…Нас было семеро у родителей. Я – старший, затем Александра, Василий, Мария, Юрий, Алексей и Клавдия. Семеро выросших. Николай и Пелагея умерли во младенчестве, а ещё один мальчик родился мёртвым. После него мама больше не рожала. Шутила печально: «Всё, захлопнулась дверца». Сокрушалась, что не смогла поднять всех. Видела дурной знак для семьи в том, что не выжили дети, названные в честь родителей. А о самом младшем переживала особенно: так и не увидел этого света, некрещёным на тот ушел. В нас души не чаяла, но никого не выделяла и воспитывала строго. А у отца любимицей была Маняша (или Ману, как эта егоза сама себя называла в раннем детстве).
Все мы появились на свет дома. Жили хоть и небогато, но до больниц не опускались. Когда наступал срок – всегда почему-то под вечер – отец посылал за Афанасием Кирилловичем, нашим семейным врачом. Тот приходил – такой деловитый, кругленький, в пенсне. Вежливо спроваживал отца в кабинет, а нам велел носов не высовывать из детских комнат. И почти до утра дом, наполненный тревожным ожиданием, не спал. По коридору из кухни в родительскую спальню и обратно то и дело бегала на цыпочках наша няня, Алевтина. Из кабинета доносились тяжелые шаги отца. Мама старалась не кричать – терпела, не желая пугать нас. Лишь изредка раздавался её приглушенный стон. И мы замирали, затаив дыхание, а отец останавливался, будто наткнувшись на стену, и тут же вновь начинал мерить кабинет шагами. А затем слышался плач, похожий на мяуканье, и вскоре Афанасий Кириллович стучался в дверь кабинета: «Поздравляю, батенька, с прибавлением. Младенец с виду здоровенький. Завтра после обеда зайду, а до тех пор Пелагее Фоминичне не вставать ни в коем случае. Дайте-ка мне пяточек книг потолще – на живот роженице положить».
Зачем я всё это пишу, для кого? Не знаю. Наверное, для самого себя. Вот вдруг вспомнилось, как мы всей семьей дожидались появления в доме новой жизни. Надо же чем-то скрасить ожидание смерти. На заре придут. Поставят к стенке. Комиссар позволит выкурить последнюю папиросу и скомандует «пли!»…
… Интересно: будет в расстрельной команде Фёдор? Едва ли: трусоват бывший друг-соперник. Хотя, могут и приказать. Написал донос – так не отлынивай, приводи в исполнение приговор трибунала.
Куда-то меня не в ту степь занесло. Главное, что Зою не увижу завтра. Нет – уже сегодня. С ней попрощаться уж точно не позволят. Предел милосердия к врагам революции – щепоть махорки.
Женщинам не место на войне...
Довольно. Ночь длинная, кое-что ещё можно успеть, имея огрызок карандаша и требник с широкими полями. Чудо, что его до сих пор не пустили на самокрутки. Но этой судьбы потрёпанному томику не избежать.
Жили мы на Гучках. Дом был не собственный – снимали. Почти все дома там принадлежали владельцам земли, фабрикантам Гучковым. Окраинный район, но хороший, спокойный. Жилось привольно, почти как за городом. Яуза рядом, Сокольники…
Одноэтажный дом с мезонином, восемь окошек на улицу. Обшитые тёсом стены выкрашены в голубой цвет, белые резные наличники. Под окнами разбит палисадник с настурциями, флоксами, золотыми шарами. За домом – квадратный двор. Там росли две старые яблони – белый налив – и вишня, посредине стояли высокие размашистые качели, а в дальнем углу, за кустами крыжовника и смородины, был сарай для разного инвентаря. Садом не назовёшь, но двор наш был обжит и уютен. В нём, как и в доме, хватало места всем – и большой семье, и друзьям…
… Отец служил в банке. Сто рублей жалования – много ли? Смотря, с чем сравнивать. Для Гучковых, к примеру, или для наших крёстных, таких же миллионщиков, – Кузнецовых, Солдатенковых и Горбуновых, – просто тьфу. А мы жили, и неплохо. Принеся домой жалование, отец брал серебряный рубль и командовал: «Мальчишки, пошли!» Мы с Васей опрометью кидались в сарай за легкой, но очень вместительной тачкой. И отправлялись по лавкам за припасами. По мешку разных круп и муки, сахар, соль, чай. Обязательно окорок. Рубль распадался на полтинники, двугривенные, пятиалтынные, гривенники, пятачки, копейки и полушки, но его хватало и на головку сыра, и на пару колец колбасы – до следующего жалования.
