Июльский полдень. Бабка под навесом доит корову, а мы с дедом сидим на бревне под лозинкой. Семен пасется на выгоне. Корову донимают овода и мухи, поэтому она брыкается и бьет себя хвостом как разъяренная тигрица, вынуждая бабку перейти на ненормативную лексику:
– Стой!.. твою-то мать, гадкая ты насекомая! Опять хвост в ведро усадила. Вань, а Вань, чего сидишь как пень – привяжи ей хвост что ли!
Деда лучше не трогать. В данный момент у него лирическое настроение. Не смотря на нестерпимую жару, он с утра уже где-то принял на грудь и сейчас больше расположен к философским изысканием, нежели привязыванию коровьих хвостов.
– Вот уж воистину, – вздыхает дед, – дураков не сеют, не пашут, а сами они произрастают. С коровой справиться не может. Давай лучше я ей сразу горло косой перехвачу, мертвую ты быстрее раздоишь.
– Как же люди вовсе коров стреножат?
– Люди стреножат! – передразнивает дед. – Их самих бы стреножить, да отдать оводам, на съеденье. Богата земля русская не только богатырями былинными, но и дураками и идиотами.
Помимо нас с дедом за процессом доения коровы еще наблю¬дают штук пять кошек – две наши, остальные – приблудные. Учуяв запах парного молока – кошки, урча от нетерпения, снуют вокруг коровы, иные трутся спинами об бабкины ноги:
– Брысь, собаки! - кричит на них бабка. – Чтоб вас моленьем расшибло! Чуть ли не в подойник прыгают. Вань, отгони хоть кошек!
Дед, выплюнув окурок, нехотя поднимается с бревна и, осмотревшись, берет в руки увесистое полено. Однако, и кошки не дураки, чтобы сидеть на одном, месте, разыгрывая роль неподвижной мишени – они прячутся то за коровой, то за бабкой. Наконец, две остановившись, провоцируют деда бросок. Дед, как в игре в городки метает полено, но оно, просвис¬тев над головами кошек, попадает в корову, та прыгает в сторону и – с обеденной дойкой покончено.
Я, схватившись за живот, падаю со смеху с бревна – дед смущенно тончится на месте.
– Заставь дурака Богу молится, – ворчит бабка, рассматривая смятый подойник. – Ведь просила как человека – отгони кошек.
– А я что сделал? – недоумевает дед и тут же переходит в контрнаступление. – Ты как министр – вынь да положь тебе тысячу помощников: один, чтобы мух отгонял, другой – кошек, третий – собак, четвертый – корове хвост держал, пятый – доил, десятый – цедил, а ты бы сидела в кресле-крутилке и оттуда бы руководила всеми.
Обидевшись на резкую и отчасти несправедливую критику, бабка уходит в дом. Немного погодя, к деду приходит мужик, должно быть с другой деревни, потому что я его не знаю.
– Вань, дай свою лошадь огород распахать.
– Она не моя, а колхозная, – уточняет дед.
– За тобой закрепленная - значит твоя.
– В Англии за королевой и государство закреплено, а пра¬вит парламент. Дед один из самых политически подкованных крестьян. Он выписывает аж три газеты, систематически слушает радио и смотрит телевизор, более того – дед посещает сельскую библиотеку. Сейчас дед с удовольствием провел бы политинформацию, но мужику не терпеться ус-лышать что-нибудь определенное по поводу мерина. Так дашь мерина или нет?
– Бери, мне колхозной лошади не жалко, только пойдет ли он? Вот в чем вопрос?
– А что может не пойти?
