Растрепанная, полуоблезлая сирень (чему виной какой-то безмозглый парнишка, лазающий по ней, чтобы стрелять из рогатки по прохожим) самоотверженно била в стекло больничного окна 13-ой палаты, как бы донося до обитателя сих «хором»: «Смотри, я распустилась! Все будет хорошо!»
На отдающей желтизной больничной койке лежал человек, отчужденно смотря не то в окно, не то в потолок, в общем, никуда особо не смотря, заложив правую руку под голову, а левую небрежно расположив вдоль кровати. Какое было его лицо? Оно отличалось от всего наполнявшего палату – оно было, хоть и отчужденное, но живое! Губы что-то говорили, но молча т.к. больной хорошо понял за свое здесь времяпрепровождение, что говорить – это плохо. Особенно плохо говорить с врачом. «Этот тип, - рассуждал больной. – Лицемерный идиот. Или глухой, но боится в этом признаться. Он как будто слышит меня, но не понимает. Это если он идиот. Или он меня не слышит, но чтобы молоденькая медсестра Светочка этого не заподозрила, делает вид, что понимает меня. Это если он глухой. Одно из двух…» Глаза больного были голубые, но пасмурные, и под ними от бессонницы были мрачные круги. Он думал о чем-то своем. Лежал и думал. А что еще делать в палате для душевнобольных?...
Вошел врач. Тот самый, который либо идиот, либо глухой. Жалкий на вид. Когда-то высокий, но теперь сгорбившийся, с шаловливыми глазенками непонятного цвета и реденькими усами. Он напоминал мартовского кота, «вышедшего из употребления». Пресно-желтоватые руки он запихнул в узенькие кармашки грязно-белого халата. Рядом с ним два санитара: мужчина, длинный, как жердь (больной так его я звал «жердя»), и женщина, необхватных размеров, и от нее всегда неприятно пахло потом. Врач обвел комнату взглядом, словно осматривая: «Всё ли на месте?» и спросил:
- Ну-с, товарищ Крестов, как Ваше здоровьице?
Вместо ответа, Крестов, не отводя глаз из своего «никуда», сказал:
- А вы видели, что сирень зацвела. Похолодает. А еще знаете, все будет хорошо.
- Так-с. И откуда же у Вас такие сведенья?
- А вы не слышите? Она же говорит. Ах, да…вы не слышите.
- Простите, кто говорит?
- Сирень. Но она не вам говорит. Не слушайте.
- Бред…Больной опять бредет…Александра Паловна, 3 куба введите, - сказал врач и вышел.
Не успел Крестов что-нибудь сказать, как «жердя» схватил его за руки, а толстая баба всадила ему шприц и мгновенно вынула обратно.
- Что ж вы делаете? Я ж не псих какой-нибудь!
- Ага. Все вы тут не психи, - хрипло изрекла Александра Паловна.- Вы тут цари, Наполеоны, а еще и амператоры встречаются.
Толстая баба вместе с «жердей» вышла из палаты…
…Когда месяц назад Александра Владимировича Крестова доставили в это заведение, он неистово выбивался из рук санитаров, матерился самыми непристойными словами на всех подряд, но и не таких скручивали…и его скрутили. Скрутили, толстая баба сделала укольчик, трое молчаливых санитаров унесли Александра в палату. Теперь он смирный. Говорит мало и все смотрит, смотрит в свое «никуда»…
За что его привезли? За то, что «изрекался непонятными выражениями с хозяйкой снимаемой им квартиры Клавдией Сергеевной, от которой и поступил сигнал, нес откровенный бред, и оказал сопротивление санитарам, одному даже выбил зуб…». А по существу, потому что осмелился философствовать с «честной женщиной», которая «30 лет отработала на заводе, когда тебя (Крестова), щенка, еще в поминках не было!» Клавдия Сергеевна жаловалась тогда санитарам: «Он меня своими дружками пугал, дескать, баба Клава, вы даже Канта не знаете, о чем с вами говорить, я ему отвечаю, что, мол, ты меня не пугай своими собутыльниками, а он, видите ли, ухмыляется. Ну ничего! Загребли тебя, красавца, вылечут теперича, вылечут…» Александр и в тот момент неистово хохотал над всем происходящим, не думая, что все так серьезно обернется…
…Крестов – художник с большой буквы «Х», так, как душа хотела рисовать, а руки росли хоть и оттуда, да вот рисовать особо не умели. Ему бы лучше стихи писать, поэмы…но…не понял Крестов этого раньше, а теперь не до стихов – все думает над одним и тем же вопросом «За что его тут держат, да еще и не слышат ни хрена…или не понимают». В городе, естественно прослышали про необычного больного, все, мол, себя царями нарекают, а этот какую-то душу ищет… Где уж им о душе?! Не знают они что это и с чем ее едят, а те, что знают, запрятали ее так, что днем с огнем не сыщешь, да помалкивают – а вдруг тоже загребут, как Сашку-блаженного (так Крестова в городе звали).
