В то морозное, зимнее утро мы проснулись от жалобного, тревожного блеяния козы. Мама, накинув на плечи пуховую шаль, растёрла на замёрзшем окне прозрачный островок, долго вглядывалась в утреннюю синь и всплеснула руками:
- Ай, Аллах, это же коза Фахри-енге, случилось с ней что!? Коза сама не пришла бы. Не к добру видать. - и заметалась от окна к двери. Бестолково закружилась у печки. И, наконец, будто опомнившись, села на лавку у кухонного стола, успокоилась и скомандовала:
- Вставайте сынки, запрягайте Сивку, поедем. Давно не было её у нас, жаловалась в последний раз на сердце, давит, говорит, теснит... Эй, Алла, не дай бог, что случилось. Говорили же ей, говорили, эх-х-х...
***
Года два назад она свалилась к нам как снег на голову. Маме приходилось снохой - женой дяди. Нам с сестренкой, избалованным любовью и вниманием многочисленных тёть и сестёр, она сразу же не понравилась - угрюмая, нелюдимая, с тонкими, поджатыми губами, как будто и не замечала нас. «Злая тетка» - прозвала её сначала сестрёнка. Потом за чрезмерную смуглость мы прозвали её - «Кара иней» - чёрная или тёмная тетя.
В солнечный летний день, увидев её входящей в наши ворота, мама удивлённо заохала, торопливо переваливаясь, подбежала к ней, приобняла и, подхватив мятую, чёрную сумку, повела в дом. Предвкушая вкусные угощения в честь неожиданного приезда городской тёти, мы, весело перебегая из дома во двор, со двора в сенцы, видели, как важно пыхит медный, с ажурными ручками и ножками, всё шаржево отражающий самовар. Как растёт горка горячих, жирных, жёлто-румяных блинов. Как квело перетекает из трёхлитровой банки в пиалушку густой, прозрачно-золотистый мёд. Слышали неторопливые разговоры, расспросы. Но к нашему разочарованию в её сумке кроме слипшихся, мятых, с растёкшимся фиолетовым рисунком слив на обёртках карамелей, больше ничего не нашлось. Вдобавок, она, между разговорами, умудрялась недовольно покрикивать на мою расшалившуюся, упрямую сестрёнку. И мы вовсе насторожились, когда в разговоре, мама, вдруг, стала удивлённо охать, слегка возмущаться и к концу откровенно недоумевать:
- Ладно, младший то сын твой, непутёвый конечно - пьёт, толком не работает и жена под стать, а Фатих - врач, квартира большая, дети умницы. Что у него то не живётся?
- Ай, тоже мне. Жена его - накрутит вечером на свои пакли бигуди, напялит на себя свой в розах халат и ходит, командует: «Фа-ати-их, подай мне пилочку, у меня руки в крему. Фа-ати-их, принеси мне», тьфу, терпеть не могу, противно передразнивала она свою невестку, - Под корову бы её с этими бигудями, соски подёргать, да навоз потаскать!
- Скажешь тоже, енге. Городские же они, что им ещё делать. Радоваться надо. Сын выучился, уважают его, квартиру дали. Жила бы у них припеваючи.
- Сыну слов нет, да вот сноха.
- Ладно, невестки не нравятся, а у дочки, почему бы ни пожить? - со стуком переставляя чашки и недовольно хмуря брови, бросила мама.
- Муж у неё молчаливый. Молчит, молчит - всю душу вымотает. Выйдет, в подъезде покурит, посмотрит телевизор и опять молчит. Не могу я так! До чего доходит: оставили с ним соседи на выходной сынишку. Вечером забрали и спрашивают, мол, ты слушался дядю? Он говорит - нет. А почему? Так он мне ничего и не говорил! Вот такой вот молчун - противно!
Долго они ещё спорили, рядили. Всё не нравилось в этой жизни тёте, всё было не по ней. Уже, свернувшись калачиком, сладко уснула сестрёнка. Пришёл с работы усталый отец и, попивая чай, щурясь от лучей заходящего солнца, стал вспоминать причуды её мужа - фронтовика Биляла. Железного человека, рудокопа, под чьей жесткой рукой, послушно безропотно, как тень прожила она свою жизнь. Сначала они жили в родной деревушке, потом переехали в рабочий посёлок, где добывали железную руду. Там он и умер.
Говорят, что он мог, разъярившись оттого, что она мало взяла махорки на покос с ночевой, стегануть её при всех кручёным кнутом и ночью отправить беременную домой в деревню за несколько километров от покоса. Она безропотно уходила, по пояс мокрая от росы под утро возвращалась. Молча ложилась рядом уже давно храпящим мужем, чтобы утром, до солнца, встать раньше всех, приготовить завтрак, накормить нанятых косцов. Прибраться и весь день наравне со всеми косить, готовить обеды, ужины. Ходить за водой и бегать по мелким поручениям и капризам мужа.