Теперь же деньги меряют метрами, и всё равно на них ничего не купишь. Так странно: жуткая дороговизна притом, что понятия, казавшиеся вечными, обесценились. А жизнь человека вовсе ничего не стоит. Эту безделицу у тебя могут отнять в любой момент. И отнявший отнюдь не будет считать свой поступок грехом…
… Вдруг вспомнилось наводнение восьмого года. Наверно, потому, что за единственным окошком моей «темницы» – всемирный потоп. И валяться мне поутру в жидкой грязи, вот ведь что самое противное. Никто же не поторопится убрать расстрелянную контру.
Зима тогда случилась на редкость снежная, и морозы держались долго. А затем враз потеплело, и Москва-река с Яузой разлились неимоверно. В Замоскворечье и Хамовниках народ спасался на крышах. С мостов спускали к самой воде веревки с петлями на конце, чтобы за них могли ухватиться люди, смытые мощным течением.
Газеты писали, что на девять метров поднялась вода. Небывалое для Москвы бедствие, да ещё накануне Пасхи.
Жизнь замерла на несколько дней, но не совсем. Извозчики развозили тех, кому было невтерпёж, и эти торопыги стояли в залитых водой пролётках. Праздная публика нанимала лодочников, чтобы покататься по собственной Венеции. Мы, мальчишки, катались на плотах, сколоченных из остатков унесённых Яузой заборов. Радовались приключениям, не понимая, что невольно грешим.
Шалые и мутные воды несли утопших кошек, собак, коз, коров. И людей тоже. Но то – стихия, и винить некого…
… Каждое лето нас отправляли на дачу. Как только бывали сданы последние экзамены в гимназиях, мы уезжали в Житнево – чудеснейшую из подмосковных деревень. Отец покупал за пять-шесть рублей дойную корову. Всё лето семья была с молоком, сметаной и творогом. А когда мы возвращались в город, бурёнка доставалась хозяину, и все были довольны.
Леса вокруг, куда ни кинь взгляд. Светлые, берёзовые, с изредка растущими елями, с малиной и орешником вдоль тропинок. Грибов там было столько, что даже неинтересно собирать – искать-то не нужно. Когда мама сушила белые в печи, неописуемый дух в избе стоял. А девочки по утрам бегали на ближайшую опушку за земляникой – к завтраку.
Петушиный ор на рассвете. Щёлканье кнута, которым пастух выгонял стадо за околицу. Звонкие голоса баб, полощущих с мостков бельё. Гармонь Ефремки по прозвищу Беспортошный, первого лодыря на деревне. Крыша прохудилась, а ему – хоть бы хны. Знай себе, на гармошке наяривает или на печке полёживает, и тогда через огромную прореху в дранке всё Житнево может любоваться рыжими вихрами Ефремки. Сейчас этот гармонист наверняка комиссарствует. Самое дело для того, кто был никем по собственной лени. Да Бог с ним, с Беспортошным. Его ли вспоминать сейчас?
Закаты над дальним лесом, ромашковые луга. Истории, рассказанные у ночного костра. Безымянная речка-переплюйка, над которой старые вётлы протянули с одного берега до другого толстые корявые ветви, служившие нам, ребятне, то пиратским фрегатом, то лесом Робина Гуда, – вот чего никогда не забыть.
