успеть нахапать как можно больше у «этой страны» и создавшего её народа, горячо ими ненавидимого, смачно оплёвываемого и откровенно презираемого.
   Увы. Не удалось. Не то случилось время.
   Время владычества не людей.
   Время владычества нелюдей…
  
__________________________________________________________________________________________________________________
(6) «Сволочью» в старорусских понятиях именовалось всё то, что было сволочено, притащено со всех стран (сторон).
(7) Видимо, именно для этого только и учился он всю свою жизнь. Даже и после Университета, в надежде на какие-то призрачные перспективы, изучал он, за немалые деньги (залезши в долги, столь же немалые), в одной из халтурных частных обучаловок психологию бизнеса. Где по каждой изученной теме из разделов «Деловое общение», «Менеджмент», «Маркетинг», «Психология» и прочих писал кратенькие (и, как говорили, достаточно яркие) эссе. Хотя, в целом всё это ничего ему не дало. Кроме, разве что, расширения кругозора…


   Впрочем, однажды, ещё в городе на озере, довелось ему даже и поучаствовать в конкурсе на замещение вакантной должности директора довольно крупного Историческо-архитектурно-художественного музея-заповедника, располагавшегося в живописном монастыре на возвышенности над озером. Благо, по всем формальным признакам, заявленным в газетном объявлении о конкурсе, он на должность эту вполне подходил. Хотя конкурсом назвать это можно было только с большой натяжкой. Поскольку сведущие в городских делах его знакомые, узнав о его намерениях, сразу же сообщили ему, что «победитель» предстоящего «конкурса» уже назначен.
   Сведущие люди знали, что говорили. Так оно в итоге и вышло. Тем не менее, устроители «конкурса» потребовали от претендентов предъявления ими вместе с пакетом необходимых документов и своей собственной концепции развития музея, находившегося к тому моменту в довольно серьёзном упадке. Крепко поразмыслив, он написал таковую концепцию, в которой нашёл пути и обозначил практически исчерпывающие меры по подъёму и дальнейшему развитию музея. Одним из важнейших её пунктов было всестороннее сотрудничество с Русской Православной Церковью.
   По завершении «конкурса» конкурсная комиссия отметила его уровень (оказавшийся, видимо, для неё совершенно неожиданным и вызвавший в ней даже некоторое кратковременное смятение) и эрудицию. А также и предложила ему комиссия реализовывать свою концепцию под чутким руководством бывшего конкурента и теперешнего директора музея. Он отказался и пошёл по жизни далее своим собственным путём.
   Вскоре обе районные газеты, бывшие заклятыми друзьями, единодушно опубликовали по большой статье под примерно такими заголовками: «Новый директор – новые идеи». Ознакомившись со статьями, он обнаружил, что «новые идеи нового директора» – это практически все пункты его концепции. Кроме одного, выше упомянутого – сотрудничества с Православной Церковью…
   Так что, на стезю музейной деятельности ступить ему тоже как-то так и не случилось …


Глава шестая
Демонократическая «купель».


   За шесть лет обжился-таки он, с горем пополам, на новом месте. И даже не спился. Что при такой-то жизни было бы, вообще говоря, и не мудрено. Поскольку за полтора десятка лет вакханалии бесовской на земле его родной тяга к алкоголю развилась в нём значительная. От ощущения безысходности, потерянности и ненужности, то есть невостребованности своей в этой извращённо-хищной – рассеянской – жизни. Чего и добивались, и добиваются, от Русского человека кремлёвские оккупанты его Отечества. Те, кто скрупулёзно выполняют планы закулисных своих хозяев по уничтожению российской, Русской государственности и народа Русского.
   Настал, однако, момент, когда сказал он себе: хватит! Они спаивают нас, сознательно, злонамеренно и целенаправленно. И не просто спаивают, а суррогатами алкогольными. А мы, патриоты русские, радуем их, врагов наших. Потому что сами, добровольно пьём горькую. Солидарно с нашим народом. Вместо того чтобы бить в набат и вытаскивать его из этой трясины. Хватит!!!

   Как бы то ни было, но именно здесь, дома, хотя и в чужом ему городе среди совершенно чужих ему людей, удалось ему в какой-то, хотя и самой малой, степени частично реализовать свой потенциал. Здесь он вновь стал публиковаться. И не только публиковаться, но и впервые в жизни пришёл работать непосредственно в одну из районных газет.
   Это показалось ему интересным. Тем более что шла «война». Война районной власти против этой газеты. Газету травили, запрещали продавать. А она выдавала в ответ очень недурственные зубастые критические материалы. Ну, и его статьи пришлись ко двору в этой газете. Не лишним будет заметить, что газета эта, несмотря на районный свой статус, выгодно отличалась, благодаря её редактору, от иных изданий подобного статуса весьма приличным интеллектуально-творческим и оформительским уровнем.

   Газета называлась «Отражение». Возглавлял её классный молодой мужик, Илюхин Владимир Витальевич. Прагматичный до цинизма, и при этом – авантюрист до едва ли не романтизма,  спокойно использовавший людей как неодушевлённые функции, обладал он, однако, удивительным каким-то обаянием, подкрепленным по-детски лучезарной улыбкой (когда вошёл тот однажды в дом его и улыбнулся, жена сказала ему впоследствии, что в доме посветлело от этой, очень детской, улыбки гостя).
   Весь коллектив газеты относился к редактору со скрытой неприязнью. Но он почти что полюбил того и всегда испытывал к нему доброе и тёплое чувство. Это был лучший начальник в его жизни. При воспоминании обо всех предыдущих своих начальниках он понимал, что практически к любому из них вполне может подходить универсальная характеристика, выраженная коротким, но ёмким словом «козёл». Этот же отличался от них радикально. Этот никогда не приказывал ему, не командовал им. Даже когда он был не прав и допускал ошибки. Этот умел сотрудничать с ним. Более того, Илюхин умел относиться к нему с уважением. Притом, что он прекрасно видел и осознавал, что тот, при необходимости, использует его. Как, впрочем, и всех остальных подчинённых.
   Живя на новом месте, он ощущал, временами весьма остро ощущал, что все люди вокруг – чужие. Даже если они и относились к нему вполне позитивно. Люди «не из его жизни», как определил он это для себя. Все те, кто были из его жизни, остались где-то там, позади, далеко, на его родине. И вот Илюхин оказался первым человеком на новом месте, которого ощутил-таки он человеком «из своей жизни». Хотя отношения их были очень недолгими, и содержание этих отношений было хоть и добрым, но ограничивалось сугубо служебным сотрудничеством.

