Она сидела на террасе открытого кафе, как бы не замечая сидящего рядом человека, не замечая его вежливых, но совершенно неуместных вопросов, его аккуратно подстриженных ногтей, бороды и волос, даже его приятного голоса – она знать его не хотела.
Анжелика смотрела на залитый солнцем проспект из-под легкого, вылинявшего и выстиранного дождями тента, и если на свету все сливалось в ослепительном и монотонном сиянии, то в тени было прохладно и хорошо, и она была хороша, и одежда, и макияж делали ее уверенной, чуть ироничной – словом такой, какой может быть женщина лет тридцати, элегантная, обеспеченная и, более того, – красивая. На самом деле все было не совсем так, у нее были более чем веские основания для опасений, тревог и внезапных приступов ностальгии, но сейчас она пребывала в ожидании, как многолетнее растение, готовое расцвести в очередной раз...
...Ей вспомнился Новый год в Берлине. За окнами гостиницы трещали ракеты, звенели выбитые невзначай стекла, сновала, орала, бесновалась толпа чудаковотых, выпивших слишком много пива и обожравшихся колбасой немцев. И тогда, и теперь ей представлялось игрушечным это веселье, и это Рождество. Она была совершенно одинокой в чужом городе, просто одинокой, а не бессильной молодой светловолосой женщиной, в которой нелегко распознать русскую с ее правильным произношением, одеждой, манерами и походкой ей совершенно чуждыми...
Смерть мужа на некоторое время вывели ее из привычного оцепенения, ей было его искренне жаль, но он всегда был и оставался для нее немцем, а экзотическая манера жениться на русских не вязалась с его практицизмом и немецким семейным культом, и все-таки ей было его жаль.
Она по прежнему таскала с собой пачку писем из России, хотя здесь это было не обязательно, но она не переставала быть человеком «оттуда», даже в Ленинграде она чувствовала непреодолимую, «берлинскую» что ли, стену, между всем тем, что было здесь и тем, что было и продолжает существовать там...
У входа резко затормозил белый «трабант» и ей почудилось на мгновение, что она снова «там». Но именно здесь, а не там она оставила не то чтобы разочарование, но чувство непоправимой потери, хотя ей, как и мировому пролетариату нечего было терять, за исключением, естественно, своих оков – а вот оков ей более всего теперь и не хватало...
. . . . . . .
Краевский захлопнул дверь с видом человека уверенного в своих правах, но не имеющего, тем не менее, никаких прав на Ликин автомобиль и, честно говоря, не имеющего прав на управление каким-либо автомобилем.
Вероятно, он неплохо изображал иностранца, или просто его нигде не останавливали, но держался он с достоинством, когда позванивая ключами подошел к ее столику и сказал: – Уходите, а то я вам сейчас, кажется, помешаю, – наманикюренному от башмаков до ногтей человеку. У Краевского сохранился гольцевский нюх на всякое барахло, Машке бы это понравилось...
Их обслужили и Краевский ел торопливо, как всегда, когда был голоден и не делал из еды цирк. Она смотрела на него, не подозревая, что ее вновь возникшее чувство к нему способно соединить их в нечто такое, что разрушает установившееся взгляды, преграды, а может и города. Она смотрела на его ставшее взрослым лицо и нет, не понимала – знала, что в этой перемене ничего плохого нет.
Она не знала, что это действительно очень хорошо, что закончиться таким обоюдным и безудержным стремлением друг к другу, что они будут счастливы, будут несчастны и сметены волной последующих событий так, что хорошим этого не назовешь, но они не будут сметены, смяты, раздавлены до конца, они будут счастливы и несчастны, и останутся верными до конца не самим себе, не друг другу, а чему-то такому, чего не назовешь ни гордостью, ни верой, но иначе и назвать невозможно... А сейчас она смотрела на него...
Господи, Матерь Небесная, святые и грешники! Пусть они немного побудут вдвоем, безо всяких побед или разочарований. Просто вдвоем...
. . . . . . .
...И ЭТИ БОГОМ ПРОКЛЯТЫЕ КОРОЛИ. Лирическое отступление.