«Недолго осталось помнить-то, господин-товарищ Зернов», – ехидно заявляет внутренний голос. Он прав, но меня сейчас не интересует правда о будущем. Совсем не интересует. Будущее – это считанные часы, за которыми лишь пустота и холод…
… Всё тепло и свет жизни остались в прошлом – там, где мы играли в пиратов из «Острова сокровищ», а в плохую погоду – в лото или фанты. Читали при свете оранжевого абажура с бахромой. Ходили в оперу Зимина, где наш дядя, Афанасий Иванович Маторин, служил декоратором. Весь репертуар знали наизусть, со всеми актёрами были на короткой ноге. Сам Федор Иванович Шаляпин девиц наших конфетами угощал, а младших мальчиков трепал по вихрам. И я не единожды удостаивался рукопожатия великого певца.
Вот, вроде бы, обычное дело – съездить в театр, а всё равно праздник. Все наряжаются, мама и старшие девочки – непременно декольте, с веерами, в лёгких туфельках. Отец пригонял к самому крыльцу двух извозчиков, и семейство долго рассаживалось, оправляя складки одежды и укутывая медвежьей полостью ноги.
Перед началом спектакля прогуливались в фойе, в буфет заглядывали – выпить зельтерской да съесть по пирожному. Дамы ревниво оценивали чужие туалеты и всегда приходили к выводу, что наши – не в пример лучше.
А с третьим звонком мы занимали места в своей ложе. В зале медленно угасал свет, поднимался бархатный занавес, и со взмахом дирижёра начиналось чудо, пронизанное музыкой и пряными ароматами духов…
… Однажды пришли в театр днём, между спектаклями. Просто так – повидаться со своими. Не сидеть же дома в рождественские каникулы? Со мной были Шура и Маруся, а уже в театре встретились с Лизой и Колей, нашими двоюродными. Оказалось, там как раз работал фотограф: делал портреты актёров. И мы упросили этого милейшего человека сфотографировать нас. Да не просто так, а переодетыми. Лиза высокомерно отказалась дурачиться. Ей, серьёзной барышне на выданье, это было уже не к лицу. А нам – в самый раз. Шура с Машей превратились в гимназистов, причём, старшая угольком нарисовала младшей брови и усики. Меня расшалившиеся девицы заставили надеть лиф и напихали в него ваты. Затем я кое-как натянул блузку и юбку Шуры, а также какую-то немыслимую шляпку из реквизита. А Николашу нарядили в гимназическое платье Маруси и повязали ему голову широкой пунцовой лентой. Для большего сходства с мужчиной Шура взяла в руку папиросу.
Так нас и запечатлел фотограф. На скамье сидят два гимназиста, между ними – печальная барышня в белом фартуке и с шёлковой лентой на голове. На заднем плане мы с Лизой. У кузины лицо недовольное, руки в муфте. А я, присев на спинку скамьи, из последних сил сжимаю челюсти и не смотрю в объектив, чтобы не расхохотаться. Как же мы тогда были молоды и беспечны…
… Молоды, беспечны и счастливы. И ещё все живы. Коля Маторин угас примерно через полгода. Он всегда был болезненным, слабеньким, немного чудаковатым. У себя на окне, между рамами, держал жаб, ужей, лягушек и ящериц. Когда хозяина не стало, все эти ползуче-прыгучие гады в одну ночь вдруг исчезли. Так сказала тётушка, Евдокия Фоминична. Едва ли кто всерьёз ей поверил. Достаточно якобы невзначай приоткрыть окно…
Наша матушка не очень ладила с сестрой и за глаза называла её Дунькой. Мол, давно ли с голой задницей на завалинке валялась? Но та была высокомерна, жеманна и строила из себя эдакую барыньку. И Лиза пошла в неё. Мы все были как-то попроще.
Один из кузенов со стороны отца, Андрей, умер страшно и глупо, если взглянуть с точки зрения здравого смысла, а не воспитания. «Невольник чести», – мрачно шутили мы между собой. Прогуливаясь по Сокольникам с барышней, угощал её и угощался сам лимонадом. Увлёкся, наверное, и барышней, и напитками. А потом терпел, ведь немыслимо заявить спутнице: «Извините, мадемуазель, я на минуточку отлучусь в кусты». Дотерпелся до разрыва мочевого пузыря и перитонита. Всего шестнадцать лет ему было. Славный такой парень – весельчак, и учился отлично.