…Пустота в душе…и стены блеклые и больше ничего... И чем заполнить эту пустоту…не знает ни Крестов, никто другой... А тут еще девочка какая-то являться стала, такая прозрачная, как привидение, приходит вечерком, после обхода и почти до утра сидит с Крестовым и про эту самую душу толкует. Умная и понимающая. Не то оттого, что Сашка-блаженный сам ее себе придумал, не то правда его понимает. Говорит, что она и сама лежала в этой палате и та же тетка толстая ей уколы делала, и про сирень она тоже знала. Бывало, поговорит с ней Крестов и думает: «Уж не рехнулся ли я, в самом деле?» Но девочка похихикивает и отвечает, что Сашка-блаженный все еще в здравом уме и твердой памяти. Иногда услышит во время дежурства врач Ерофеев (тот, что-либо глухой, либо идиот), что Крестов сам с собой разговаривает, заглянет в палату, Александр сделает знак девочке, чтоб молчала, врач посмотрит, запишет что-то в блокнотик и выйдет.
…Тянутся дни, как кисель вязкие, ненужные никому, даже Крестову. Вчера он попросил тетрадь и авторучку, вечно рассеянная медсестра Светочка взглянула на него, как на идиота (да он и был для нее идиотом) и быстро выскочила из палаты, долго шушукалась с Ерофеевым за картонной стенкой, потом вернулась с сорокалистовой тетрадкой и авторучкой, которая писала зеленым цветом. «Ну и хорошо,- подумал Крестов.- Зеленая, как трава весной» Взял ручку и стал писать. Долго писал, опомнился, когда его Александра Паловна хрипло окрикнула, чтоб укол сделать. Крестов приспустил штаны, сморщился не столько от боли, сколько от жуткого хруста, который издавал многоразовый шприц.
Как только молча вышла толстая санитарка, пришла та самая девочка. Он только сейчас заметил на ней такую же больничную рубашку, как и у него. Он не осмелился спросить, откуда она у нее. Если честно, то Крестов немного побаивался этой девочки, но доверял ей. «Неужели я действительно сошел с ума?!»- не выходило у него из головы. «Ты - не псих,- уверяла девочка,- просто им не дано нас понять. Они даже любить не умеют. Ты думаешь «тараканыч» (так она звала Ерофеева) любит Светочку? Хе-хе! Когда я здесь лежала, вместо нее была Зиночка, а до Зиночки Верочка, а после Светочки, может Людочка будет: и всем тараканыч свои поросячьи глазки строит.…Строит и будет строить – порода у него такая.…А вот ты кого любишь?» Крестов задумался, хотя сделать это было для него очень сложно – мешали большущие голубые глаза девочки, которые она вопрошающе уставила на него. Кого он любит? И любит ли? В детстве он любил маму, бабушку и папу, хотя ни разу в жизни его не видел. Мама банально говорила, что он летчик-испытатель и погиб, выполняя секретное задание. До семи лет Александр верил в эту чушь, а потом матери пришлось сказать, что его отец умер от перепоя – сердце не выдержало. Когда Крестову было десять лет, мама нашла какого-то Стасика и укатила с ним в Москву. Теперь он любил только бабушку, но бабушка была старенькая и скоро умерла. Он и сейчас ее любит, но любовь эта слишком сдобрена горечью. Вряд ли девочка спрашивала его о такой любви…
- Я не знаю, - выдохнул Крестов. Девочка улыбнулась. Она взяла его за руки, но он не чувствовал прикосновенья. Он видел ее, но не чувствовал. Она была тенью. Он верил ей.