   В сопротивлении административному произволу, с целью привлечения внимания широкой общественности, руководством газеты решено было прибегнуть к голодовке. Он скептически относился к такой форме протеста, считая её не только абсолютно неэффективной, но ещё и смешной. Об этом сразу же и заявил он редактору. Но, – сказал он сам себе в очередной раз, – если не я, то кто же?
   И далее сказал он, но уже не себе, что если такое решение принято будет окончательно, то он готов.
   Он держал свою часть голодовки месяц, ровно тридцать дней. Держал бы и больше (ещё пару недель всерьёз рассчитывал – и мог бы! – продержаться), но боссами газетными решено было, ввиду безсмысленности, голодовку прекратить. За этот месяц выпил он семнадцать литров воды и потерял двадцать килограммов лишнего веса…
   На первых порах голодовка эта освещалась достаточно широко, в том числе и на нескольких каналах центрального телевидения. До тех пор, пока на «осветителей» не шикнули из администрации всенародно любимого президента. Видимо, в «стабильность» путинскую она не очень вписывалась. Хотя голодовка и получила широкую общественную поддержку во всей стране (и не только в стране: однажды по Интернету пришло письмо поддержки даже из Нью-Йорка), но никаких результатов она, естественно, не достигла. Как и следовало ожидать, местной власти (как, впрочем, и любой другой рассеянской) было на неё глубоко наплевать. Власть голодовку эту попросту «не заметила»...

   Главной целью газеты были выборы главы районной власти. Один из учредителей газеты, Болгарский Василий Владимирович, баллотировался кандидатом на эту должность. Ему предложили войти в избирательный штаб. Несмотря на то, что с тех пор, как понял он цену демонократии, любые выборы он игнорировал, не желая быть марионеткой в лукавом театре абсурда, в данном конкретном случае он всё же согласился.
   На первый взгляд, кандидат показался ему человеком толковым. А потому, – казалось ему, – тот мог бы улучшить плачевную экономическую ситуацию в районе. Тем более что был тот ещё и кандидатом каких-то-там наук. Да и, – полагал он, – Илюхин-то знает, на чьей стороне выступает. И вообще, всё это показалось ему даже интересным. Правда, роль его оказалась не слишком завидной.
   Сам штаб представлял собою небольшой дурдом, населённый болтунами-пустышками, интриганами, властолюбивыми, но бесталанными карьеристами, довольно мерзкими проходимцами, злыми и амбициозными дураками, беззлобными идиотами, ну, и просто засланцами. И только три-четыре человека, в том числе и Илюхин, были людьми толковыми. Но им не удалось сыграть решающую роль. Ему же в этом зверинце отведена была роль тяглового коня.
И с этой ролью, при всей для него её неприятности, он умудрился справиться. Что не помогло, однако, их кандидату одержать победу. Хотя газета как таковая победу всё же одержала: именно благодаря её стойкой и безкомпромиссной позиции прежнего главу, много лет цепко державшего всё в руках своих загребущих, удалось-таки свалить.
   Победил же молодой, нагловато-напористый и достаточно туповатый, хотя и весьма хитромудрый, Вурдалаков Александр Анатольевич. Ставленник одной из влиятельных группировок разжиревшего подмосковного криминалитета, вложившего в него немалые свои ресурсы. На него чётко сработала слаженная команда профессиональных пиарщиков. Тем не менее, ставленник сей стал всенародным любимцем районного масштаба (точнее – пошиба). Точно так же, как и кремлёвский всенародный любимец.
   Видимо, в этом есть какая-то закономерность. Поскольку тот тоже являлся ставленником криминалитета. Только уровнем несколько повыше – криминалитета мiрового. А точнее – интернационального. Того самого, который на протяжении многих веков не только «мутит воду» во всём мiре, но и подвёл под «мутилово» своё (говоря их полууголовным речекряком) идеологическое «обоснование»: человеконенавистническую «религиозную» – сатанинскую в сущности своей – платформу.

   Почему-то народ рассеянский шибко любит именно вурдалаков. То есть всех тех, кто беззастенчиво высасывает его же, народную кровушку. Под бесконечные теле-трёп-шоу, в которых многочисленные вурдалаки являются корму своему и рассказывают ему лживые байки о радении неустанном своём за благо народное.
   Наверное, так потому, что рассеянский народ – это народ не Русский. Даже если в жилах большинства его и течёт русская кровь. Это народ слепцов, при физически нормальном зрении. Народ, желающий телевизионных зрелищ и хлеба (то бишь чипсов с пивом) к ним впридачу. Народ Иванов, не помнящих родства своего с доблестными предками православными, создавшими великую Державу. И главного родства не помнит народ сей – родства с Церковью Христовой. Которая единственно и сделала предков его народом без преувеличения Великим: могучим, и при этом простодушным, чистосердечным, сердобольным и отзывчивым к горестям других народов. Тех, которым не суждено быть великими. И которые отплатили народу Русскому за отзывчивость, незлобивость и неутомимую созидательность его чёрной, злобной и подлой неблагодарностью…

   Впрочем, это уже – тема для совершенно другой повести. Мы же будем заканчивать эту.

   Болгарский оказался на поверку полной швалью и ничтожеством, несмотря на непрестанно и важно надуваемые кандидато-научные свои щёки. И это явственно просматривалось уже в ходе самой кампании. В его отношении к людям, а также и к своим собственным словам-обещаниям, пустым и блудно порхавшим словам-бабочкам. Это же и подтвердилось неопровержимо сразу же по завершении кампании. Ну и в том также, что в сложных ситуациях, каковых предостаточно бывает в любой избирательной кампании, он, по словам Илюхина, близкого к кандидату сему, из десяти вариантов решений выбирал не восьмое и даже не девятое решение, а непременно самое худшее – десятое. При этом, разумеется, мнение здравомыслящей части штаба не было для него достаточно убедительным.
Убедительным для него оказалось только поражение. Которое он, совершенно естественно, и потерпел, по собственному своему, самодовольно-напыщенному скудоумию и беспринципной неразборчивости. А на следующий же день, со спокойной совестью (если о какой-либо совести здесь вообще можно вести речь) напрочь позабыл он обо всех, кто ради него, не щадя живота своего… (8)

   Илюхина, под которого давно уже «копали» внутренние и внешние интриганы, после выборов моментально сняли. Следом за редактором с иезуитским наслаждением вышвырнули из газеты и его, как верного и последовательного сотрудника, соратника Илюхина. И потом, растягивая извращённое удовольствие, ещё два месяца мурыжили его, не имевшего работы и каких-либо средств к существованию, с выплатой жалких грошей, заработанных им полным, невероятным напряжением всех своих нервов и сил.
   Несколько месяцев потом приходил он в себя. Трудно возвращался, переболев при этом ещё и физически, в человеческое своё состояние. Очищался постепенно от гадкой скверны, облепившей его, словно струпьями проказы, после грязной мерзости «купели» демонократических выборов. В которую сам же он неразумно и влез по собственной своей глупой воле… (9)