А в конце тринадцатого года скоропостижно скончался отец, чуть-чуть не дослужившись до титулярного советника. Так и не получил личного дворянства, не сделался высокоблагородием, потомственным мещанином в лучший мир отошёл.
Он сильно нервничал последние дни: ревизия обнаружила в банке лишнюю копейку. Копейку, подумать только! И ладно бы недостача, а то – лишняя. Но баланс должен сходиться, и все служащие искали ошибку, пока не нашли.
Отец в тот вечер вернулся домой серым от усталости. Нехотя поужинал гречневой кашей и сказал маме: «Пелагейка, я вздремну пока в кабинете. Позови, когда самовар поспеет». Но попить чаю ему было уже не суждено – умер во сне. Завидная смерть, как я теперь понимаю…
… Невесёлое в том году вышло Рождество, хмурое. Как всегда, нарядили ёлку, развесив на пушистых ветвях конфеты и завёрнутые в фольгу грецкие орехи, но даже самые младшие не радовались празднику.
Никто больше не насвистывал чуть фальшиво увертюру из «Кармэн», раздумывая над шахматным ходом. Никто во всеуслышание не претендовал, если на обед была курица, на гузку, именуемую не иначе, как «капитаньша». Оную капитаньшу теперь молча клала себе на тарелку мама, пока все остальные жалели, что курица не состоит из одних только ножек.
После смерти отца наступили тяжёлые времена. И навсегда ушли, даже не попрощавшись, беспечность и наивная детская уверенность в том, что ты защищён. А больше всех страдала Маняша, переставшая вдруг быть любимицей.
Мама начала шить на заказ, ведь жить семье на что-то нужно. И в помощницы себе определила именно Машу, среднюю дочь. Шуре нужно беречь руки, замуж готовиться, а Клава еще мала. Мне мама категорически запретила бросать Императорское техническое училище: они с отцом мечтали, чтобы хоть кто-то из сыновей выучился на инженера. Ведь только-только поступил, с таким трудом, да за казённый счёт! Что же делать – нашёл учеников, принялся подтягивать купеческих недорослей по математике и английскому языку.
Надеяться-то стало не на кого. Спасибо, хоть крёстные-миллионщики помогли с учениками. Ну, и подарки крестникам стали чуть побогаче. Помню, на Пасху Шуре подарили серьги с изумрудами, а Маше – с жемчугом. Ох, и разобиделась младшая: раз так, говорит, вовсе не стану носить! И ведь не стала – вынула серёжки из ушей, убрала в шкатулку и не доставала больше. Твердокаменная девица! Так проколы у неё в ушах и заросли…
… Шитьё у наших мастериц пошло успешно, и мама наняла вскоре одну белошвейку. В заказчиках недостатка не было даже после начала войны. Знал зажиточный народ, что Пелагея Фоминична лишнего не запросит, а сделает в срок. И так сошьёт, будто родился ты в этой одёжке.
Помню, заказала как-то супруга купца первой гильдии парчовый сарафан для снохи – в честь рождения первенца. Всё жаловалась маме купчиха Семёнова: мол, сын-то старший что учудил – из деревни привёз невесту, будто на Москве их мало! Не жаловала она простоватую сноху, но с рождением внука смягчилась. Принесла завёрнутые в платочек пуговицы для сарафана – золотые, с бриллиантами. Штук пятьдесят, а то и больше, – чтобы сверху до самого низу, почти вплотную друг к другу нашиты были.
«Ты уж не подведи, Фоминична: пуговки не дешёвенькие, – всё повторяла она. – Сам-то знаешь, как рад внучонку! Неделю не просыхал, кормилец наш. Гулять изволил. И Матюша жену любит да жалеет, так что Бог с ними. Пусть живут, я уж встревать больше не буду».
