Март
Первый день. Среда
Под утро — снова мелкий дождь. С вкраплениями редких снежинок и снежной крупки. Ветер. От +1-го до +5-и. Снег на дорожках и газонах не залеживается, растворяется дождем. К полудню с неба сыпать перестало, небо посветлело, но не более того.
О Гордееве. Или о Хазарове?
Итак, Хазаров на поминках решил покаяться в бестактности, которая до совсем недавнего времени казалась ему доблестью, которой он, как доблестью, хвастал направо-налево тем, кто не присутствовал во время ее проявления.
В театре проходил заключительный вечер Первых Дней Славянской Культуры, которые с той поры проводятся ежегодно вот уже пять лет под флагом Центра тех же самх славянских культур. Тогда же это событие совершалось в первый раз.
До начала вечера Гордеев раза три останавливал в кулисах Хазарова, которому предстояло вести концерт, и настаивал на том, чтобы ему, поэту Гордееву, была предоставлена возможность обратиться к залу со сцены. Хазаров в первые разы пытался убедить Михея Севастьяновича в том, что это не впишется в контекст программы, что программа и так перенасыщена, что это просто невозможно… А потом, как только Гордеев вновь приближался, Хазаров демонстративно поворачивался к нему спиной и отходил к кому-нибудь.
Начало концерта Хазаров предварил обращением к собравшимся — поздравил с праздником, поблагодарил за участие так многих, несмотря на садово-огородную пору, и призвал к терпению и выдержке, так как желающих поделиться своими творческими достижениями много, а обиженных не должно быть.
Концерт близился к завершению, когда, начав объявление очередного номера, Хазаров, который пижонски демонстративно никогда не пользовался микрофоном, увидел вдруг у свободного микрофона Михея.
Хазарову хватило ума не пытаться тут же остановить Гордеева. Князь не ушел со сцены, остался у портала, скрестил руки на груди и всем своим видом как бы просил прощения у публики «за этого сумасшедшего». Гордеев же бросал в зал гневные призывы, обличал власть имущих, требовал бдительности и вперемежку с этим читал свои стихи.
Продолжалось это минут десять. А когда Гордеев завершил, наконец, свою дерзкую акцию и под вежливые аплодисменты удалялся со сцены, Хазаров не без сарказма бросил в зал: «Спасибо. Я не сомневался в вашем долготерпении, но то, что ваша выдержка столь безгранична, не ожидал даже я».
Ожидаемых им аплодисментов Хазаров не получил. Лишь Надежда Дорофеева в третьем ряду ойкнула и коротко всплеснула руками. Тогда Князь расценил ее вскрик и жест как единственное в зале понимание и одобрение так изысканно выраженного им, Князем, пренебрежения.
Оказалось, что это было последнее публичное выступление Михея Севастьяновича Гордеева, последний вопль его души. С запозданием в два года дошло это и до Хазарова, и теперь он, на поминках, каялся принародно. В глубине души при этом таил надежду остаться в выигрыше и тут. «Какой тонкий, открытый, самокритичный человек этот Князь», — думал за других о себе Хазаров…
Второй день. Четверг
Сухо. Ветрено. Весь день не больше и не меньше +3-х. Всяк сам по себе. Тем более до меня никому нет дела. А и хорошо. Не уходит мысль от Гордеева.
Александр Александрович Курносов не менял своего отношения к Михею Севастьяновичу Гордееву на всем протяжении их знакомства. В отличие от многих иных. И когда Михей Гордеев был молодым и успешным преподавателем, и когда разошелся во взглядах и позициях с коллегами по кафедре, и когда серьезно занедужил, Курносов был всегда незаметно и полезно рядом.
У Гордеевых в новейшее время обнаружилось родовое имение, ну не имение, так, собственность — хуторок с неухоженной земелькой и полуистлевшим домишкой, но с официальным названием Гордеевка. Михей Гордеев всю жизнь мнил себя крестьянским сыном. Отражалось это и в его стихах.
…Все образуется — все образумимся.
Начнем с нуля, чтоб значить единицей.
Всё нараспашку! Все разденемся, разуемся,
Поля засеем рожью и пшеницей!..