   Года через полтора ненавидевшие его внутренние интриганы потерпели фиаско и сами были изгнаны из редакции. Он вернулся в газету. На сей раз её возглавил ещё более молодой и ещё более классный парень Ермолов Александр Юрьевич. Если Илюхин был обаятельным авантюристом, то Ермолов являлся просто порядочным человеком. При этом – умным, тонким, деликатным и прирождённым дипломатом. Правда, в силу молодости, недостаточно ещё опытным, а оттого непродуманно «взбрыкивавшим» временами и делавшим весьма серьёзные, но всё же не фатальные, ошибки. Однако, в дополнение ко всем своим многочисленным достоинствам, он ещё и умел быстро учиться.
   Не удивительно, что и Ермолов тоже оказался – в восприятии его – человеком «из его жизни». В одной из собственных его «классификаций», в которых классифицировал он людей по личным их качествам, Ермолов занял законное своё место в высшей категории настоящих, то есть нефальшивых, и объективно значимых личностей.(10)
   Впрочем, что касается людей, близких душе и сердцу, то со временем понял он, прислушавшись внимательно к чувствам своим, что ни Илюхин, ни Ермолов так всё же и не стали в действительности людьми «из его жизни». Он, и прежде всего именно он, всегда оставался для них чужим. При всём их видимом к нему расположении и даже уважении. Наверное, привязанность искреннего сердца к иным посторонним людям, доходящая порою даже и до некоторой просто человеческой влюблённости, далеко не всегда находит соответствующий отклик в сердцах тех людей.
   А главным условием, как показалось ему по прожитии более полувека на грешной этой земле, к тому, чтобы люди стали друг для друга по-настоящему «своими», является взаимное отражение, запечатление их взаимное в сердцах их. Здесь же, судя по всему, амплитуда тех сердец не слишком совпадала с амплитудой сердца его, да и вообще-то обреталась она в совершенно иной системе координат. Но именно запечатление это, как, опять же, показалось ему, преодолеть способно даже и различие в системах координат. Было бы только оно, отражение это. Взаимное.
Увы. Взаимность оказалась в глупой его жизни вещью чрезвычайно редкой…
___________________________________________________________________________________________________________________
(8) Это при том, что в решающий момент кампании некоторая – «чуткая» – часть членов штаба, причём из числа наиболее приближённых к «телу» и поднаторевших в «чуткости» «членов», переметнулась вдруг на сторону будущего «победителя», откровенно покупавшего голоса избирателей (да и не только, как видим, избирателей). После этого «тактического манёвра» «чуткосердечных» режим работы «тяглового коня», и без того напряжённый, перешёл в экстремально-стрессовую фазу. Он, однако, и это умудрился пережить. И дотянул тягло своё немилосердное до самого финиша. О благодарности же за это смотри выше.
(9) Что-то, наверное, годика через четыре Илюхин вспомнит-таки о нём. И позвонит ему из соседней области, куда уедет с целью построения собственной своей административной карьеры в мэрии областной столицы. В преддверии очередных каких-то выборов (судя по всему – в Госдуму) Илюхин пригласит его к себе месяца на три-четыре для участия в избирательной кампании. А точнее – для работы в избирательном штабе.
К тому времени махнёт уже он рукою и не будет помышлять более о личностной своей самореализации. С грустью оценивая текущую жизнь свою, так и не состоявшуюся реализованность потенциала своего, он полагал теперь уже, что в тех формах, в которых она (самореализация) ему представлялась, для собственной души его многогрешной не была она, видимо, полезной. Несмотря на достаточно много опубликованных – правильных, как ему казалось, достойных и нашедших отклик в сердцах читателей – его статей. А следовательно – не была она угодной и Отцу Небесному.
От «заманчивого» этого предложения Илюхина, тянувшего его всё в ту же зловонную демонократическую грязь, он откажется…
(10) Правда, впоследствии, в силу некоторых обстоятельств (к сожалению, Ермолову нравилось вращаться в кругах местного, районного истэблишмента; а ему-то хорошо было известно, что такого рода «вращение» способно исподволь и незаметно изменять со временем изначально нравственный облик людей до прямой своей противоположности – до степени полной безнравственности), ему придётся несколько подкорректировать образ того. Но в целом образ сей всё же останется на достаточно высоком уровне, а он всегда будет поминать в утреннем своём молитвенном правиле имя Ермолова. Несмотря даже на то, что и Ермолов со временем как-то так, причём достаточно резко, «забудет» о его существовании.


   Воистину лицо газеты делает редактор. Ермолову удалось создать в коллективе здоровую, просто рабочую, деловую атмосферу. Причём, в том самом коллективе, отметим, в котором прежде постоянно заметно было не слишком здоровое  «брожение». Ибо интриганы самозабвенные неустанно «мутили воду» там. Теперь же люди, очень разные люди, как по возрасту, так и по внутреннему своему содержанию, приходили на работу и просто делали своё дело, каждый на своём месте. И все вместе делали они одно дело: интересную, в общем-то, для неравнодушного и думающего читателя газету.
   Сколько людей, сколько коллективов ни повидал он только в насыщенной разнообразными событиями своей жизни! И впервые в этой жизни довелось ему трудиться в нормальном, человеческом коллективе: без пещерного примитивизма, без радушно-улыбчивых «доброжелателей» и патологических интриганов. Хотя каждый человек, вполне естественно, имел индивидуальные свои особенности, в том числе и недостатки некоторые.
   Каждый день с неизменным удовольствием рано утром (он практически всегда приходил на работу на пару часов раньше других сотрудников) шёл он в редакцию, и с тем же удовольствием выполнял свою работу. Ровно год проработал он в этом коллективе. И полюбил его. И был благодарен Господу за то, что подарил Он ему этот год, один из лучших в его жизни.

   Увы, непреложный закон бытия осечек не даёт: всё хорошее всегда очень скоро заканчивается. К концу этого года газету перекупили новые хозяева. И в редакцию пришли очередные, ещё более хищные, подлые и бесстыжие интриганы.
   Естественно, терпели его недолго. Такого сорта человеческие особи всегда и неизменно чувствовали инстинктивную неприязнь к нему чем-то там своим внутренним. Печёнкой, наверное, как принято считать в таких случаях.
   А уж он, повидавший этих на своём веку несметное количество, при его-то школе, всегда видел их за версту. За ту же версту старался их и обходить. Но тут обойти было никак невозможно. И он в очередной раз оказался на улице…


Эпилог.


   Двадцать пять лет, четверть века прошло, незаметно как-то, с момента возвращения его к жизни, возрождения его.
   Много событий случилось в жизни его за это время. Разных. Порой, ярких. В этой повести, разумеется, помянута лишь только некоторая, не самая большая, хотя и основная, часть из них.

   Он почти ни о чём не жалел.
   Нет. Не так.
   Он совершенно ни о чём ни жалел!
   Даже о том, что предшествовало двадцатипятилетней его жизни.
   И чувствовал он себя почти что счастливым.
   Он благодарен был Господу за то, что Тот так много всего послал ему в этой жизни.