Так мама, пока не забрала заказчица готовый сарафан, каждый день перепрятывала драгоценные пуговицы, и даже начала входную дверь запирать днём, чего отродясь у нас в округе не водилось. Ох, и намучались швеи с этим заказом, делая воздушные петли вдоль всего сарафана! А сноха-то купеческая рослой была…
… Помолиться бы напоследок, покаяться в грехах вольных и невольных, да как-то не привык. Семья никогда не была набожной. Отец откровенно презирал попов, называя их не иначе, как долгогривыми. Мама в этом вопросе отца не поддерживала, но и не осуждала вслух. Детей крестила, как заведено. С умом приглашала крёстных родителей – зажиточных и влиятельных. Что ещё? На Пасху посылала кухарку освятить кулич, на Крещение – набрать святой воды. И довольно этого. Даже икона у нас висела только в кухне, куда детям ход был закрыт – чтобы не путались под ногами да не таскали сырое – но такое вкусное! – тесто.
Для меня, как и для всех наших, самым тяжким и скучным предметом в гимназии являлся именно Закон Божий. А преподавали его батюшки ох, какие строгие! Чуть запнулся, отвечая урок, – получи линейкой по рукам, а то и по шее. Так что молиться не стану. Исповедаюсь и покаюсь письменно, уж как получится.
Классическая гимназия нам была не по чину и не по карману, в реальной учились. Да и кому нужны сейчас мёртвые языки? Цитатку ввернуть во время философской беседы или диспута? Время античных философов прошло, и теперь в почёте другие аргументы. Впрочем, не первый раз Русь перекрещивают в новую веру огнём и мечом. Не впервой одних идолов заменяют другими…
… О самом себе писать неинтересно и даже скучно. Всё равно никто не прочтёт, а сам я и так знаю. Да и что, в сущности, успел я за свою жизнь сделать хорошего? Дома не построил, сына не вырастил. Даже ни одного дерева не посадил, и теперь уж точно не посажу.
Рос, учился. Мечтал, как и многие мальчишки, стать путешественником. Ходить по морям и океанам, непременно открыть неизвестный доселе остров и назвать его своим именем. Наивно и смеху подобно. В результате месил сапогами густую грязь России да Украины, а уже сегодня эти сапоги достанутся кому-то из сослуживцев.
В наше скверное время мир перевернулся с ног на голову. Теперь жгут и рушат дома, рубят деревья, убивают чьих-то сыновей и дочерей. Случается, что и свои под горячую руку попадают. Кто-то возразит: война. Кто-то добавит в оправдание: война всё спишет. Но когда врагами становятся люди одного роду-племени, а то и кровные родственники, это противно природе…
… До семнадцатого года мы жили, в общем, неплохо. Не хорошо, а именно не плохо – терпимо. Концы с концами хоть и туговато, но сходились. Прислугу рассчитали, правда. Сначала Алевтине стало нечего делать: дети-то выросли. Затем пришлось отказать от места кухарке Любе, которая кормила нас более двадцати лет. Нечем стало платить Любаше, да и разносолы как-то перевелись. «Что бог ни делает, всё к лучшему, – сказала она на прощание. – Хоть отдохну от плиты на старости лет. А пустых щей или картошки в мундирах вы и сами наварите».
Стряпнёй и огородом, в который превратился двор, занялась Шура. Да и всем остальным, кроме самых младших, работы по дому хватало.
Февральские события, отречение императора наши восприняли с энтузиазмом, хоть политикой особо не интересовались и вообще брожения в умах не одобряли. Казалось, что перемены будут к лучшему: закончится надоевшая война, наладится жизнь. Но уже к лету надежды на улучшение растаяли. Запомнилось одно, весьма характерное для того времени объявление в «Русском слове»: «Окончивший Московский Университет по естественному факультету ищет место дворника. Желательно в Бутырском районе». Едва ли бедняга нашёл даже такую работу…
… Но мама, как истинная женщина, умела выживать в любых условиях. Сильный пол создаёт, чтобы потом разрушить, прекрасный – чтобы сохранить любой ценой.
Ближе к земле решила податься – так оно вернее в тревожное и голодное время. Через дальних знакомых узнала адрес и списалась с одним очень крепким хозяином из Орловской губернии. От дома отказались, и в середине лета я отвёз всех своих на хутор к этому Демьяну Степановичу. Договорились, что будут жить там, сколько потребуется, помогая по хозяйству и обшивая семью Демьяна. Семья у хуторянина была немалая, а хозяйство – и того больше. Пять лошадей, дюжина коров, а мелочь, вроде овец и разной птицы, даже считать не удосуживались.. Куры там водились знатные, нигде больше такой породы не видел: ростом взрослому человеку по колено, куцые и ярко-рыжие.