Когда дети были совсем маленькими, ночью своим плачем мешали ему спать, мол, ему завтра рано утром на работу. И он мог её, почти полураздетую, с младенцем на руках, выгнать морозной зимней ночью на улицу. Спасало её обветшалая летняя кухня с очагом и казаном, где летом варили курут, делали творог. Она разжигала сырые дрова и до утра кимарила, тесно прижимая к себе любимое чадо. Никому она не жаловалась, как другие ветреные жены не убегала к родителям. Молча, сжав зубы, терпела, от всего этого почернела, раньше времени состарилась, стала замкнутой и необщительной.
Не менее жестокая и властная свекровь первое время радовалась «крутости» сына, поддакивала ему, поддерживала, мол, мы так жили в строгости, поживите и вы - молодые. Но, когда «строгость» сына переходила всякие разумные границы, она в ужасе становилась на сторону, в защиту молодой снохи, от чего и ей доставалась пара щелчков его беспощадного кнута. Но жизнь есть жизнь. Она утекла, как ушедшая в землю вода. Он умер. Без него она вовсе растерялась. Дети продали дом в посёлке, забрали её к себе и вот…
Когда уже осушили третий самовар, она резко отстранила от себя пустую чашку с блюдцем и, собравшись духом, выпалила:
- Ну, вот что, не в гости я к вам приехала, по делу. Ты ж начальник здесь и ты, сестрёнка, всех знаешь, всем владеешь. Помогите мне купить более-менее сносный дом в нашей деревушке, наш-то не сохранили. Хочу одна пожить на родной землице и помереть там хочу…
Не зная как реагировать, от неожиданности онемев, папа, с мамой недоумённо переглянувшись, расхохотались. Папа по-мужски сдержанно, боясь обидеть старшую, мама громко и заливисто - до слёз.
- Енге, ты что, на старости лет с ума сошла! - кое-как унимая смех и вытирая слёзы, удивлённо уставилась на неё мама, - как ты себе это представляешь!? Там же никого не осталось, все переехали!
- Знаю, - обиженно буркнула тетя, - мне всё равно, одна буду жить.
- Ладно, летом, ещё можно прожить - и дороги есть, покосники приезжают, живут в своих старых домах. А зимой? Замёрзнешь, заметет тебя там, и не выберешься. Как за продуктами будешь приходить?
- Знаю, - заладила своё тетя, её лицо стало непроницаемым и каким-то отрешенным. И какие бы доводы не приводили мои родители она ни в какую, замкнулась и только твердила: «Знаю, знаю, знаю... »
И, так и настояла на своём. С города приехали её сыновья, долго спорили с ней, ругались между собой, но так и ничего не добившись, за бесценок купили заброшенный дом, подремонтировали, привезли кое-какой домашний скарб. И скрепя сердце, слегка поругивая её, мол, позоришь нас, на прощание слегка прослезившись, оставили жить одну-одинёшеньку в родной деревушке.
Чтоб совсем ей не было одиноко, к большой радости сестренки, мама подарила ей нашу самую бодливую, вредную, но самую «сообразительную» козу. И молочко ей к чаю, и заботы, - будет за кого переживать, беспокоиться. Бодливой её сделали мы с братом. Ещё маленькую козочку учили бодаться. Поддразнивая, подставляли к её рожкам сложенные пригоршнями ладошки и до того «натренировали», что не стало от неё прохода. Особенно доставалось сестренке, не один синяк и ссадину она получила от злополучной козы и, ссылаясь на страх перед козой, она иногда и хитрила, - отказывалась выполнять наши мелкие поручения по двору. Доставалось и мне и моим друзьям от этой рогатой бестии, но потом как-то привыкли. Главное - не зевать...
Первое время она изрядно помучалась с этой козой. И бодала она её, не давала молока, брыкалась. Несколько раз прибегала к нам, домой. Но мы снова отвозили её к новой хозяйке. Со временем они подружились, и стало казаться, что она живёт только ради этой козы. Когда она приходила к нам в село за продуктами и у нас, попивая чай, жаловалась на трудности одинокого житья и мама начинала ей выговаривать, мол, говорили тебе, предупреждали - она быстренько вскакивала и со словами: «Ой, коза, моя коза! Наверное, уже кушать хочет, без водички мается. Побегу домой», - и собиралась в путь.
Частенько, жалея её (путь не близкий - несколько километров через горы и леса), мама заставляла нас отвозить её на мотоцикле домой. Тут начиналось самое смешное. Привыкшая к езде по городу на «Урале» шурина, она обязательно требовала мотошлем. Мы доставали из кладовки давно запылившийся шлем. Она напяливала его на голову с платком тесную, тяжёлую каску. Долго пристёгивала скрученные, затвердевшие ремешки и становилась похожей на старенькую, смешную обезьяну, которой хозяева ради шутки одели в каску и посадили в коляску мотоцикла. Мама, провожая нас со двора, прикрывала рот платком, еле сдерживаясь от смеха, грозила нам хохочущим кулачком и после отъезда надымившего, шумного мотоцикла её смех постепенно переходил в слёзы.
Так тетка прожила два года. Чем она занималась в долгие зимние дни и ночи - без электричества, радио, телевизора, о чём думала, чем жила - одному богу известно. И вот рано утром прибежала коза…
21. 06. 2005