   Он изменился за эти годы. Поседел и пополнел. Лицо его, покрытое морщинами и иными следами прожитых лет, утратило привлекательную свежесть молодости. Хотя и продолжал пока ещё он оставаться мужчиной, не из самых уж последних.
   Несмотря на выдающуюся свою глупость, за утекшее время это (так скоро!) он, худо-бедно, с горем пополам научился-таки существовать кое-как среди людей. Но не настолько всё же, чтобы утратить неистребимый свой нонконформизм и нивелировать собственную свою индивидуальность. Слишком нестандартную и, по-прежнему, очень уж плохо вписывавшуюся в какие бы то ни было рамки пресных, а иногда и пошлых, условностей.
   Видимо, именно поэтому ему всё же так и не удалось стать «хорошим» человеком. Удобным для множества хороших людей и комфортным для них в своём общении с ними. Оттого же, наверное, и случалось ему как «нехорошему» человеку переносить пакости некоторые, которые причиняли ему время от времени люди хорошие.
   Да оно, наверное, и справедливо. Хорошие-то люди, они ведь знают, что другим хорошим людям ни пакостей, ни подлостей делать нельзя. Другое дело с людьми нехорошими. Им-то, почему бы и не подложить иногда свинью какую-нибудь, ма-аленькую совсем? Отмщение, так сказать, воздать слегка за природную их нехорошесть. По нему, правда, такие вот маленькие возмездия справедливости хлестали порой весьма чувствительно, ежели не сказать больно. Ну, да это, впрочем, его личное горе, полагали, видимо, хорошие люди. Поделом. Не будь нехорошим.
   Он и сам-то никогда не считал себя хорошим человеком. Но, несмотря на всю нехорошесть свою врождённую, к совершению такого вот рода актов справедливости готов, да и способен-то не был. Ему, почему-то, всегда казалось, что подлец – это тот человек, который способен творить подлости другим людям. И всё. Это – вполне достаточное условие для определения подлеца. Вне зависимости от того, кем этот человек сам себя считает. А также и от того, кем он считает (хоть бы даже и самым распоследним негодяем) другого человека, по отношению к которому совершает маленькую свою справедливость.

   Он жил в несколько иной системе координат, не совсем совпадавшей с нравами окружающего его мiра. В его жизни были люди порядочные и другие. Порядочные люди, знал он точно, жили свою собственную жизнь и не вторгались безцеремонно в жизнь окружающих людей. А также имели они ясное и чёткое представление о том, что такое честь и совесть.
   Отнюдь не все порядочные люди были христианами (и, кстати, наоборот тоже!). И вряд ли многие из них знали о существующем многие века строжайшем повелении Творца: « Мне отмщение, Аз воздам…» (Рим 12:19), – из которого следует, что и отмщение, и воздаяние, кому бы то ни было и за что бы то ни было, являются прерогативой исключительно Отца Небесного. Порядочные люди просто по сути своей, по содержанию своему внутреннему, не могут отважиться брать на себя, присваивать себе то, что им не принадлежит. То есть творить суд и расправу, не будучи на то никем уполномоченными.
   Порядочных людей он глубоко уважал, ценил, а иногда и любил. Другие же люди были ему малоинтересны. И он стремился свести всяческие контакты с ними до предельно возможного минимума. Видимо, им это, почему-то, не очень нравилось.

   Он не гордился самостоятельностью своею и своим нонконформизмом (чем уж тут было гордиться?) и старался не особо-то выпячивать его. Хотя и поступиться им, как и природою своею, никак не мог. Потому что всегда был не таким, «как все». То есть никогда не был он человеком толпы, членом человеческого стада.
   Существование в толпе, с её специфическими, стадными законами и правилами, для природы его было совершенно противоестественным, органически неприемлемым. Если и имел он хоть одно какое-нибудь достоинство, положительное человеческое качество, то именно это, как сам считал – собственную свою индивидуальность, личность, ни на какую другую не похожую. И считал это качество неотъемлемым своим достоянием. Таким же, как и у любой другой личности.
   Ему и самому было не слишком комфортно и не очень легко существовать в обществе преимущественно хороших людей. Да ещё и в такие времена, когда проявления их «души прекрасных порывов» нравами общественными практически не только ничем не ограничивались и никак не оценивались (притом, что обсасывались бесконечно в многочисленных полу-ублюдочных теле-трёп-шоу), но и исподволь, хотя и достаточно напористо, культивировались. Вполне в духе агрессивно навязываемой жвачно-жующему рассеянскому обществу пресловутой и зловонной толерантности.
   Одно только отчасти утешало его, а оттого и несколько облегчало и согревало существование его в стылом этом, хотя и «зажигающем» беспрестанно, обществе последних времён. Это – слова Спасителя: «Горе вам, когда все люди будут говорить о вас хорошо! Ибо так поступали с лжепророками отцы их» (Лк 6:26).

   Единственное же, что осталось в нём неизменным, таким же, как у ребёнка – это горячее его и искреннее, хотя и усталое уже, но счастливое всё же, его сердце. И душа, всё так же свежо и тонко воспринимавшая Красоту. Ту самую, что когда-нибудь спасёт-таки этот мiр, согласно слову Русского классика-пророка.
   Не знаем, как мiр (хотя и не сомневаемся нимало в истинности великого этого слова), но его она – Красота богосозданная – спасала всю жизнь. Поскольку, по сути дела, всю свою глупую жизнь он и жил-то только ею.
В ней одной, в чём бы ни выражалась она: в музыке ли – тонкой, светлой, тревожной, фундаментально-мощной, грустной, щемящей, – особенно и превыше всего любимой им; в пейзажах ли великолепно-прекрасного естественного мира, созданного вселюбивым изволением Божиим, или отражении его мозаичном в разнообразно-неповторимых творениях великих живописцев; в любых каких либо иных видах и формах её, созерцательных или чувственных, –  находил он опору и утешение в скорбях своих земных. В ней одной только и черпал он все свои жизненные силы, необходимые для преодоления любых житейских невзгод.
   Одна только она – Красота – и делала его человеком. Образом и подобием Божиим. Всё остальное, как понял он сам о себе, тянуло его вниз, на дно, в преисподнюю. Он же, всю жизнь свою глупую, с самых младых ногтей, никак не хотел, упорно не хотел – интуитивно, наверное, – уподобляться животному сословию. Оттого, видимо, тянуло и влекло его неудержимо всё время вверх. Ввысь.
   То есть жил он – посреди неизменно гнетущей его мiрской всеобщности и в неизбывном диссонансе с нею – преимущественно переживанием чувства Прекрасного. Тонким переживанием. При всём том, что совершил, по большей части – импульсивно, в этой жизни великое множество неправильных, а иногда даже и вовсе уж некрасивых, поступков (в совершении каковых, правда, искренне потом раскаивался).