– Xa! – Подобную неосведомленность о строптивости его мерина - Семена дед воспринимал как вопиющие невежество. Ему казалось, что об этом должна была знать вся округа, – Может? Еще как может! Ви¬дишь? – кивает дед в сторону разбитой в пух и прах рессорки, стоящей около сарая, – Это мы с Филькой Тюриным коров на нем пасти собирались. Зашла моя очередь стеречь – чего, думаю, я буду пеший за коровами го-няться, когда конь целый день задарма оводов на выгоне кормит. Обротал, а у него – у проклятого сектанта, выходной день оказался. Хоть бы, ка¬кая газета его график работы пропечатала. Словом, сел на него верхом: "Но, Милый!", а он голову к коленкам прижал и – кувырк набок. Как меня Господь спас – не придавил меня мерин до сих пор не пойму. Поднимаюсь, и баптист мой поднимается. Сажусь опять на него – еще не успел поводья дернуть, как снова мой неформал завалился. Я его драть кнутом, а он на дыбы: и вот ведь змей – норовит копытом по кумпалу зацепить. Тут, как раз и Фильку черти принесли: "Давай, – говорит, – его в телегу запряжем". В телегу, так в телегу. Удавили мерина на вожжах, привязали за яблоню – пошли за телегой. Прикатили на себе рессорку, запрягли, и началась катавасия. Мы кнут, но нему – он задом по телеге. Только щепки по сторонам летят. Штырь стальной в передке и тот согнул. Фильке руку из плеча выдернул, а мне чуть все ноги оглоблями не переломал.
После такого описания подвигов Семена, желание у мужика приступить на нем к незамедлительной опашке картошки, заметно поуба¬вилось. Ну да делать видно нечего – в летнюю пору свободную лошадь сыскать мудрено. К тому же дед подзадоривает:
– Иди – лови! Может у него сегодня рабочий день. Я за 6aптистскими праздниками не слежу.
Мужик направляется к Семену, а дед с нетерпением начинает ерзать на бревне:
– Сейчас он его причешет.
Однако, Семен, разочаровав деда, дает себя спокойно обротать и, полный готовности к трудовым подвигам, следует за мужиком молодец-ким шагом, чуть ли не подталкивая того в спину могучей грудью.
– Черт из воды, а не лошадь! – произносит дед с непонят¬ной интонацией, из которой нельзя сделать определенного вывода: похвала это или брань.
О Семене дед может рассказывать часами – рассказчик он нео-быкновенный. У деда мастерски развита мимика, образная и самобытная речь, феноменальная память. Услышанную по радио постановку или понравив¬шуюся ему книгу он может пересказать слово в слово. Более того, во вре¬мя особенного вдохновения, дед смешно пародирует увиденное и услышан¬ное им, причем предметом для его насмешки мог стать кто угодно, начиная с Л.И. Брежнева и кончая кошкой, запросившейся среди ночи на двор. Один и тот же рассказ в исполнение деда можно слушать бесконечно.
–Дед, расскажи, как ты литр водки проспорил из-за Семена, - пристаю я.
– А из-за сектанта-то? Было дело! Так ведь я тебе уже рассказывал.
– Все равно, интересно.
