Все трое вздрогнули от неожиданности.
Первый, с кислой «лигой» рта, очень кисло прошептал:
- Вот я не верил!... Не верил, что будет тихо.
Второй привстал, чтоб разглядеть постороннего. У пояса брякнули два гигантских ключа.
- Да тише вы все! – очень тихо прокричал третий.
Они давно здесь.
Уже кончилось утро, и жирное ленивое солнце надменно и сонно подкатывается к полудню, вяло расталкивая мелким, душно-тревожным ветерком редкие облака.
Если долго смотреть на реку, то начинает кружиться голова, и кажется, что это не вода течет, а берег плывет, подгоняемый небом.
Три рыбалки всё вялятся на присиженных пятачках у самой воды, разделенные прибрежными кустами. Со стороны тропинки, что на взгорке, из-за невысоких зарослей их можно обозначить лишь по рядкам удочек и блеклому сиянию засаленных кепок.
На том берегу узкой, как детская песенка, реки – ива. Она едва держится за оборванный берег подмытыми половодьями корнями и почти совсем упала в воду,
суматошно и отчаянно полоща свои спутанные космы по-над разбухшими деревяшками бортов притопленной плоскодонки, словно над краями распахнутого гроба, где как черные кости шевелятся отраженные в воде ветки.
Где-то наверху, противно основному, генеральному, колыханию ветвей, раскачивается лохмотьями обрывок тарзанки. Суеверная деревенщина, до полусмерти перепуганная собственными темными фантазиями, не спешит прибраться в этом углу реки, а предпочитает боязливо не замечать, хоть глаза все ж-таки косятся туда…
Веревка шибко пугает ребятишек напоминанием о рассказе про повесившегося сапожника, который, к слову сказать, повесился в другом месте - там, за перекатом, в старой пекарке, под полынными руинами которой сейчас звенит и плещется мальковый детский рой. Тонкие, как детский волос, звуки его доносятся сюда, уже перемешанные с нейтральным, верховным эфиром, вместе с пеньем птичек и мягким хлопаньем ангельских крыльев, не будоража суверенной тишины рыбалок.
Здесь, у омута есть пятачок пошире, без кустов, с гниющими осколками мостков, скребущих воду. Из утоптанной сухой глины кое-где выползают печальные цветы с вытянутыми соцветьями, оттенка обрата, и понуро отвисшими языками нижних лепестков. Просторный этот пятачок соединен с тропинкой и открыт всему остальному свету. Рыбалкам открытость ни к чему. Они прячутся под кустами.
Вот на этом месте что-то вдруг мелко затопотало и засопело.
Первый сказал, что не верил…. Третий прикрикнул…
Второй привстал, гремя ключами, чтоб разглядеть постороннего - человека, лет шести, с размахрившимися хилыми косицами, ободранным пузом, в диковинных сатиновых трусах, навроде буфчатых штанишек Филиппа Красивого, уныло провисших вокруг ослабевших резинок на лягушачьих ляжках.
«Как же мы ее не слышали допрежь?» - думает этот, с ключами.
Если идти к реке правильной дорогой, законным путем, то нужно пройти через школьный двор, обойти три дома с огородами и сараями, свернуть налево в узкий проулок между двух высоких серых заборов, снова свернуть налево и спуститься по крутой пересохшей тропинке, с осыпавшимися земляными ступеньками, вырубленными лопатой, и дальше – вдоль реки, по-над берегом… А есть другая тропинка – прямиком из школьного двора через огород столетней страшной, и черноволосой, как ведьма, старухи. Этот путь рискован и опасен, чреват руганью и крапивой.
Зато первый – длинный и страшен пустотой, могильным молчанием серой полыни и зловещей мохнатостью гигантских лопухов, заросли которых не тревожатся ни человеком, ни скотиной. Даже куры избегают копошиться в этих жирных кущах. И бесполезно цветут высокомерные лиловые цветы, величиной с небольшую царскую шапку. Среди огромных, в мутной паутине, «виноградин» паслена чернеют следящие за всем живым глаза анчуток и кикимор. Здесь изъеденные червями и солнцем доски забора пахнут остывшей баней. И - кажется - уже не будет ничего: ни бордового, с черным и розовым, заката, ни ошеломляющих гроз, ни свистящей ночи, - один вечный мертвый летний полдень.
Вот и ходят все к реке через бабкин огород. Нужно только тихо-тихо отворить кривую калитку и нестись во весь дух между грядок к другой калитке – к выходу на берег. Загребать сандалиями рыхлую огородную землю, в беге колотить удочкой по яблоневым веткам, сбивая листья…
- Ах ты чума болотная!...- кричит кривоногая старуха и поправляет, поправляет – не в силах ухватить страшной, в артритных шишках, корявой рукой - край платка с рисунком из поседевших незабудок. Другая увядшая ее рука неподвижно застыла на жесткой груди, на ладонь выше поникшего длинного, в мягких коричневых буграх, соска.