   И вот это Прекрасное, никогда не угасавшее в чуткой душе его, всегда было божественно чистой, светлой и ясной путеводной звездою его. И имея такую звезду, никогда не мог он позволить себе, вне зависимости от суровости или даже жестокости внешних жизненных обстоятельств, утратить то высокое, человеческое, что досталось ему от Творца. Он, скорее, готов был терпеть потери во внешнем, окружающем его, бездуховном, грубо материальном и изощрённо приспособленческом мiре (и терпел, и переносил, и переживал их многократно), чем утратить хотя бы самую малую толику того внутреннего богатства, что имел.
   Некоторые из людей непостижимым  каким-то образом умудрялись замечать это. И ему, случалось, совершенно неожиданно говорили, совершенно посторонние люди, что он удивительно богатый духовно человек. В такие моменты нечастые, сопровождавшиеся, почему-то, спазмом горловым,  думалось ему, что, наверное, всё-таки, несмотря на все сомнения свои многие, не совсем уж напрасно живёт он на этом свете…

   Он всегда, всю жизнь свою глупую, верил. Верил в хорошее, светлое, вечное. Верил в добро, в правду, в справедливость, в истину. И когда созрел до понимания Истины, понял он, что всё это есть Бог. Он всегда верил, что свет сильнее тьмы, добро сильнее зла, правда сильнее неправды и лукавой разновидности её – кривды. Поэтому всегда наивно полагал, что побеждает сильнейшее. А посему добро неизбежно победит зло, и правда обязательно победит неправду. Ведь иначе и быть-то никак не может.
   Увы, оказалось (для него оказалось), что в реальной земной жизни, где «сатана ликует бал», такое случается, почему-то, куда реже, чем хотелось бы того искренним, беззлобным душам.
   Конечно, в окончательном итоге правда и добро закономерно победят-таки своих антиподов. И итог этот свершится, обязательно свершится. Но уже не в этой жизни. А в этом, земном мiре, который «во зле лежит», борьба эта безкомпромиссная идёт с весьма переменным успехом, и с явно выраженной тенденцией к победе (хотя бы и временной) другой закономерности – извращённой.
   Он всегда верил людям. С годами, многократно ошибившись и обжегшись, он подкорректировал несколько эту свою веру. Теперь уже он хорошо знал (ему ли было бы этого не знать?!!), чего можно ожидать от людей. Правда, далеко не всегда, несмотря на пройденную им весёло-суровую школу жизни, удавалось ему угадывать, от кого и что именно. И всё же он так и продолжал наивно ждать чего-то от людей. Не пакостей, подлостей и просто низости людской, полуживотной, а чего-то хорошего и доброго, человечного то есть. Ошибался, претыкался, и… продолжал ждать…

   И всё так же любил он бездонную синь небесную (вот уж, что любимо было им пуще всего!), а также и ветер свежий в грудь. Небо синее!!! Что может быть лучше него?! Вообще-то, весь мир Божий великолепен и прекрасен. Но, вот, земля Русская, прекрасная изначально и украшенная повсеместно прежде россыпями бриллиантовыми храмов, чудно-велелепных в простоте своей Божественной, испохаблена нынче вся бесчисленными строениями неисчерпаемо-многообразно-несуразными «эстетов» нынешних, рассеянских. Стонет Она бедная, неслышимо для глухих и незрячих, под игом немилосердным насильников эстетствующих.
   И только небо, Святое Небушко Русское не может быть испохаблено никем из них. Недоступно оно им. Этим калифам на один только час. Жалким, ничтожным, но возомнившим себя хозяевами жизни этой, тленной, смрадной (сколь бы ни окропляли они её антиперспирантами своими пахучими) и неумолимо скоротечной.
   Небо – олицетворение Божие – всегда являлось для него, как и для всех человеков (не потомков обезьян), источником света, чистоты, свежести и радости неизъяснимой. Только теперь уже, когда смотрел он, упоённо как-то, в Синь чудную, более чем прежде, рвалось из груди его что-то туда, как домой. И более чем прежде, раствориться хотелось ему всем существом своим, телом своим в синеве упоительно-свежей и невыразимо прекрасной.
   Небо, безошибочно чувствовало трепетное сердце его, Синь эта, необозримая, безкрайняя и ненаглядная, и есть настоящий, истинный и желанный его дом, где никогда ещё не был он, но куда предстоит вернуться ему вскоре…

   И всё чаще щемило ему сердце при воспоминаниях о прожитой жизни. Всё чаще горло сковывал спазм и на глаза накатывались тихие слёзы. Столько (!) друзей его, дорогих и незабываемых, а также и просто знакомых ему людей покинули уже бренный этот мiр и отошли в мир иной. А он всё ещё пырхается зачем-то здесь. Среди чужих, незнакомых и неблизких ему людей. В заботах каких-то, суетных, мiрских, чуждых его сердцу заботах. А также и в мыслях своих каких-то глупых и в воспоминаниях своих, никому не нужных.
   Ему хотелось, почему-то, в отличие от цепляющегося всячески за существование это земное, грубо-физическое, племени животного, к ним, скорее к ним, любимым своим, ушедшим ввысь, в Вечность неизмеримую.
   Единственным огоньком тёплым, греющим усталое его сердце и всё ещё привязывавшим пока его, хоть как-то, к земле этой грешной, была семья его: жена родная и дочурка любимая, совсем уже взрослая и самостоятельная.

   Всё прошёл он в глупой своей жизни. Или почти всё, необходимое для чёткого осознания себя человеком. Русским человеком, в конечном счёте. От моря до поля. Моря, у которого родился он и любил которое, как мать свою, никогда не бывшую у него. И до поля Русского, воспетого некогда советским евреем (дай, Господи, ему, еврею Русскому, место в чудных обителях Твоих, уготованных праведникам!).
   Поле Русское, полюшко-поле, заменило ему (правда, только отчасти), когда осознал он русскость свою, ничем не заменимое, как казалось ему прежде, горячо и нежно, а точнее – невесомо-невещественно – любимое им синее море. Оно, Русское поле – олицетворение простора неоглядного, широты и простоты Русской – стало продолжением всеобъемлющей и нескончаемой любви сердца чуткого его.

   Однако, сдаётся нам, наблюдателям глупой жизни сей, устал уже он от обилия событий, выпавших на богатую и счастливую его долю.
   И испытывал он желание внутреннее приступить к подведению итогов нескладной своей жизни.
   И после подведения их хотелось ему погрузиться в невесомую Тишину вечного созерцания…

   Но рано ещё, наверное, – осеняла иногда его светло-грустная мысль, – подводить итоги.