- Ты любишь, - начала она, не выпуская его рук, - Ты любишь весь мир, но пока не понял этого. Согласись, ты не злишься ни на тараканыча, ни на Александру Паловну. Ты обижен на них, но злобы в тебе нет. Именно этим ты от них и отличаешься. И душа твоя чистая. И она всегда будет чистая. Плевать в нее будут, грязь лить, но она останется чистая. Всегда. Ты меня понимаешь?
Понимает. Он единственный, кто понимал ее. Крестов кивнул головой.
…Крестова увели на обследование. В пустую палату вошел Ерофеев. Ему было очень интересно, что это там Сашка-блаженный пишет в своей тетрадке? Тетрадь не была спрятана – Александру нечего скрывать или прятать, он весь раскрыт; и он пытался на словах выразить всего себя, но его упрятали в дурдом. Теперь он лучше напишет. Ерофеев открыл наугад страницу: «Я не верю ни в Бога, ни в черта – я верю в нее…» «Хм, - задумался врач. – В кого? У него же никого нет?.. В сирень что ли?» Читает дальше. «Она одна не считает меня сумасшедшим. Смешная она, зовет Ерофеева – «тараканычем». А кто она? Она точно не человек – людей таких не бывает. Люди – они ведь злые и продажные. Не все скажите? Я тоже раньше так думал. И вот я здесь. Совершенно здоровый мужик, лежу, как бревно и философствую. И всем, я повторяю, ВСЕМ на меня наплевать. Когда я сдохну, никто не огорчится. Нет. Она определенно не человек. А кто? Она – привидение. Да-да. Она же сама говорила, что лежала здесь раньше. Она, наверное, умерла в этой палате. Ее тоже не понимали.… О Господи! Неужели я действительно…того…» «М-да…- заключил Ерофеев, - Надо удвоить дозу. И поговорить с этим Крестовым» И вышел…
…Ерофеев долго разговаривал с Крестовым. Александр молча слушал его монолог. «Ох, и идиот же он, - думал Сашка-блаженный, - говорит о том, чего в помине не видывал. О душе. А знаешь ли ты, что такое душа?» Вздыхал, слушал и ужасался: на сколько уродливым морально бывает человек. «Надеюсь, Вы меня поняли»,- закончил Ерофеев и вышел. Тут же за столиком сверкнули глаза девочки.
- «Имеющий уши - да услышит», - начал Крестов. – Услышали, но не поняли. Эту мудрость давно нужно переделать на: «Имеющий ноги – да растопчет»…Ноги у них, кажется есть.…Растоптали…Мне сказали, что всё, во что я верил – прах, пепел, пыль. Мне сказали, что все, кому я верил - лживые тени. Мне сказали, что моя Вселенная, та в которой я жил, сузилась до размеров комнаты метр на метр. Они призывали меня радоваться утру, а есть ли оно, утро? Или его тоже придумали они? Они смеялись.…Не правда ли, это смешно: «умалишенный» романтик. Смешно. Куда уж смешнее – комедия. И я в главной роли. Мне бы, дураку, радоваться – такой успех – главная роль, а что-то заморачиваюсь. Они живут в клетках обыденности, привычности: шаг вперед, шаг назад, влево, вправо – гибель. Гибель (как они думают) разума. Разум – на их островках, дальше – идиотизм. Мы с тобой живем за гранью их островков, в «идиотизме». Получается, мы – идиоты… Они так и сказали. Почти так. Назвать нас идиотами напрямую им не хватило правдивости…или не позволило воспитание. Интеллигенция. Знаешь, они давно связали нам руки невидимыми веревками. Ах да! Мы же – идиоты! Это не веревки – это смирительные рубашки! Даже когда я тут еще не лежал, я чувствовал, как что-то держит меня. Теперь я понял что. Вот так. А мы в них похожи на ангелов. Такие же беленькие, чистенькие. Душой чистенькие. Тело – это та же смирительная рубашка. А душа у нас чистая, сколько в нее не плевали, а она чистая. И грязью поливали, а она чистая. Ты права была. Чистая.…А еще они сказали, что моя жизнь сплошная бестолковость.…Скажи…что это…не так…
- Это не так…Они сами все в смирительных рубашках. Только они их не замечают, как не замечают весну, осень…Их связало вранье, по рукам и ногам связало…Мертвой хваткой вцепилось в глотку.… Знаешь, почему в этом городе не бывает весны? Она никому здесь не нужна. Здесь не до весны. А ты видел этих птиц? Это не птицы. Если уж птицам не нужна свобода, тогда зачем она человеку? Вот и живут в смирительных рубашках. Рожденные ползать, и даже не пытающиеся взлететь… Я все это видела и ушла…
- Куда? Откуда?