Когда серьезно заболел, совсем поселился в Гордеевке. И Саша Курносов часто наезжал, помогал по хозяйству — помаленьку восстанавливали недосгоревший отчий домишко.
Летом к Гордееву наезжали друзья и просто хорошие знакомые, из тех, с кем он еще не совсем расплевался. А так как таких и до конца его дней было не мало, то бывало, что разом собирались человек по семь-десять. Пивка попить, в баньке погреться, побалагурить на природе…
Вот раз Михей Севастьянович и решил городских мужиков приобщить к «облагораживающему крестьянскому труду». Собрали они с Сашей Курносовым по соседям с десяток кос, отбили-навострили их. Встретили гостей под вечер, привечали, угощали… Когда укладывались на ночлег, Гордеев объявил, что подъем утром будет ранним и — на покос!
Не без труда растормошили Михей и Саша лежебок раным-рано, едва солнце встало, напоили парным молоком с ржаным домашним хлебом. Опохмелиться никому не позволили. Косы на плечи — и пошли.
Мимо ровных участков сочной спелой травы привел Миша друзей к межевой канаве в конце вотчинной земли. Канава густо заросла злым бурьяном и мелким пока еще кустарником.
—Вот, друзья, — молвил торжественно Гордеев, — урок вам до обеда: обкосить скаты канавы с обеих сторон по всей длине. Здесь всего-то и двухсот метров не будет, так что — по тридцать метров на брата. Но…
—Севастьяныч! — взмолился один из косцов. — Бога-то побойся! Смотри, лопухи в руку толщиной! И скаты у твоей канавы какие-то сильно крутые! Я лучше вот тут, на лужайке…
—Разговорчики! — с напускной строгостью прикрикнул Гордеев. — Во-первых, это тебе не лопухи, назвал бы уж лучше развесистой клюквой. Запомни и внукам потом расскажи — это конский щавель и репейник. А во-вторых… Нет, это и есть во-первых, работайте!
—Михей Севастьянович, — вежливенько выступил самый молодой, — а зачем нужно обкашивать эту канаву? Вода же по ней как будто не течет…
—Очень просто, — был ответ, — чтоб красиво было. Чтобы глаз твой радовало.
…Я разбивался, чтоб воскрес
Мой прадед, общий мир наш древний,
Чтобы на месте свалки — сад
Красой чтоб был и наслажденьем,
Чтоб шли к нему и стар, и млад,
Ведомые поминовеньем…
Восьмой день. Среда
Как обещали мужики-доброхоты, так и вышло. Непогода отступила, как только вышло за полночь. И весь день ничего с неба не сыпалось, весь день солнце. До +5-и. Исчезли следы снега и вчерашнего, и те, что оставались в виде грязных грядочек по обочинам. Из вчерашнего остался лишь ветер, да и тот ослабел.
В первой половине дня, чуть ли не с самого рассвета от рынка потекли потоки мужчин с цветами. К середине дня многие несли их уже открытыми — тюльпаны, розы, гвоздики, нарциссы, ирисы, гиацинты, герберы…
А уже сразу после полудня эти же цветы понесли женщины во всех направлениях. Лица их еще не весенние, но уже без вчерашних серых теней. Глаза искрятся, а у некоторых и щеки в легком румянце. Наверное, у тех, кого не только цветами осчастливили, но и рюмкой вина…
И обмен тем, кого как поздравляли. Судя по разговорам, улавливаю, что Хазаров и здесь отличился. Как прирожденному и признанному дамскому угоднику, ему и сегодня пришлось обращаться к женщинам с публичными поздравлениями. Открывая в своем колледже неофициальное торжество с чаепитием для преподавателей, Хазаров сказал:
«Милые дамы! Дорогие коллеги! В этот день хочется найти особенные, необычные слова, чтобы выразить те особенные чувства, которые мы, мужчины, питаем к вам всегда, в любой день, но не всегда умеем найти достойные вас и наших к вам чувств слова.
Это, если сказать обобщенно, от имени всех нормальных мужчин. Но я обращаюсь к вам, наши славные, милые, дорогие соратницы, не от этих всех, даже если иметь в виду именно нормальных, а вот от этих нас, стоящих перед вами и среди вас.