   Путь его не закончен пока ещё.
   И, быть может, доживёт ещё он до истинного возрождения любимого Отечества своего? Неизбежно грядущего на смену лживому, рассеянскому псевдовозрождению под фарисейски лукавые лозунги и импотентные заклинания «реформаторов» нынешних, которыми только лишь иезуитски прикрывается стремительно продолжающееся глумливое уничтожение Русской России.
   До того времени доживёт, быть может, он, когда очнётся, наконец-то, от дурмана телевизионно-наркотического, наваждения дурного сна, кошмара ночного, продолжающегося вот уже 92 года, стряхнёт с себя паразитов-прилипал многочисленных и восстанет из праха и пепла родной народ его Русский? Многострадальный (по грехом своим, впрочем) народ, всячески развращённый за последние эти 92 года и тщательно втоптанный революционерами и «реформаторами» всех мастей в миазматическую грязь. Ту грязь, что представляет собой противоестественную для нормального человека – творения Божия – причудливую и гадостную смесь из антихристовых социальных утопий и зловонных демонократических «ценностей».
   Может быть, удастся ещё увидеть ему в благоухании Истины расцветающий вновь цветом ярким – весенним – Русский народ под благотворным и мудрым водительством Симфонии законных властей?
   Власти духовной, в виде свято-отеческой Русской Православной Церкви, очистившейся от вкравшихся и заполонивших Её за те же безвременные годы немалочисленных духовно-блудливых, еретических, бюрократических и апостасийно-соглашательских иуд.
   И государственной власти, в виде Русского Православного Монарха. Царя. Не лукавого наёмника-временщика со всегда сопровождающей его, как и всех таковых временщиков (президентами да премьерами у демонократов многоликих именуются они), хищной сворой хапуг, а рачительного Хозяина дома – Отечества – своего и Отца народа-зиждителя, Отечество державное это создавшего.

   И только тогда сможет вдохнуть он свежего и чистого – Русского – воздуха всею своей полной грудью.

   И только тогда сможет возрадоваться, наконец, душа его усталая полноценной и светлой радостью. Последней и самой лучезарной земною радостью. И именно с этой-то радостью безмерной желал бы он закончить смиренно дела и труды свои земные и перейти в Мир иной – Мир Света, лучший из миров…

   Ну а пока… жизнь продолжается.

   Нет. Уточним.

   Глупая жизнь продолжается…


   Владимир Путник                                          Октябрь-декабрь 2006 года от Р.Х.,
                                                                     Год 2009 от Р.Х.

Послесловие
(Русский эквивалент древнегреческого слова «эпилог»),
или
Гимн Русскому народу.

   Нет, други мои, что бы ни говорили мне, Рассеяния-страна нынешняя – это и не Россия вовсе. Это то, что хотят сотворить с нами захватители-оккупанты кремлёвские земли нашей Русской, Святой Руси. Как хотите, расставьте ударение в слове этом, придуманном мною: хоть на втором слоге, хотя бы и на третьем, – всё будет верно.
   В первом варианте получится именно то, что племя некое талдычит беспрестанно, а точнее сказать – талмудычит ­– всему целенаправленно оглуплённому и оскотиненному им мiру окружающему, о рассеянии их собственном меж других народов. И именно это племя устроило народу моему родному – Русскому – в конце веков, самое что ни на есть рассеяние между народами, всячески облагодетельствованными им. И теперь он, народ мой Русский, существует пасынком там, где создал, созиждил всё.
   Увы. Это давно-о-о запланировано было рассеянами профессиональными.
   Во втором варианте скрывается, предельно подлый «имидж», который бесстыдно прилепили и продолжают лепить неустанно Родине моей, Отечеству моему. Это, дескать, образ «возрождающейся» России. Многонациональной, вишь ли ты. Мультимногонациональной, мегамногонациональной, гипермногонациональной! И всё это при одном только, единственном, действительно, реально дееспособном народе-созидателе. В отличие от множества иных народов, способных только к ненасытному потреблению плодов неисчерпаемо-творческого и самоотверженно-неутомимого труда Русского народа.
   Государствообразующего народа, всё, и ещё раз всё, абсолютно всё создавшего на своей собственной земле. Или в «этой стране», как любят говорить оккупанты земли Русской. При очень незначительном участии некоторых коренных на нашей земле народов. И при весьма значительном и упорном деструктивном сопротивлении созидательному творчеству многих других народов. Тех самых, которые претендуют ныне, сколь настойчиво, столь же и безосновательно, на «общее», якобы, многовековое наследство Русского народа.

   Мало кусали и грабили его со всех сторон на протяжении всех этих веков. Мало было рассеять значительную часть моего народа посреди, очень мягко говоря, народов недружественных. Мало было при этом отчекрыжить от России и раздарить просто так, направо и налево, солидные куски земель Русских, обретённых самоотверженными и героическими усилиями Русских землепроходцев и политых обильно потом и кровью землеробов и защитников земли Русской. Так теперь надобно ещё и разделить между «самостоятельными» и «независимыми» народами этими наследство единственного ЗАКОННОГО наследника.
   А одновременно со всеми этими деяниями беспредельно-преступными, под нескончаемые заклинания «цивилизованно»-шаманские, активно-энергично затаптывают в грязь самого наследника. Всячески, всеми возможными и доступными методами и средствами – политиканскими, псевдоэкономическими, псевдоздравоохранительными, псевдообразовательными, псевдокультурными, а также и ублюдочно-антинравственно-массово-коммуникативными – подрывают его жизненные силы.
   Окончательной – и многовековой же – целью чего является низведение великого народа Русского до уровня нежизнеспособной, растворившейся где-то среди бурятов, нанайцев, эскимосов или чукчей, малой народности. А всего лучше – полное уничтожение его. Россия без Русских - вот она, генеральная цель.
   И государство нынешнее Рассеяния является главным инструментом достижения вожделенной этой цели всех объединённых сил всего мiрового зла.

   Толерасты американоидные всячески убеждают нас в том, что мы должны любить, да не просто любить, а горячо любить, заполонивших землю нашу азиатов разных. Тех самых азиатов, которые в злобе нечеловеческой «очистили» земли свои от людей Русских. Тех самых Русских людей, которые всё создали, построили на землях их пустых, ни на что не способных.
   Только Русские смогли создать что-то там, где ничего не было. И сами высокогордые владельцы земель тех, ничего путного создать у себя дома за века многие не в состоянии были. Да так по сей день ничего и не смогли.
И вот ведь, странная какая штука приключилась. Сразу же, как только они, подзуживаемые талмудистами подло-мудрыми, уничтожили и изгнали остатки людей Русских с земель своих бесплодных, сразу же, повторюсь, утратилась их собственная жизнь, мало-мальски разумная, мало-мальски самоокупаемая. И оказались они вдруг в пустоте некоей, совершенно бездуховной, бесплодной и совершенно бессмысленной. Наедине с неистребимой гордостью своею, антирусской.
   И хлынули они, уничтоживши у себя людей Русских, активно зазываемые антивластью рассеянской, талмудистской, потоком нескончаемым на землю Русскую. Где и продолжают вытворять по отношению к презренным хозяевам не их земли непотребство всяческое своё, полуживотное.