Сначала мы подумали, что он король. Не тот король, что мечется по доске, не зная куда бы смыться от разъяренной супруги своего соседа, тогда как его собственную бабу зажимает в углу вражеская солдатня, а своя гвардия вроде как и позабыла, как то гарцевала, то расшаркивалась, то с тупой генеральской рожей билось о стенку окостенелым лбом – видали мы таких королей.
В «казино» каждое утро видали мы таких королей, пока кофейный банкир и акционер не начинал пыхтеть и покрываться испариной, будто он обычный автомат для приготовления кофе, а совсем не олицетворение могущества, глядя на которое хочется сказать: власть на земле, то бишь на столе переменилась.
Нам просто показалось, что он король, когда мы вчетвером резались в шахматы за дверями нашего «монте-карло» по трешке за партию и ждали, когда Муся наконец раскочегарит свой агрегат, ну, свое чудо света и он не запыхтит как банкир, если не в духе...
Ясно, нам это только показалось. Не то, чтобы мы все здесь короли или принцыфердинанды. Наверно нам необходим был король потому, что королева у нас, сами понимаете, имелась! Только мы и мечтать о ней не помышляли – мы, мелкая сошка, не более изгнанного балетмейстера или кандидата растаких-разэтаких наук!
Этот был вроде вырезанного из киножурнала, вроде короля, гангстера, мафиози или наркомана – нам все равно! И вошел он, и сел с таким идиотским видом, что можно подумать – никогда ничем таким обременительным не занимался, не то что мы, вечные труженики на покое. Ну, чем не король?
А задница у него как приросла к стулу, будто ему не то кофею в момент на подносе принесут, чтоб он сразу его и разлил – с королями всегда сложно, они с детства ни к чему сами не приучены, разве только одним ударом раздолбать фургон вместе с нехорошим шерифом и его подругой, в совершенстве владеющей карате и своими бедрами. А может он видел такие манеры, что одни церемонии и почести, очень может быть...
Но ничего подобного не произошло. Мы только потом поняли, хотя и не сразу, что короли не нуждаются в том, чтобы их везде замечали – они и без этого короли. Скорее, это церемониям без королей не прожить – в этом все дело. Но королям, конечно, невдомек...
Нам тоже невдомек – как это он появился и обосновался в нашем захолустье. Не было у него ни вооруженной охраны, ни телохранителя, ни даже знакомого опера с физиономией отставного капитана воздушно-десантных войск...
И ездил он на своем желтом, с позволения сказать, лимузине неизвестно куда, и неизвестно откуда приезжал – он вообще-то ездил слишком быстро, а останавливался как вкопанный, видимо это было в характере его драндулета. Бывают, знаете, такие лошади и автомобили: мчатся черт знает с какой скоростью и даже не фыркнут, а после встанут с таким видом, будто сроду с места не двигались. Но мы к этому привыкли, глядя на все эти выверты из окна «казино», только цвет его лошади, то есть авто, еще долго мозолил глаза нашему брату, как яичный желток, а может, как недозрелый апельсин...
Однажды он подкатил как ненормальный и мы подумали: как же ему удалось проковырять столько дырок в стеклах машины, что они вполне могли сойти за пулевые отверстия? да и кобылку свою так извозить в грязи? А он только стекла поопускал и сел пить кофе. Мы так и не заметили, когда он ушел. Но через пять минут заныли тормоза, остановились три-четыре автомобиля и в «казино» вломилась большая компания культуристов, правда слегка разжиревших, и у каждого левая рука как из неживого материала. Вероятно, они приехали поинтересоваться, сколько бабушек с внучками посещают полюбившееся нам «казино». Им пришлось уйти – то ли время было раннее, то ли адресом ребята ошиблись, потому как «монтекарло» и детский садик не совсем одно и тоже... Тогда и мы ушли – нам велели убираться молодые парни, подъехавшие на одинаковых машинах. Они и сами были одинаковыми, хоть и разного роста, но зато у каждого из-под пиджака выпирала одинаковая кобура. «Казино» быстренько закрыли и некоторое время мы обсуждали случившееся в пивном зале, так и не доиграв решающей партии.
Потом мы пошли поглядеть на нашу принцессу. Королевой она тогда еще не стала. Выходит так...
