Девушка будто ничего не заметила, только не спеша встала, подняла с пола чашку, вымыла её, вытерла коричневую лужицу от его самого крепкого и горячего кофе. Всё это время он не мог оторвать от неё глаз: чистая и нежная утром, обласканная мягкими ещё, тонкими лучами из большого окна, ещё тёплая ото сна, поёживается; светлая кожа и мягкие подрастрепавшиеся волосы сияют, теплом и подстывшей с ночи любовью сияют – как он любит её такую, по утрам!.. И это красное, уродливое, по очертаниям напоминающее кипящую безжалостную Австралию, дикое и неуместное на любимой и родной его, всетерпящей, ненаглядной жене его. Как хочется выдрать его, выцарапать, уничтожить, чтобы не было и воспоминания даже! Господи Боже, что же наделал, на секунду позволил себе, возмутился, не сдержался… Простит ли теперь? Что делать, что сказать ей?
А может, показалось? Может, задремал на секунду, разморенный солнцем. Бывает же: закроешь глаза на мгновение – и вдруг тебе присниться уже что-то, до такой же степени реальное, до какой и нелепое, а потом думаешь, было ли? Она как будто как всегда, неспешная, ленивая по утрам, в халате, шаркает в ванную, всё как всегда. Неужели всё-таки показалось?
Руки на коленях, ладонями вверх, как не свои. Тяжёлые и неповоротливые. Чьи это руки, если своими такое не сделал бы никогда.
Куда-то пропали все звуки. Последний – хлопок, резкий и решительный, как выключатель, и ни звука больше. И сколько времени ещё он смотрел на ладони, чужие, с красными ветвистыми щербинами даже, а не линиями, будто вырезанными с остервенением грязным тупым ножом. Отвратительными ему сейчас настолько, что хотелось отгрызть и выбросить.
И снова щелчок – шум воды. А она в ванной, надо что-то делать? В голове гулко и бешено стучит сердце, будто вот-вот вырвется, выдавит себя наружу: «Жив-Жив-Пока-Жив». Встал неуверенно, сделал несколько шагов по кухне в коридор, и с каждым шагом левой ногой приходило смутное понимание ужасающего произошедшего; а правой – проваливался в чёрную пропасть, где всё прыгает, вспышки, крики и нет границ, нет никаких границ.
Она стоит спиной, небрежно натянут халатик. В зеркале – огромная красная ссадина, как ожог, как сплошной кусок вскрытого мяса вместо лица. Она мочит полотенце в ледяной воде и осторожно прикладывает к щеке. Чувствует его спиной, видит отражение его, но смотрит себе в глаза: не то с вызовом, не то с отчаянием, не то всё сразу. Так, как он бы никогда не вынес, если бы она смотрела на него.
Он протянул к ней всё ещё чужие, тяжёлые одеревенелые руки. Ещё не решив, что делать дальше, просто надо было что-нибудь срочно сделать, не то затянет чёрное и непроглядное.
Девушка повернулась и чуть отстранилась, глядя то на него, то на руки его.
- Милая моя… - она вдруг вжалась спиной в раковину, он тоже смутился: что-то не так. Что-то не так с его руками. Вырвать бы их к чёртовой матери!
Его руки помнили каждый сантиметр её тела, оно измерено его руками, вдоль и поперёк изучено; твёрдая, как резина, спина. Нежный, беззащитный пупочек. Шрам от велосипедной рамы под левой коленкой. Каждое утро он ласкал этими вот руками её мягкую, небольшую совсем, почти детскую грудь, завершающуюся застенчивыми коричневыми сосками, от чего ей было щекотно, и она становилась внезапно смешливой и невесомо, почти шёпотом хихикала. Этими руками он всё пытался обхватить разом её круглый мягкий задик, но всё никак не удавалось, только частями. Когда она прятала его в свои юбочки или брючки, он всё смотрел и удивлялся: какой же загадочный предмет – вроде небольшой, но сразу весь не обхватить. «Зато в нём бесконечно, необъятно много удовольствия!» - разрешал он свою озадаченность.
Этими руками он мял её маленькие розовые ступни, крохотные пальчики, такие скромные и кокетливые, что будто всё стремились убежать, непроизвольно дёргались и поджимались от его, шершавых и сухих.