   А антивласть рассеянская на все лады рассказывает нам радостно с экранов телевизоров о многом. О том, например, что преступность не имеет национальности. Но и о том тут же, что национализм в Русской стране может быть только Русским. Других национализмов в государстве Рассеяния в принципе существовать не может.
   Русских людей, теперь уже на Русской же земле, – именно, и только, на национальной почве – режут, насилуют, грабят, мошеннически обманывают, убивают все, кому только не лень. И всячески демонстрируют при этом Русским «свиньям» национальное своё презрение и национальное же своё «превосходство». («Превосходство», как можно видеть, исключительно в злобной агрессивности, мошеннической бесстыжести и подлости.) Но тут никакого национализма, ни «разжигания» какого бы то ни было никем из полномочных рассеян никак не усматривается.
   А вот Русские люди, категорически не согласные с таким положением вещей, моментально попадают в разряд подлых националистов.
   Да что там националистов. Нацистов! О Русском фашизме мифическом, о страшных и кровожадных деяниях его, с трепетом душевным и дрожью слезливою в голосе артистично-гневно рассказывают нам многочисленные и сплошь нерусские телевизионные деятели.(11) О «фашизме», который, как вдруг оказалось по воле швыдко-этнических антифашистов, гораздо страшнее, подлее, гнуснее и жесточее фашизма классического – германского.
   Тут кстати, наверное, будет заметить, что нацизм немецкий спровоцирован и выкормлен был заботливо самым страшным, и, наверное, единственным, по большому счёту, и настоящим, из существующих в мiре бледных его копий – нацизмом талмудистским. По злонамеренности своей, изощрённой подлости и злобности вселенской не имеющим ни малейших аналогов в мировой истории. Гитлеровский нацизм, по сравнению с ним, выглядит дитятей неразумным и благолюбным.

   О толерантности навязчиво долдонят нам толерасты бесполые (или всеполые?). Попробовали бы они порассказывать эти свои байки в странах мусульманских. Многое осталось бы от них? Я, автор произведения этого, знаю совершенно точно: вряд ли удалось бы нам отыскать даже и клочков их на площадях мусульманских. А нам – можно. И очень для них нужно!
   Причём, с нажимистым этаким укором «вразумляют» они нас: что же это вы, ксенофобы русские?! Как ни учи вас, а всё не любите вы, недоразвитые, всех съехавшихся на землю вашу (как на пир во время чумы) представителей окружающих вас благонравных народов. А они, между прочим, неутомимо улучшают демографическую ситуацию вашу! Вы вымираете (с беспредельно активной помощью нашею), а они плодятся неуёмно, как тараканы.

   И много чего ещё увлечённо рассказывает нам, народу Русскому, племя рассеянское. В бесплодной надежде на то, что мы так и умрём, так и не очнувшись от их телевизионно-наркотического дурмана. Этакие коты-баюны, сирены эллинистическо-мифические, птицы и русалочки дурманящие из разных сказок разных народов мира.
   Ошибаются!!! Не им, как бы ни вожделели они того, решать судьбу народа моего – Русского. Господь управит всё самым разумным, ведомым одному только Ему, образом. И установит всё на законные свои места. И перст Его, как и четыреста лет назад, во время великой Смуты, вновь укажет на ждимых всетерпеливо нами новых, нынешних гражданина Минина и князя Пожарского. Вслед за которыми придёт и Государь земли нашей Русской.
   И каждому достанется именно то, что он заслужил. Ни больше – ни меньше. Никому никак не удастся избежать заслуженного воздаяния. Это вам не продажные крайне рассеянские суды…

   Мне не ведомо, жив ли ещё глупый «герой» повести моей или вернулся уже он домой. Неважно это. Важно то, что жизнь его, кратковременная и странновато-глуповатая, случилась, пришлась на один из самых тяжких моментов в тысячелетней истории его народа. Ещё более тяжкий, наверное, чем вторая Смута, первой трети XX века, когда молох талмудическо-кровавый перемалывал Русских людей многими миллионами.
   Теперь, во времена третьей и последней Смуты, наведённой на Русскую землю, как и обе предыдущие, неутомимыми в злобе своей врагами народа Русского, молох этот стал всё же менее кровавым. Но гораздо более изощрённым. Теперь он, убедившись в бесплодности мясорубки, а также и опасности её (палка – она, ведь, о двух концах), сместил акцент с уничтожения тел человеческих, Русских, на ещё более страшное, и менее заметное при этом, уничтожение душ их. Ну, а для тех, кто старается хранить души свои в неприкосновенности и чистоте от грязи вселенской, всегда найдётся свободная пуля (12) или, на худой конец, статья какая-нибудь в кодексе уголовном, рассеянском.
   Впрочем, и моя-то жизнь грешная тоже как-то так угадала именно на это – скорбное для сердца Русского – время…
_____________________________________________________________________________________________________________________
(11) Одна из таких деятельниц с восточным прищуром глаз в простоте своей русофобской договорилась однажды вот до чего. «Завтра, – сказала она пренебрежительно-снисходительно, заметно лучась при этом восточно-национальным своим превосходством, – в российских школах ученики будут сдавать экзамен по языку, который для кого-то из них является родным, – экзамен по русскому языку». Этот предельно откровенный рассеянский пассаж я видел и слышал собственными глазами и ушами. Комментарии нужны кому-нибудь? Кстати, дамочка восточноокая и по сей день радует рассеян жвачных тщательно подобранными для них (рассеянами же, только профессиональными) телевизионными новостями…
(12) Тут я несколько скаламбурил. Свободной пулю вполне можно понимать в рамках осчастливившей всех нас либеральной рассеянской «свободы». Той самой свободы, которая обеспечила всем нам совершенно свободное летание несметного количества пуль в любом из наших городов, сёл и иных-прочих весей. В другом смысле, «свободная пуля» – это, ведь, вам не подвально-чекистская, государственно-направленная пуля. Мало ли откуда она прилетела? Свобода полёту её свободному препятствовать никак не может. На то она и свобода лукавая, либеральная.

   А теперь, други мои дорогие, перейду-ка я плавно к тому – самому главному, – ради чего и затеял-то Послесловие это. Оно, ведь, вовсе и не является обличением кого бы то ни было в чём бы то ни было. Не в том цель моя, чтобы клеймить зло всяческое, количество коего в мiре этом неисчерпаемо. Отнюдь. Не мне, грешнику первейшему и страшнейшему, судить кого бы то ни было. Свои бы грехи безчисленные замолить пред Господом хоть как-нибудь. А со злом всемирным, многообразным и многоплодным, разберётся Сам Господь.
   Напротив, это – объяснение в любви. Моей любви безмерной к народу моему родному – Русскому. Прошлому, ушедшему в вечность исполину великому и героическому; нынешнему – страдальцу кошмарно-дремотствующему; а также и грядущему на смену нам, недостойным, племени младому, светлому духовно, верному в путях своих земных и праведному пред Создателем.