А нам-то как раз трудно найти особенные, не слышанные вами вчера слова, ибо! мы-то всегда говорим новые, свежие, не затертые! И я надеюсь, мы надеемся, что вы прямо сейчас подтвердите то, что я не покривил против истины! (Гром аплодисментов. Аплодируют дамы, господа и сам Князь.)
Но в том-то и состоят мои затруднения, что уж сегодня-то обращение к вам должно быть особенно особенным! (Короткие аплодисменты.)
И я нашел такие слова! Их вряд ли решился бы произнести кто-либо из моих товарищей здесь. Их вряд ли вы услышите от кого-нибудь из мужиков и за пределами этих стен. Я же, как человек восточный, позволю себе эту вольность.
Вот она. Пусть все ваши мужчины, как то: супруги ваши, ваши любовники, ваши… други — никогда, ни разу не смогут уснуть рядом с вами, тем паче захрапеть, пока… пока не притронутся нежно к вашему… животу! Любви вам и счастья! (Мгновенная заминка… и залп аплодисментов.)»
Они там, в колледже, еще не успели завершить застолья, а мимо меня уже проносились отзвуки хазаровского спича…
Двадцать шестой день. Воскресенье
Те же вчерашние от нуля до +5-и. И ветерок тот же, промозглый и доставучий. Неуютно, и об этом частые слова и мысли. Всем уже хочется тепла. Еще и потому, что легкое дыхание весны ощущается почти два месяца. А в густое не переходит. Заждались. И я со всеми.
Вместе с мыслями об обманчивой весне, изредка — о выборах в России. Горячих сторонников кого-либо из претендентов не наблюдается. Путин?.. Зюганов?.. Явлинский?.. Кто там еще?.. Что он Гекубе?..
Нора Браховская жгла в этот день во дворе у строящегося дома Жоры Покосова письма к ней разных лет и, как она сама сказала, «разных эпох». И конспекты разных эпох жгла тоже. Перебирала по листику, что-то прочитывала и бросала в костерок. И светло плакала. Большую часть предавала огню, но не все — кое-что откладывала для Ксении, а еще кое-что — прямо для внуков.
Костя Хазаров пошел к вечеру оттаскивать от аутоинквизиторского костра Нору. Шел через лесопарк и удивлялся — оказывается, в лесу кое-где между сосен и елей снег, а на тропинках прочный панцирь льда.
Нора и Косте предложила самому бросить в огонь кое-какие его давние бумаги, заблудившиеся среди ее. Костя и стал бросать. И тоже не все. Ну как мог он уничтожить такое, скажем:
«10 июля1976 года. 9.35. 10-ый день путешествия. На спидометре 1982 км. Ночевали на окраине села Беспечное (Бэзпэчнэ) на берегу огромного пруда, в котором рыбхоз разводит карпов. Поэтому «У цёму сэли усэ заборонэно!». Берега пруда утыканы табличками, запрещающими каждая свое: ловлю рыбы, купание людей и лошадей, водопой… Но все, что «заборонено», на самом деле здесь же и совершается: стада купающихся людей, лошадей и пасущихся коров, ловля карпов на частные удочки и бреднями…
…Как только Нора умылась по утру, почти к ее рукам пожаловал по берегу аист… Мы с ней так и решили — Знак!..
…Селяне и вправду беспечны. Скажем, не задумывались о происхождении названия (им, видите ли, не интересно), а когда натолкнул на эту мысль, стали пытаться толковать: «мабуть, усим обэспэчэни» или «мает назву бэспэчное»…»
Юльку Нора родила через девять месяцев и четыре дня.
По друидскому гороскопу, Нора — рябина: «Несмотря на хрупкую и изящную внешность, дерево крепкое и прочное, выносливое. Она умеет неутомимо и мужественно противостоять всем трудностям судьбы. Рожденные под этим знаком, склонны к философии, проявляют художественный талант. Любят пылко, страстно, часто меняют партнеров, но в любви отличаются большой порядочностью. Если жизнь предложит выбор между любовью и долгом, как правило, выбирают второе. Обладают талантом общительности. Тоскуют по восхищению со стороны других. Под знаком Рябины родились: Гораций, Корнель, Мюссе, Поль Гоген, Мария Стюарт, Уолт Дисней…»
А Юля, по друидам, — клен:
«Аккуратный, ухоженный, малость кокетливый. Следит за модой. Полон энергии и бодрости, неутомим. Любит всевозможные новинки. С энтузиазмом защищает всякие новые идеи, но сам редко реализует собственные проекты.