- От них.…В никуда.… Вот через это окно.
- Через решетки?
- Для души нет решеток. Она давно ушла, а тело ожидало момента. Этот момент выдался, когда окно открыли, чтобы заменить ржавые решетки... Рабочие отвлеклись… Я и вышла…в окно.
«Вот бы и мне так…», - подумал Крестов. Сирень шумела за окном, как бы поддакивая собеседникам…
«…Небо то какое страшное…цветом, как огромная чернильная клякса и все рваное…гроза будет…душно…» Крестову вспомнились слова песни: «Когда одряхлевшей старухе, покажется ядом живая слеза, я знаю, прорвавшись сквозь синее небо, над городом грянет гроза…». Ему нездоровилось. Девочка не ушла от него и утром. Она ждала. Никто кроме нее не знал чего. Она сидела на кровати и держала его за руку, как бы опасаясь, что он сбежит, что она его упустит…
…У Крестова уже три дня не спадала температура. Он метался в бреду. Медсестра Светочка и толстая санитарка то и дело кололи ему что-то, уходили, звали Ерофеева, тот приходил, причмокивал, явно не понимая того, что творится с Крестовым, давал указания и снова уходил… Девочка все еще сидела на кровати…Александр чувствовал ее присутствие, но еще не ощущал ее руки, в которой постоянно находилась его рука… Он что-то говорил ей…Санитары крутили у виска…Сирень скребла веткой по стеклу.…Было очень душно.…В июне здесь часто грозы.…Сверкнуло…
…Крестов постоянно просил пить, но санитарки не всегда оказывались рядом…Душно… «Откройте окно!»- стонал Александр. «Потерпи,- уговаривала девочка,- Скоро все будет хорошо. Ты мне веришь?» «Верю. И тебе и только в тебя. Скоро?» «Скоро»…Душно…
…Санитарка вошла с уколом: «Живой еще? Дышит вроде. Живой». Кое-как грубо нащупав вену, она воткнула шприц. Дотронулась до лба. Пылает. Заглянул Ерофеев со Светочкой.
- Живой?
- Да. Как в огне горит.
- Дык, вы хоть бы компресс холодный на голову ему…уволю всех!
- А что я то?, - закудахтала Александра Паловна, - У меня их пол-отделения…и что всем тряпочку холодную?...
- Эх!- отмахнулся Ерофеев.- Долго ему еще?
- Кто его знает.… Кабы знать, чем болеет…
- А Вы вообще тут на что? Медсестра называется!...
…«Пойдем» - позвала девочка. «Пошли» - ответил Крестов, впервые почувствовав ее руку в своей руке…
- Что в истории болезни писать? – поинтересовалась Светочка. Ерофеев недопонимающе посмотрел на нее. – Ну, причину смерти, какую указать?
- А то Вы не знаете! От чего у нас обычно умирают?
Светочка аккуратно записала в карточке, то, что положено…
…В этом городе не было весны.…Никогда.…Да уже никогда и не будет…