   Начну с друго́в моих, коих помянул в первом же предложении Послесловия этого. Их много у меня. Хотя сам я и являюсь человеком достаточно замкнутым. Замкнутым на себя и семью свою. Дру́гами же моими являются все Русские люди, которым хоть сколько-нибудь небезразлична судьба Отечества нашего. Я сознательно делаю допущение это – «сколько-нибудь». Знаю, что весьма значительная, бо́́льшая часть народа моего находится, увы, под убаюкивающим наркотелевизионным воздействием толерастов-американоидов. А другая – тоже немалая – его часть попросту пытается элементарно выжить в «этой стране» Рассеянии, фатально и безнадёжно уткнувшись носом в землю свою родную.
   Как же хочется мне завопить во весь голос: «Проснитесь, братья мои!!!!!!!! Увидьте то, что творят с нами злонамеренные враги наши многочисленные, сковавшие нас по рукам и ногам и оседлавшие бесцеремонно нас!!!»
   А ещё хочется мне сказать братьям моим Русским, но уже без воплей, вполголоса: «Оторвите взгляд ваш от земли, как будто кем-то прикованный к ней, и возвысьте очи ваши горе́. Вспомните, что помимо земли нашей прекрасной есть у нас ещё и небо. Ещё более прекрасное Русское Небо наше. Так научитесь же, хотя бы иногда, взглядывать в него и, быть может, даже задерживать взгляд свой там на несколько мгновений. Может быть, именно после этого по-иному увидите вы и землю нашу родную? Может быть, хоть тогда шевельнётся в сердцах ваших, тяжким бытием обременённых, зародыш высокой и светлой любви к тому, что искони именуется Родиной, Отчизной, Отечеством?..»

   Знаю также, что сколько бы ни вопил я, услышан никем не буду. Разве что, только «правоохранительными» органами рассеянскими. Которые тут же обвинят меня в «разжигании» чего-то там у них. Такая уж установка железно-свинцовая дана им антивластью нынешней, русофобской. В странной стране Рассеянии только Русские люди и «разжигают» что-то там. А точнее – пробудить пытаются некоторые из них в народе своём самосознание его родное, Русское, на Христианстве взращённое. Что и представляет безусловную опасность для антивласти рассеянской. И что, под видом «разжигания» некоего, подлежит безусловному преследованию и подавлению.
   Оно и не удивительно. Остальные, ведь, живут в государстве Рассеяния в своё собственное – нерусское – удовольствие.
   Да, ну и Бог с ними. Точнее сказать, Бог-то, Он с нами. С ними же пребывают неизбывно их боги. Главный из которых – маммона. Да и пущай живут себе, с богами своими. Таков их выбор.
   Мы – Русские – не завидуем никому. Нам ли завидовать кому бы то ни было?!! Это их зависть к нам, чёрная и неуёмная, всё не даёт им покоя на протяжении многих времён: никак не могут переносить они спокойно простого нашего мирного существования на нашей собственной земле. Под светлым и синим Небом нашим.
   Я же приступлю к главному событию моей жизни, к объяснению в любви.

   Я люблю тебя, народ мой Русский!!! Я люблю тебя более всего на свете! Только Господа Бога нашего я люблю больше тебя. Поскольку Он – Отец. Он – Отец наш с тобою. Он создал тебя, народ мой, во славу Свою.
   Я же – кровиночка твоя. Ма-а-аленькая капелька крови, текущей безпрестанно в жилах тела твоего, великолепного, могучего и самого прекрасного в этом мире. Я – дитя твоё. С тобою, народ родной мой Русский, ничто не страшно мне. Я знаю, что стоишь ты костью непроглатываемой в горле мiрового зла. Я вижу, как хотят уничтожить тебя, и уничтожают день ото дня правители нынешние кремлёвские, рассеянские, верные служители зла того, подземного.
   Но не удастся им сотворить это! Потому как жив ещё ты, народ любимый мой, волею Божией. Вопреки всем лихорадочным стараниям их сатанинским. И жить будешь ещё долгие и долгие годы. В ответ на чаяния бесплодные всех врагов твоих злобных.
   А для этого тебе, родной народ мой, необходимо прийти в себя – вернуться к самому себе.
   Необходимо очнуться от дурмана наркотического, открыть глаза твои тяжко-сомкнутые, прозреть улыбкой синеокою.
   Необходимо встать с колен, распрямиться во всю стать свою богатырскую, расправить плечи могучие и обрясть вновь достоинство своё врождённое, Русское.
   Необходимо вспомнить всё, всю свою тысячелетнюю державную жизнь. Со всеми случившимися в ней взлётами безпримерно великими и падениями безпримерно страшными.
   Необходимо осознать себя единой и сплочённой вокруг хрустально-родниковых святынь своих национальной общностью, чем и привести себя в соответствие с великими предками твоими. И, тем самым, дать повод безспорный потомкам твоим гордиться тобою.
   Думаю, что это будет очень нелёгкий, болезненный для тебя путь. Выздоровление от тяжёлых и затяжных недугов никогда не бывает лёгким.
   Но другого пути нет у тебя, любимый народ мой Русский!
   Любой другой путь, и в первую очередь, путь нынешний, блудливый, рассеянский, – это путь в погибель. Твою погибель…

   А я готов ради возвращения заплутавшего народа моего на единственный Русский путь упасть, далеко не первою уже, капелькою алой на ослепительно белый снег Русский. И много ещё капелек, другов моих драгоценных, знаю я, упадут, не ведая сомнений, вслед за мною и окропят снежную белизну русскостью своею…
   И, видимо, это будет неизбежною платой за возрождение народа нашего Русского, очищение его от скверны и возвращение к корням своим исконным. От которых и начинается века длящийся путь Русский, истинный – ХРИСТИАНСКИЙ.
   А когда вернёшься ты, Русский мой народ, на стезю свою, предуготованную тебе отначала, тогда и все другие народы (цвет народов тех, не упорствующий во зле), благодарные тебе за то, что ты, с подвижническим самопожертвованием пронеся крест свой святой чрез века, проторил истинный путь и для них, последуют, славя Бога, вслед за тобою.
   Я знаю – так будет.
   Впрочем, это будет уже другая история. Точнее – продолжение нынешней.
   А посему…

   Я люблю вас, Други мои. Я очень люблю вас!
   И это есть последняя любовь моя земная, самая светлая и чистая…

   С Богом, Други мои!

   Только с Богом мы и есть ДРУГИ.

   Так послужим же Ему и Отечеству нашему.

   Ибо сказано: кто не любит Отечество своё земное, тот не достоин и Небесного Отечества.

   С нами Бог!

   И кто против нас?!!!!!


   Владимир Путник                                    Год  2010  от  Рождества  Христова

Примечание.

На фотографии запечатлён тот самый - новопостроенный - Храм, о котором упоминалось в этой повести.

© Владимир Путник, 08.02.2011 в 14:42
Свидетельство о публикации № 08022011144212-00202253
Читателей произведения за все время — 136, полученных рецензий — 0.

Оценки

Голосов еще нет

Рецензии


Это произведение рекомендуют