Принцессы на привычном возвышении не оказалось, а на привычном возвышении, на высоком ее табурете восседала фиолетовая блондинка и что есть мочи гоняла туда-сюда «все могут короли». Лучше бы она завела себе какого-нибудь тряпочного Пьеро. Вот! Испортили нам настроение на целый день!
А у нашей принцессы волосы были даже не серебряные, а скорее золотые. И сама она была золотистая, как мимоза... которую не хочется ни потрогать, ни, не дай Бог, понюхать, ни в руках подержать, а хочется ее взять да и подарить!
Как ему удалось нашу принцессу заворожить уму не постижимо. Видно существует в природе закон всемирного тяготения, то есть тоска одного живого человека без другого, и можно эту напасть протащить на себе через всю, что называется, жизнь, а потом все в один миг сработает, и ничего ты с этим не поделаешь. Вот так...
Да, как им удалось – непонятно. Она торчала за прилавком и торговала пластинками – место, конечно, заметное, ничего не скажешь. А он нигде, кроме как у «казино» не останавливал свой экипаж, похоже, не останавливал...
И помимо него в нашем многомиллионном городишке королей хватало, даром все они окопались в центре, там же делали свои дела, если не устраивали в рабочее время оргии на дачах у разных работников госдепартамента, мэров и прочей шантрапы – директоров и начальников. Нас не интересовало – кто да где проводит свои вакхические часы. Но слушали о королевских охотах и бардаках в этих самых резиденциях, и тоже немного развлекались.
Был среди них и самый главный магистр – всем нос утер своими подвигами. Ездил он повсюду с телохранителями – человек пять-шесть – и свободно мог ухлопать любого выпускника средней школы ни за что, ни про что, пусть даже у этого гимназиста была пятерка по поведению. Мерседесы раздаривал, в картишки играл будто совершал банковские операции между Европой и Начальником Чукотки, например... Его и подкосили, кстати, международные дела. Связался с чужестранкой и каким-то атташе вроде ее мужа – тоже, как оказалось, пьянь беспробудная, только по-немецки называется. Все расхаживали по кабакам в обнимку с контрразведкой, редереры дули, девок из окон выкидывали.
Атташе, между прочим, очень любил фотографировать – вот и заснял всю компанию для буржуазной прессы. Может и врут люди. Но шороху было много. Один генерал умер от инфаркта с пулей в сердце, другие тоже, говорят, пострадали за родину, жаль не за свою. А сам Магистр всех своих дружков, рать королевскую, сдал и сел на десять лет в санаторий усиленного режима. Но ему на этот раз не очень повезло. Только собрался через год-другой отправиться на поселение, но размечтался должно быть, да и забыл, что он не у себя на третьем этаже в банкетном зале, да в гостинице, где каждый опер у него на содержании, а на обычной зоне весьма полезным трудом должен заниматься.
Так что зэки не поняли с кем имеют дело, и он с тех пор никаким трудом больше не занимался, ни полезным, ни вредным, и закопали его безо всяких почестей два небритых мужика с конвоиром при свете самых обыкновенных прожекторов.
Но это не главное. Главное – у нас были собственные король и королева. И когда их не стало, то погрузились мы в траур, а после, разумеется, и в запой...
Их называли Мастером и Мимозой. Может и были у них еще какие-нибудь собственные имена, да в памяти стерлись, как, впрочем, и клички всех некоронованных князьков нашего островного государства. Нам было жаль Мастера, потому что он и был Мастером с большой буквы в тех случаях, когда необходима волчья хватка, или собачья преданность – понимай как хочешь – жаль, что это пошло ему же во вред... вернее, нам себя было жаль, Мастера мы немного боялись, а может просто уважали, а вот Мимозу, его последнюю в жизни весну, все тайно любили.
Ему было лет двадцать пять, когда он впервые прошелестел шинами по Большому на своем маленьком и желтом, как полицейский вертолет, замызганном грязью «фиате». А до тридцати трех ему было никак не дожить, у него и тогда было наследственное заболевание, которое, как правило, заканчивается автомобильной катастрофой со стрельбой, или без стрельбы.
Мастером его называли, вероятно, за трудолюбие. Этот до мозга костей аристократ во что бы то ни стало хотел работать. И не торговать барахлом на галерке в разгар сезона обнаженных девичьих плеч, когда тополя только начинают ронять снежинки белого пуха. Он как погонщик носился от стада к стаду и получал такое жалование, что мог бы менять продырявленные стекла своего экипажа, хоть каждый день...
