Не дойти, не доплыть, не читать поминальных молитв.
Сухостой да ковыль укрывает курганы мои.
Мне бы ждать да терпеть. Да надеяться, что отболит.
Только снова не сплю, вспоминая озёрный аир.
Отпусти меня, степь. Я не жалочка больше твоя.
Я давно притерпелась к укладу московских бояр.
Отчего же, как – ночь, так топорщит подушку репей
из объезженных ветром духмяных казацких степей?
Отчего, как – весна, так на сердце – раздрай и бардак?
Половодьем зальёт до краёв крутобокий байрак.
Плоскодонка-душа будет снова табанить на Дон,
и чернеть, словно меткой, от звёздок тутовых ладонь.
Там, завидев меня издаля, ветерок горовой,
улыбнувшись, качнёт меловою своей головой,
обоймёт меня накрепко сад, что ажиной зарос,
располосит размокшую память, как шашкой, наскрозь.
Отложив свою сеть, дедка будет ловить на базу
босоногую, с тужью косиц, калгату-егозу,
а бабаня лепёху польёт золотым каймаком.
И потянет от тёплой печи на дворе кизяком.
Просвистит в табуне на приволье арапник витой,
да ускачет чубатый казаченька в дикий затон,
где с заранки у ерека бабьи цебарки звенят.
Вы, жердёлы мои, поминайте, как надо, меня.
Загрущу и сожму чабрецовые травы в горсти.
Я люблю тебя, степь. Отпусти ты меня. И прости.
Не доплыть, не дойти, не дозваться – кричи-не-кричи –
это слепень влетел мне в окно с переспелой бахчи.