На её теле много таких мест, соприкосновение с которыми равносильно разве что исповеди. Например, он боялся касаться её век: настолько тонкими и чувствительными они выглядели. Настолько трогательными и волнительными, что, пронзая их восхищением, кажется, тронешь – и умрёшь.
Прямо сейчас он с неизменной точностью помнил, почти чувствовал в руках пульсацию, энергию, которая пронзает в минуты особой, острой любви, когда всё её тело поддаётся и по ладоням проходит лёгкая, щекочущая дрожь, почти разряд. И каждый раз кажется, что лучше уже и не может быть.
И вот эти руки только что нанесли жгучий, злой удар по нежному, неприкасаемому лицу возлюбленной жены. Жены, которую и тронуть порой боишься – только вдыхаешь всеми лёгкими так, что сердце заходится от счастья и восторга.
Девушка, попятившись, присела на краешек ванной и закрыла руками лицо, как в плохом кино. От одного вида такого своей ненаглядной у него чуть сердце не разорвалось:
- Ну, что же ты?.. – хотел обнять, прижать к себе и не выпускать никогда, уберечь родную, тёплую свою, гори всё огнём,
- Уйди отсюда.
Он прямо обмяк. Ну что же это, я ей теперь палач? Возможно ли такое.
Глотает на кухне горячий безвкусный кофе, слушает, как она медленно шаркает по комнатам в своих пушистых тапочках. У неё задумчивое, отстранённое лицо сейчас, он знает. Вместе всего четыре года, но не могут оторваться друг от друга ни на минуту. Больше, чем на сутки, никогда не расставались. Говорят, счастье долгим не бывает. Они пребывали в безупречном, абсолютном счастье каждую секунду с момента встречи. Каждую секунду в неописуемом восторге друг от друга. Кто-то говорит, что такое невозможно, и они оба смеются им в лицо.
Обычно, когда её что-то пугает, она прижимается вся, утыкается лицом в него, обхватывает спину цепкими пальчиками и только тогда успокаивается. А он животом чувствует, как её встревоженное сердечко-белочка скачет, но вот всё тише и тише, пока не поймает его, спокойный уверенный ритм. За все четыре года ни разу такого не было, чтобы её пугал он сам. Нонсенс. Тупик, нет решений. Он даже не может нашептать ей на ушко тёплым дыханием, что всё хорошо, милая, я рядом.
… они иногда, играя, покусывали друг другу мочки ушей. Она – легко и игриво, чуть влажно. И такая приятная парализующая дрожь по телу – и не в силах даже вдохнуть. А он еле удерживался, чтобы сладкое, розовое с золотым, маленькое ушко не съесть – настолько прехорошенькое. А иногда она подносила ладошку к его уху, отгородив его от посторонних, и начинала что-то быстро, в самое ухо шептать. Он почти никогда не понимал что, но от того, как её губы случайно касались, как нежно оглушало шумное, близкое, горячее дыхание и как лизали слух шипящие, он просто млел.
Вообще, всё это умилительное и трогательное в ней видел, наверное, только он, потому что обычно она принимала серьёзный, почти деловой вид. И делала это так искусно, что для всех чужаков она и была серьёзной, почти деловой. Только он и знал, какой чуткий и взволнованный ребёнок – его жена. И как он забавлялся, когда она сурово хмурила бровки или говорила что-то прямое и резкое. А иногда даже резкое и грубое, или ещё хуже – грубое и грязное, и это его пугало: он не понимал, откуда это в ней. Она и дома была часто такой: суровой и честной, как чёрный хлеб. Но он-то знает… Он знает всё про неё.
Кажется, он даже вспомнил, за что он её ударил. Этим липким и томным, как сахарная вата, разогретым белым утром она, мягкая и трепетная, горячо любимая и лелеемая, сказала вдруг что-то настолько отвратительное, мерзкое и унизительное, настолько чуждое, особенно в это утро, что он не сдержал возмущения… Но он же никогда не знал, что может ударить.
Она там всё ходит, как привидение. Надо, наверное, что-то сказать? Но что? Он уверенно решил, что сначала надо встать и дойти до неё, и если не сейчас – то вообще уже не встанет: мутное и тошнотворное затягивало и парализовало. Он собрался, напрягся и встал на ватные, послабевшие вдруг и задрожавшие ноги. Чтобы снова не упасть на табурет, он сделал несколько вялых шагов и пошаркал в спальню.