...И КРАЕВСКИЙ
Краевский ел молча и быстро, как баклан. Он проработал весь день, ничего путного не сделал, но не имел свободной минуты, чтобы съесть котлету или кусок колбасы.
Он объехал два-три ведомства и несколько контор, но нигде ему не удалось получить, выписать, выбить наконец рулон фотобумаги и кое-что по мелочи для своей конторы, потому что ничего невозможно достать, никакие бумаги с печатями и без таковых не способны расшевелить этого бегемота, особенно если тебе нужны бумага или, скажем, клей. Все это можно было украсть самым естественным способом, чем он, собственно, и займется в ближайшее время, но он пытался действовать самым дурацким, самым противоестественным способом, то есть получить, что полагается и где полагается. Поэтому он ел молча, не отвлекаясь и не устраивая из еды цирк.
Краевский говорил, что научился мгновенно поглощать пищу во время воинской службы. Странно, как его угораздило не отмазаться от военной службы, вероятно и не пытался. А можно было сделать себе сотрясение мозга или залечь в дурдом. Он в дальнейшем не миновал сумасшедшего дома, или психушника рангом пониже, но причиной тому было его сумасшедшее пьянство с бабами, а иной раз и без баб. Иногда он забегал в дурдом просто отдохнуть и на работе на него посматривали косо, и считали ненормальным Краевским. Но он каким-то чудом с работы не увольнялся, трудился на совесть, а как напьется всякой дряни – бежит брать больничный, так что его считали нормальным ненормальным, а насчет пьянки и не заикались, потому что сами дули как насосы на пожаре. Начальство закладывало на дачах, а по будним дням – что ни совещание в каком-нибудь сраном главке, так после в профкоме не успевают счета подписывать. А гегемон – тот сосал не отходя от станка, а после обеда вообще не работал. Зато когда портвейн начали продавать прямо из ящиков на улице и не только в получку, либо в аванс, то наступил такой сервис, что некоторые труженики и до дому не добирались – прямо из вытрезвителя тащились на службу с жаждой в горле.
Времена теперь не то, что раньше. Раньше пролетариат лупил себя под дых: меня не трожь, я всемирный! Нынче все мы всемирные. Коли тебя в машину сажают, то плевать всемирный ты, или просто дурак, если уж сцапали. Бабы от этого воют и сами пьют, другие бегают по судам и завкомам. Им же и хуже, зарплата у мужей в результате не увеличивается, чаще наоборот. Кабы каждый не тащил все, что под руку попадет, неизвестно на что и жили бы! Как правило, не попадается никто. Теперь у нас суперсервис с доставкой на дом. С завода телевизор, с мясокомбината колбаса – и дешевле, и с гарантией. Цены-то, растут...
Цены, говорил Градский – это наши потребности, на что рот разеваешь – то дорожает и будет дорожать. А если у тебя желаний немного, то ничто тебя и не беспокоит. Краевский ему поддакивал, а Краевскому было безразлично, что почем, Краевский то и дело изобретал разные дачи с каминами, и ему не лень было лишний раз в библиотеку сбегать. Чтобы, значит, точно знать что почем. Иначе бы он не напивался до чертиков, да не орал в публичных местах: – Ненавижу эту сволочь! А если все станут Краевскими, то что? Новые сволочи не расплодятся? Непременно, только еще хуже уже существующих сволочей, и цены от этой, так сказать акции, ниже не станут...
Попадаются, конечно, чудаки – согласно их мнению все равны, так это мы и так знаем, что все равны в очереди за пивом, перед Господом и перед ценами, будь они неладны. А ты посмотри сперва, в чем они ходят и на чем ездят – тогда сразу станет ясно в чем мы равны, а в чем и не очень.
Равны мы только в одном – никому неохота даром задницу надрывать. Флаг поносить – давай отгул, «ура» покричать – тоже давай. Только тому, кому по ночам снится, что он начальником стал, приходится даром людей пугать. Но это до той поры, пока ему не позволят самому указания давать, а нам, соответственно, делать вид будто все слушаем и выполняем – все равно он завтра же и забудет, что вчера приказывал, ему теперь на все наплевать.