– Чего тут рассказывать – ввел меня подлец в убыток. Я, ко¬нечно, ни пьяница, ни пропойца какой, что последние из дома тащит, но выпить люблю. К тому же, я русский человек, и чувство меры для меня вещь относительная: воевать, так воевать, либо грудь в крестах, либо голова в кустах – другого не дано, а гулять, так гулять. Сколько раз зарекался не пить больше трех стопок, ан нет – словно ехидный бес тебя подначивает: выпей да выпей четвертую, а там и пятую, авось не пешком, а на лошади. Уж в чем, в чем, а в этом на Семена положиться можно. Выедешь с застолья, посадят тебя в сани – Семен и трусит не спеша, к дому. А сам глядишь, глядишь на дорогу, да и задремлешь грешным делом. На морозце сладко спиться. Замерзнуть – самая легкая смерть. Много рус-ского люда по пьяному делу померзло. Оно может, и я бы давно замерз, кабы не Семен. Вывалишься из саней на ухабе, а Семен тут же, возле тебя встанет, как вкопанный и стоит не шелохнется. Так лежащего человека снегом припорошит, даже если и рядом кто пройдет не заметит, а тут лошадь с санями – ее за версту видно. Всегда найдется какой-нибудь любопытный – подойдет, посмотрит: что за притча такая – лошадь с санями в чистом поле стоит. А так, если из саней не вывалюсь, везет меня Семен прямо к дому, иной раз чуть ли не террасу заедет, дескать, принимай бабка хозяина. Вот однажды и поспорил я с мужиками на две бутылки, что я нарочно из саней вывалюсь, а Семен остановится возле меня, и будет ждать, пока меня опять в сани не положат. Дурацкая это была затея, под¬лая – это я только потом спохватился: задним умом мы все мудрые. А в тот раз – выпил я стакан водки для запаха, подвели меня мужики под ру¬ки к саням, привязали вожжи, чтобы под полозья не попали, и поехал я. Отъехал чуть от магазина, присмотрел себе кочку, чтобы все правдоподобно было, и вывалился из саней. И что ты думаешь? Семен даже ухом не повел, как шел, так и идет. А мне в дураках тоже оставаться резона нет, стал я ему потихонечку свистеть, окликать его. А Семен рысью, да на ко¬нюшню. Я его ловить, чтобы хоть распрячь, a он, так заартачился – близко к себе не подпускает: дескать, Иуда ты, Каин, на моей преданности спекулируешь. С той поры зауважал я Семена: хочет он себе отгул взять Бог с ним, неволить не стану, да и бесполезно это. Вот знать бы его график, да нет у нас в деревне ни одного сектанта и спросить не у кого. Действительно, незнание семеновского графика, мешало де¬ду смотреть на некоторые вещи в перспективе.
– Вань, люди уже картошку сажают, а мы что ж? - Спрашивает бабка.
– И мы посадим, не было бы только у Семена выходного.
– Ништо он совсем взбесился, в такую пору выходные брать, день – год кормит.
Справедливости ради стоит отметить, что Семен и впрямь в рабочую пору редко пользовался правом выходного дня. И не было в округе лошади более сильной и выносливой, нежели чем он. Опахивали ли на нем один огород или десять – Семен словно не чувствовал уста¬лости, шел все тем же размашистым шагом, стараясь аккуратно втискивать между борозд огромные, как сковородки, копыта. Были у Семена и трудовые подвиги. Поехал на нем дед с мужиками по осени за глиной. Нагрузили воз почти верхом, как на трактор. А глина ни сено и даже ни дрова, по тяжести с ней разве что песок сравнится. Но и это еще полбеды. Под вечер подморозило, и обледенела дорога, а на пути затяжной подъем. Словом, сложилась критическая ситуация: сумерки, изморозь, под ногами лед, как стекло, лю¬ди и те падают. Семен как назло не подкован. Хотели, уж было распря¬гать, но вывез Семен воз. На коленях, а вывез. Почему на коленях? По-видимому, они меньше скользят по льду, чем плоские лошадиные копыта.
Стер себе Семен в тот вечер ноги в кровь, зато вышел в герои. Дед после этого стал гордиться им еще больше. Одно меня раздражало в Семене – не любил он меня катать верхом. Что я только не делал, чтобы подружиться с ним; сколько хлеба и сахара скормил ему, но так и не добился покорного послушания. Вскарабкаюсь, бывало, к нему с какого-нибудь бугорка на спину или с телеги, а было мне в ту пору лет шесть не больше:
– Но, Семен! – А Семен как пасся на лугу, так и пасется, даже головы от земли не отрывает. Тужусь, деру ему голову вверх по¬водьями, а он меня словно – не замечает. Стегану его хворостинкой – Се¬мен или вообще на бок завалится, или завезет меня в такие непро¬лазные дебри, что волей - неволей самому приходится прыгать. А потом можно целый день за ним пробегать, но уже больше Семен на спину взоб¬раться не даст. Вряд ли вреднее его была лошадь во всем рай¬оне. Сколько слез я пролил от горькой обиды, негодуя и ненавидя его настолько, что не однажды обещался накормить его крысиной отравой, но по счастью, это лишь были пустые обещания потревоженного детского самолюбия.