Горько было оставлять своих на том хуторе. Пусть не батраками, но как-то похоже. А что делать? Мама писала, пока почта ещё работала нормально. Дескать, все здоровы, и всем довольны. Мальчики научились косить и пахать, девочки – доить коров. Чистый воздух, места чудесные, река Сосна рядом. Истинная пастораль.
Сам вернулся в Москву. Пришлось всё-таки бросить учёбу и надеть военную форму вместо студенческой. Тогда и познакомился с Фёдором Городничим. Но о нём я вспоминать не желаю…
… А потом наступил конец света – как ещё можно назвать катастрофу, которую сначала, осенью семнадцатого, никто и не заметил? До Москвы-то сонной пока из столицы дошло… Но вот один за другим начали лопаться чудовищные нарывы, и мир оказался залит скверной, а затем – и кровью.
Самому непонятно, как получилось, что я стал воевать на стороне «красных». Стыдно признаться, но, скорее всего, за компанию. Как-то неловко было оставаться в стороне, хоть я по натуре вовсе не борец. Немного не доучившийся строитель мостов, не желающий их взрывать. Мещанин. Мирный обыватель. Таким уж уродился – не всем же быть героями-вояками. Вот и получил: выживают в этой мясорубке зубастые и подлые. Гнилой интеллигенции, как сейчас выражаются, нет места под солнцем. Искусственный отбор по-революционному.
Всякого навидался, но грязь и кровь вспоминать не стану. Единственный лучик света в царстве тьмы за последние годы это Зоя. За неё страшусь – не за себя. Ведь пропадёт, солнышко ясное. Либо опошлится, что ещё хуже.
Как ни стараюсь крепиться, а мерзко на душе. Не хочется даже знать, что за мир будет построен на останках того, который уже разрушен до основания. Не увижу я этого будущего мира, да и бог с ним. Надо всем, что было дорого, новые хозяева жизни надругались, и продолжают глумиться. Иной раз думаешь: полно, да люди ли они? Будто и не женщинами рождены, а гиенами. Нет, всё-таки я – контра, в этом палачи-товарищи правы…
… Светает. Вот и кончилась моя последняя ночь. Так и не удалось понять, как это: меня не станет, а жизнь пойдёт дальше? Не укладывается такая дикость в человеческую голову, не умещается. Что же, зато вспомнил всех, кто дорог. И чем чёрт не шутит – вдруг всё-таки не врут сказки о загробной жизни, и я встречу за последней чертой тех, кого потерял, а когда-нибудь потом и меня найдут близкие, для которых сегодня я сам стану потерей? Наконец-то понял, для чего нужна религия: она утешает и примиряет с неизбежным.
Удивительно сентиментальным становишься, осознав, что осталось всего ничего. Вот, вроде, простился мысленно со всеми, но они не отпускают, не уходят. Спасибо вам, родные мои.
Как всё-таки жаль, что не перепишешь набело отпущенные тебе страницы. Не воротишь сделанного, не исправишь глупостей и ошибок, не вернёшь слов, сказанных сгоряча. Не окажешься вновь в начале пути, чтобы пройти его как-то иначе. Что даётся нам всего одна попытка – несправедливо.
Вот однажды столкнулся случайно с очень милой, но странной девушкой. Выскочила на скользкое крыльцо, упала, а я помог ей подняться. Простоволосая, в уродливой мужской одежде, перепуганная, – откуда она взялась? Что-то в этой девушке было (прости, Зоя!) особенное. Удивительное. Многообещающее. Словно ангел-хранитель, заплутавший среди небесных сфер, нечаянно явился на миг своему подопечному. До сих пор гадаю: а не исчезни милая незнакомка с той же внезапностью, что и возникла, как сложилась бы дальше судьба?
Всё, за мной пришли. Черновик законч...