Однако Градские с Краевскими – просто вредный какой-то элемент, опасный элемент – от них чего хочешь можно ждать: сегодня они картинки, да стишки пишут, искажающие наш быт, то есть все подают именно в том искаженном виде, как оно и есть, а не так, как нам всем хотелось бы! Телевизор не смотрят, газеты не выписывают, на работе работают и рассказывают окружающим разные небылицы. А небылицы, как известно, это происки врагов, пропаганда вражеская, а она для того и существует, чтобы все хорошее дураку казалось нехорошим. Чем радио слушать по ночам, порядочным людям мешать отдыхать – читай газету! Там все то же самое написано, но наоборот, как на самом деле. А так оно и есть – во всех газетах все одинаково освещается, никаких сомнений – все правда. В Москве – московская, в Ленинграде – ленинградская, где бы ты не был – правду везде найдешь, а не найдешь, так купишь... Но ни по какому радио, никогда не скажут, что не услышишь ты правды по радио, не увидишь по телевизору, не прочитаешь ни в какой газете потому, что вся эта мерзость во всем мире существует для реализации одной единственной идеи – превратить нас всех в идиотов! Стараются со всех сторон...
Краевский ел быстро, его в войсках научили: наваливайся, пока боевые товарищи все не подмели.
Краевский с этой взаимовыручкой, что ли, не сразу поладил, потому и пребывал некоторое время в санчасти, Потом он едва не угодил в дисбат за то, что бил старослужащих табуреткой по головам. Тогда с него чуть не взяли честное слово, что больше он этого делать не будет, а он честного слова не дал и был разжалован в младшие сержанты, и переведен на свинарник, раз с людьми у него как-то не получалось. У него и специальность получилась странная: то ли сержант свинячий, то ли сержантская свинья – короче, нечто кабанье, его и на сборы по той причине не призывали. Там, на свинарнике, он и научился водить автомобиль, который угнал из автороты, если, конечно, они сами его по пьяному делу не потеряли. Краевский ездил на этом броневике в соседнее село к одной женской особе. Броневичок долго не могли обнаружить, пока некто, шибко смекалистый, не догадался – броневик на свинарнике, если больше его нигде нет! И хорошо, что этот грузовик забрали, пока Краевский всех поросят не свез своей красотке. И его убрали со свинарника, и снова назначили старшиной роты за неделю до демобилизации, так как опасаться вроде было нечего. И он демобилизовался во всем новеньком и весьма своевременно, а то все равно догадались бы, кто это продал все гранаты деревенским мужикам для глушения рыбы.
Странно, он теперь сильно переменился, однако не утратил свою боевую смекалку. Понравилось, видно, права в старшинах качать, а теперь от этого одни неприятности. А может это у него врожденная, кровная, пагубная склонность.
Он плешь всем проел, аналитик, профессионал ненормальный, видать опять начитался чего-то. Понятно, в психушке времени много, не то у нас трудяг. А делает все совершенно непрофессионально, то есть не во время, а когда понадобится то, что он уже сделал, то делает еще что-нибудь, чего не просили. А чуть что не так, или скажут ему поперек – в момент в запой, после в дурдом отдыхать – в это время и от него отдыхают... Иногда из профкома посылают гонца с материальной помощью. И на следующий день Краевский обратно бежит к доктору спасаться от запоя.
Однажды, от скуки, Краевский надумал отправиться в Афганистан, но его не взяли добровольцем, потому как он психопат, пьяница и не член профсоюза, а душманы, надо думать, таких не переваривают. Градский тогда сказал – Если ты хочешь вернуться в Питер с оркестром, то имей в виду – оркестр будет, скорее всего, траурным, а медаль спереди понесут на подушечке! Краевский заявил, что ему один хрен где подохнуть – здесь от водки, или там от дизентерии. А доцент ему: – Если ты полагаешь, что там нет этого добра, то ты, братец, размечтался. Вот недавно один генерал загнал два эшелона с продуктами под Ташкент за полцены, но никакого землетрясения не случилось, а выслали еще четыре, так что не горюй!
Откуда Градскому такое известно сказать трудно, возможно придумал специально для Краевского. Но Краевский сдался и снова принялся за работу.