Иногда она той рукой, что поправляет платок, держится за высокий стебель мальвы между таких же плоских и ветхих, как сама старуха, грядок, и мочится стоя. Тогда ее ржавый окрик гремит громче и яростней в расчете заглушить звон вбиваемой в землю струи под длинным подолом.
Если не было старухиного «чума болотная!», если не вжикала удочка по веткам, и не шелестели сбитые вощеные листья, значит, девчонка мчалась верхом на своем отчаянном ужасе по другой, страшной, тропинке, крепко прижимала к животу самодельную удочку, царапая ею сухие, испуганно съежившиеся зрачки голых, детских сосков.
***
Девчонка сопит, шуршит какой-то бумажкой.
Взвизгивает летящая леска, спев в полете короткую пронзительную песню. Поплавок из лысого гусиного пера, погнав зеленые прозрачные круги, с безгрешной наглостью вонзается в воду и укладывается на неё, как ленивый бычок на солому.
«Ну не могут они без шума!...» - про себя досадует «кислый».
Снова все спокойно. Тихо морщится река и качает-укачивает поплавки.
-Поймала, поймала!...- Дрожащая в безумии радость звонкой трещиной чертит по тишине, и кепки вздрагивают.
- А ну, цыц!
Палка удилища дергается, колеблемая невидимым кукольником. На обоих ее концах - две фигурки: ребенка и неземного существа. Под неслышную музыку оба не в лад пляшут каждый - свой суматошный танец: одна – топочет рваными сандалиями по тверди бережка, другое – пластает воздух тугим хвостом.
Первой сорвалась хвостатая и забилась в пыльной судороге на пути к воде.
Девчонка присела скоро. На коленке лопнула тонкая кожица молодой, заживающей болячки; розовая трещина засочилась и защипала, впитывая крупинки взбитой пыли.
Детские жестокие ладони, оставив удочку, бьют слепо и часто то по твердой глине, то по трепещущему хвосту существа, размером с плотву. Оно кривит и беззвучно распахивает порванный крючком ротик, шевелит бледными, в перепонках, пальцами, неловкими и растерянными в чужом, сухом воздухе. Пятнистое, зеленое-с-зеленым, тело и туго изгибающийся хвостик облеплены перепачканными скользкими волосами. Тина волос лезет в рот, в не моргающие, без ресниц, пузыри глаз.
Ребенок таки ухватил нежить за хвост и поднимает высоко, по-детски правдиво полагая, что чем выше ее поднять, тем меньше шансов у той вырваться.
Истертые подошвы стареньких сандалий скользят-скользят по смоченной брызгами прибрежной глинке. Оступившись, девчонка разжимает пальцы - существо выскальзывает и шлепается в воду. Следом плюхается, подскочив и перевернувшись в суматошном полете, ошалевший лягушонок, до того мирно булькающий белым животом под каким-то прохладным, влажным стеблем.
- На хлеб что ли ловила? – Спрашивает «второй»». Он поспешил на шум и теперь участливо позвякивает ключами.
Девчонка достает из кармана своих «королевских» штанов замусоленную конфетную обертку.
- На конфету??... – мужик запинается и сдавленно клекочет в недоуменном смешке.
- На русалку, видать… - язвительно кряхтит «кислый».
Дитя не отвечает, со спокойной обреченностью смотрит в воду. Кожа ее опущенных ладоней стягивается высыхающими чешуйками, края которых загибаются и щекочут.
- Не будет клева. – сказал подошедший последним «третий».
Он наклоняется за брошенной детской удочкой, наполовину лежащей в воде.
- На кой оно тебе? – спрашивает «кислый»
- Сгодится… - и тихо ругается, тряся ногой – опять зачерпнул...
Что-то поменялось в мире.
Рыбалки поднимают головы. Над омутом улеглась кучкой черемуховой мезги сумрачная тучка. Под ивой забеспокоилась потемневшая вода и запенилась вокруг плоскодонки розовыми пузырями. Солнечный день с далекими безмятежными звуками окончательно оказался где-то за гранью…
Девчонка выбирается на тропинку с дикой легкостью юного животного, первым выскочившего из слепой духоты причалившего к Арарату ковчега, и убегает, хлюпая намокшими сандалиями, в детский рай, за перекат.
Тучка негромко ухает, как недозрелый гриб «дождевик», и осыпает омут июльским полуденным снегом.