На кровати – большая спортивная сумка. Девушка ходит по комнате, вдумчиво собирает с полок какие-то вещи, предметы, убирает их в боковой кармашек, бережно складывает одежду из шкафа – аккуратно укладывает в сумку и её. Совершенно спокойно и невозмутимо, будто делает это каждое утро. Он какое-то время наблюдал за ней, и её естественность сбила его с толку – он не понимал сути происходящего. Потом он нахмурился, его взгляд прояснился и он медленно, как-то неуверенно, с нарастающим возмущением произнёс:
- Ты что, вещи что-ли собираешь?
Её взгляда было достаточно, чтобы понять – вопрос действительно глупый. А она как будто специально старалась его не замечать, то ли он для неё теперь действительно пустое место.
- Ну, погоди, погоди, милая… ты чего. Ну давай поговорим, а?.. – он подошёл к ней и мягко пытался перехватить её руки, остановить их неизбежное движение от полок к сумке. Она также мягко уклонялась. И так несколько раз. Он уже начал злиться и захваты его стали жёстче и злее:
- Ну перестань, говорю! Слышишь меня? Да хватит уже, остановись!! – он с силой сжал её запястья и развернул к себе. Девушка посмотрела на него испуганно и стала вырываться, с вызовом и отчаянием. И чем сильнее она старалась, тем больнее он сжимал её руки, тем резче дёргал, пытаясь вернуть её на прежнее положение.
Он видел, как под его ладонями у неё на коже появлялись белые следы с красной широкой каймой, он видел, как она всем телом пыталась вырваться, выворачиваясь и выкручиваясь. Он слышал, как она говорила, захлёбываясь воздухом, что-то не доходившее до него, просила отпустить, или ругала, или молила. Он видел это отвратительное, синеющее лиловое пятно на её щеке, мокрое от слёз и потому как будто вывернутое наизнанку. Он не хотел думать о том, что может случиться, если он её отпустит, он знал только то, что этого делать ни в коем случае нельзя, иначе всё, смерть. Потому держал непреклонно и остервенело, силясь прижать её к себе. Он не думал даже, что она не хочет его объятий, вообще ни о чём не думал, но то, с каким отчаянием она вырывалась, как была близка к свободе, заставляло его желать ещё большего владения, полного контроля.
Он силой прижимал её к стене своим телом, чтобы не давать ей возможности вырваться. Он не хотел её делить сейчас даже с воздухом, что входит в её лёгкие, она сейчас должна быть полностью и абсолютно его. И чем яснее становились его цели – тем отчаяннее становились её попытки отбиться: ногти, зубы, слёзы не могли его остановить. Это был не секс после ссоры, это был акт насилия предметом пытки, акт полного подчинения себе другого существа. Ей никогда не было так больно.
Когда она уже лежала на полу, использованная, сдавшаяся, её тело сплошь, покрытое синяками и другими следами побоев, брошенное, как испорченная игрушка, вызывало какое-то странное чувство нежности у него. Он курил в окно, молча разглядывая любимую свою, трепетную и ласковую некогда жену, пальчики которой любил перебирать у себя в кармане, когда им случалось гулять в холодную погоду, а она забывала дома перчатки. Жену, которую причёсывал, любуясь её мягкими и текучими, как мёд, волосами. Которую укутывал, как ребёнка, поплотнее в одеяло, когда ему случалось по утрам вставать раньше, а ей можно было ещё спать и спать. Укутывал бережно, слегка подтыкая одеяло, как делают родители, как будто от этого зависела её сохранность во время сна, чтобы ничто не смело побеспокоить её. Он смотрел на неё, удивляясь: он только что обидел её, оскорбил, унизил, он сделал нечто такое, что даже по ТВ смотреть противно, что-то такое, о чём даже не думал никогда в одной параллели со своей жизнью. Он смотрел и удивлялся: теперь всё встало на свои места. Странно, но теперь для него всё вдруг прояснилось, рассудок и взгляд стали чистыми и прозрачными, вдруг обрели смысл и значение вещи, ранее совсем непонятные. И точно стало совсем ясно: он её любит.
Как будто раньше это был сладкий, приторный до духоты сон, мутный и размытый. Теперь всё засияло первозданной ясностью и очевидностью. Он любит её. Можно жить дальше.