Краевский глотал как питон, которого год не кормили, а наглотавшись заговорил. Лика слушала не перебивая, а только смотрела сквозь слезы на разогретый тротуар и прохожих, или ей только казалось, что сквозь слезы – воздух был горячий и мутный как волнистое стекло. – Мне наплевать, – сказал Краевский, – почему ты уехала, думаю не из простого любопытства. Без тебя знаю – наших девок помани в этот рай, так они, задрав подол, и поскачут, чтобы потом было по чему скулить. Потому, что здесь вы цепляетесь за самых никудышных мужиков, за самых сволочных и сами становитесь тварями, особенно потом, когда научитесь за себя мстить. Жить вам не на что, срам прикрыть нечем – вот вы и шастаете по зарубежам... Не перебивай! Вот вы и носитесь... Я что сказал?! Молчи и все! Так вот вы и шастаете, чтоб вас черт взял! Родину продали за... Не перебивай! Мне тебя совершенно не жалко, хоть ты мне и нравишься и я на тебе женюсь, и поеду с тобой... Я сказал – молчи! Поеду с тобой в Европу, а то здесь я сопьюсь... Я тебе что сказал? Не реви! А здесь я, пожалуй, сопьюсь, кроме того, ты мне нравишься, даже слишком...
Приблизительно так Краевский излагал свое мнение, если был трезвым. Поэтому его никто не любил, он ведь слова не даст сказать против, если на него не заорать, как это делал Градский, но Градский в это самое время ловил рыбу...
Лике ни разу не делали предложения таким замысловатым способом. – Все-таки я баба, – думала она, – ничего не изменилось, кем была, тем и осталась. Ей было жаль Краевского. Он был похож на бродячего пса с признаками хорошей породы, которые ему совершенно ни к чему, или лучше сказать – не по карману...
. . . . . . .
АНЖЕЛИКА
– Можешь за него не беспокоиться, – сказал Градский, – да, думаю, можешь не беспокоиться... И вообще – какой черт понес вас на эту крышу с чердаком?
Градский благополучно закончил лов рыбы и теперь вновь приступил к своим обязанностям, к тому, чем занимался, перед тем как стать доцентом. То, что он давно метил в доценты, знавшим Градского на ум как-то не приходило, как и потом – никто не догадался, что в доценты он как раз и не метил, все само получилось, а может он вовсе и не доцент – кому до этого дело?
Краевский походил на пса с признаками хорошей породы, которые ему не нужны и не по карману, и Лике было его немного жаль. Им обоим было о чем пожалеть и тем же вечером на конспиративной квартире без адреса они дошли до очень веселого состояния, и полезли на чердак, а оттуда на крышу под открытое, светлое, ночное белое небо, откуда их и сняли пожарные, тогда как по чердаку крались обыкновенные менты, а внизу их поджидала машина скорой помощи – вероятно соседи позаботились...
Пожарные хотели спустить их на веревке или, в крайнем случае, сбросить на растянутый брезент. Жаль им пришлось отказаться от этой затеи, так как поймать пьяного Краевского пьяным пожарным на крыше столетней давности дома, со всякими разными трубами и переходами, и окнами с крыши на чердак – дело почти такое же безнадежное, как если бы за это взялись пьяные менты. А менты никак не могли спустить с крыши иностранную подданную Анжелику ни со связанными руками, никаким иным способом, несмотря на то, что она была ничуть не менее пьяна, чем они. Так что история эта могла вообще никогда не кончиться. Но Лика сама ушла в квартиру – ей стало неинтересно на крыше и мог начаться, то есть пойти, закапать, заморосить дождь, а она была без зонтика. Тогда Краевский понял, что дело проиграно и, спрятав за пазуху бутылку коньяку, спустился по водосточной трубе прямо в санитарную машину, которая и отвезла его, без лишних хлопот, в сумасшедший дом, и Лике ничего не оставалось, кроме как готовить ему передачи...
В приемном покое у него отобрали бутылку из-под коньяка и всю одежду, оставили только носки и четвертной банковский билет, который он умудрился запрятать между ягодиц, притворившись будто ему позарез надо в туалет. – Так что можешь не беспокоиться, снова сказал Градский, и Лика подумала: как же ей не беспокоиться, если Краевского отвезли прямо в сумасшедший дом, неизвестно когда выпустят и вдруг ей придется уехать так с ним и не повидавшись? Бедный Краевский влетел за решетку, как скворец, именно в то время, когда он не собирался никуда влетать, тем более в этот «скворечник», посредством водосточной трубы и санитарного транспорта, то есть наиболее коротким путем, но даже это обстоятельство ее не успокаивало...