В любви он сложен. Но это не означает, что он не сможет найти счастья, если встретит партнера с аналогичным мышлением и вкусом. Под знаком Клена родились Екатерина Медичи, Лукреция Борджи, Леонардо да Винчи, Ч.Чаплин…»
Один к одному в обоих случаях. Почти. Эти друиды!..
Тридцать первый день. Пятница
Весь день едва ощутимый и заметный дождишко. И похолодало. Но уже не опустилось даже до нуля.
Хазаров снова переживал содержание убереженных от огня фрагментов из личного архива: письма к нему, дневниковые записи, наброски когда-то важных идей, мыслей…
Из того же дневника, «бортового журнала» свадебного путешествия с Норой, тещей и тестем (вторым мужем Анастасии Даниловны):
«11.06.76. 10.10. На спидометре 2041 км. Вчера в середине дня подъезжали к стольному граду Киеву. Все сильно проголодались и решили объегорить тех, кто торопился пообедать где-нибудь в самом Киеве. Намеревались отобедать в пригородном ресторане «Мельница у дороги». Ан! — «спецобслуживание»… А напротив «Мельницы», на месте старого села («миста») Карачарова стоит в сиянии тридцати трех десятков солнц, отраженных в громадных стеклах, ресторан «Жокей» — ипподромная вотчина. «О-о-о!» — сказали мы и сели на втором этаже в громадном, как сам ипподром, совершенно пустом зале. И обедали целых два часа, полтора из которых пришлось на ожидание первого «блюда» — хлеба. Вид на ипподром с тренировочными забегами умерял, как мог, наш гнев и голод… Взяли с нас пятнадцать рублей еще и с копейками! И подумал я: «Ничто не исчезает бесследно — раньше здесь свистал, буянил и грабил Соловей-Разбойник, а теперь…» Где ты, Илюша из Мурома? Где ты?!...»
Из записей первых студентов Хазарова в самом начале семидесятых, при прощании с ними, когда Князь «бросил» их и уезжал сюда насовсем: «Если когда-нибудь мне покажется, что жизнь проходит как вода меж пальцев и ничего не остается, кроме разочарований, если я «упаду» и лихорадочно начну хватать все вокруг, ни с чем не считаясь, потому что «живем один раз» и нужно успеть урвать свою толику, тогда я пойму, что стал забывать Вас, Константин Михайлович. Саша Дощенко»; и еще: «Жалею, до негодования жалею, что так мало, преступно мало уделяла внимания работе над собой по Вашим рекомендациям, мало брала от Вас. А сколько можно было бы взять! Чтобы и Вы получили, как высшую благодарность, мои успехи в творческих исканиях… Еще раз повторю — очень жаль расставаться с Вами… Очень!.. Айгуль Тахтынова».
А вот из писем Норы, из декабря семьдесят пятого. Они еще даже не жених и невеста. Она — в Вильнюсе, в университете, а он — здесь. Вот: «…Я не хочу стать твоей частью и боюсь, что быть отдельной не смогу. Понимаешь? Я хочу быть самоценной. Я чувствую, как растет моя зависимость от тебя. Чисто физическая зависимость. А я, видишь, как и все, материалистка. Сначала хлеба, а уж потом — зрелищ… Я боюсь зависеть от своего тела. Смогу ли я с ним сговориться?.. И вообще, я все вру! Я уже твоя часть, и иначе я уже не могу. И еще я боюсь, что буду зависеть от тебя больше, чем ты от меня…» И еще: «Послушай, дурацкая у тебя работа! Конференции, собрания, отчеты… Это же наверняка шумно и ненужно. Все нужное делается тихо, разве что кузнецы шумно работают, но у них же шум со смыслом, одухотворенный, я бы сказала, шум. А собрания твои — шум без смысла, настолько пустой шум, что даже эхо не сотворяет. Ведь чтобы явился шум на шум, надо повесить в воздухе угрозу удара…»
/продолжение воспоследует/