ГРАДСКИЙ
Не то, чтобы она беспокоилась, но ведь ей было жаль, очень жаль этого горемыку Краевского. Она не знала, что он вовсе не был горемыкой – нет, горемыкой его никак не назвать, а вот она и есть этакая горемычная особа, этакая неприкаянная живая тварь, божья тварь, которую надо жалеть и лишь сама она не поняла бы – за что ее жалеть, кто будет жалеть и надо ли вообще это делать, когда другим еще хуже?
Градский благополучно закончил рыбную ловлю и теперь явно нуждался в отдыхе, во всяком случае, вид у него был довольно серый... А Краевский влетел в скворечник можно сказать по вине несчастной Анжелики, это была ее идея с крышей – не потому ли ей было его так жалко? И она спросила у Градского, почему все так плохо получается, просто некуда деться, просто не знаешь куда себя деть, до того ей жаль Краевского, что она просто не знает, как тут быть...
Тогда Градский сказал. – Жалость - это когда тебя несет очертя голову помочь другому, даже если тот, другой – собака... Не знаю, нужна ли такая жалость и кому она может принести пользу, а то еще наделаешь глупостей сдуру, никому от этого лучше не станет... Но все прочее – просто заигрывание со своей совестью, особенно если совести у тебя почти что и нет... Не знаю, – повторил он, – нужна ли вообще эта штука, но ежели ее нет и не будет, то все остальное тем более никому не нужно. Только трусы, тупицы и лицемеры могут, как им кажется, отдать то, чего у них никогда не было и не будет. Только святоши, прощелыги, скопцы думают, что они способны подобное сделать. А тот, кто может это сделать, кто способен к состраданию, у кого хоть капля есть за душой... ну, такой сумасшедшинки... – тот ни о чем не думает. Жалость... может она и необходима, и существует – как знать? Сразу не разберешь – где тебя пожалели, где обманули, где и то, и другое вместе, сразу не поймешь где...
Градского вроде как прорвало... Последнее время он был каким-то серым, говорил редко, особенно после рыбной ловли с пьянкой, заплывами на средние и длинные дистанции, и совершенно ничем неоправданной болтовней.
КРАЕВСКИЙ
Итак, у Краевского остались одни носки и четвертной билет Госбанка СССР, который он запрятал между ягодиц, (соображения хватило!), запрятал, выпросив разрешения сходить в туалет, притворившись, что ему до зарезу надо. Он чуть было не выронил свой четвертак, но после благополучно перепрятал его в носок – вот носочки и пригодились! Санитар внимательно наблюдал, чем он занимается сидя на корточках в прохладной освещенной нише без окон и без дверей, но Краевскому это, в общем, нравилось – приятно, когда о тебе заботятся и даже спрашивают: ну как? Краевский в этот момент вспоминал, как хорошо ему было на свинарнике совсем одному с поросятами с грузовым броневиком, без боевых друзей, и никто не мешал ему заниматься своим делом на свежем воздухе под небом свободной Украины.. Но его отвлекли, выдали чистое белье и снова повезли на машине, тогда как на улице стало совсем темно – пора белых ночей подходила к концу...
Больше его ничем не отвлекали, Вместо ужина сделали укол, от которого ему стало спокойно и хорошо, и весь в белом, как ангел, пошел покурить. И с ангельским смирением Краевский взирал по сторонам, тогда как психи смотрели по телевизору футбольный матч, потом мультфильмы, потом... потом он, нащупывая большим пальцем правой ноги пресловутый четвертак в носке, возлежал под одеялом и думал, что не всякий раз ему удается поспать на таких чистых простынях с четвертным билетом в носке, и что неизвестно каким образом поступить с четвертаком – может быть подкупить санитаров и сигануть в лесок, что виднелся из окон автомобиля, в котором его везли на отделение больницы? Но он решил повременить с побегом до утра... Он заснул и было ему хорошо...
* * *