По зиме дед любил выезжать на Семене в райцентр.
– С Семеном, – хвастал дед, – ни один таксист не сравниться. – Вот смотри: вожжи привязываю – сам везет, я ему только говорю куда. Давай Семен в заготконтору!
И действительно, Семен прядет ушами, и, словно в знак согла¬сия, кивает головой. Через несколько минут мы въезжаем во двор заготконторы. Там дед сдает шкуры и довольный, пересчитывая деньги, подходит к саням.
– Давай, Семен, теперь в рыбный! Бабка велела хека купить. Едем в рыбный.
– В хлебный! – Затариваемся хлебом. Конечная наша остановка – пивнушка. Там дед привязывает Семена к столбу, развязывает чересседельник и хомут, дает ему из саней сена. В пивнушке дед пьет пиво, а я томатный сок с булочкой. Перед обратной дорогой дед скармливает Семену буханку хлеба, предварительно взяв с меня обещание, не рассказывать бабке о его расточительности и покупает мне в магазине в качестве гонорара за молчание кулек конфет. Возвращаемся мы домой веселые и счастливые.
Однажды поздней осенью Семен пропал. Вместе с ним бесследно исчезли еще семь колхозных лошадей. Все почему-то грешили на цыган.
– Не-е, Семен вернется! – Успокаивал самого себя дед. – Вот выпадет у него нерабочий день, растрепит он все ихние кибитки и прибежит домой. И как он им, чертям чумазым дался? Верно, слово знают. Уж кого-кого, а Семена увести не каждому дано.
Но прошла неделя, другая – Семен не возвращался. Дед почернел, осунулся, целыми днями сидел дома: пил, курил, ругался.
– Съели моего сектанта, видно, сволочи! Живой бы он уже давно пришел. Я хоть и не люблю Сталина – много он крови невинной пролил, но иной раз, глядя на нонишние порядки, нет-нет, да вспомяну его – дьявола. Неужели мы и впрямь все каналы, и мосты построили, что этой черноте, кроме как собираться по деревням больше заняться нечем. Эх, Семен, Семен, знать бы мне кто тебя в расход пустил, ей-богу, пристре¬лил бы как собаку, даже без всякого зазрения совести.
– Ладно, Вань, угомонись, что ты как по отцу родному убивае¬шься из-за колхозной лошади. Корова наша, слава Богу, цела – на дворе стоит, не куда не делась, а лошадь тебе по весне новую дадут. – Уте¬шает деда бабка.
– Лошадь! Колхозная! – Огрызается дед. – Да ты знаешь, что это за лошадь была? У него гордости и достоинства было больше чем у иного человека, а уж ума-то на всех деревенских баб хватит. Корова у нее цела – обрадовалась. Да таких коров в одном только нашем колхозе пять тысяч голов: и пегие, и рябые – выбирай любую, – все на одну морду. А другого такого Семена, может, и во всей России нет.
Бабка обиженно поджимает губы и начинает теребить конец платка. Дед, словно маятник, ходит взад-вперед по дому.
– Принесла бы ты мне из магазина пол-литра. Ей - Богу, не есть, не спать не могу.
– Вань, да сколько же можно? Вчерась пил, позучера, третьева дня.
– Вчерась! Позучера! – Передразнивает дед. – Мне будто душу обкорнали, кусок из нее с мясом вырвали, как щепа в сердце – места себе не наеду. Ну, не хочешь – сам схожу. – Дед делает вид, что ищет сапоги.
– Ладно. - Неохотно соглашается бабка, – схожу. Все равно идти: и масло кончилось, и хлеба последняя буханка осталась, может рыбки куплю.
На улице, вот уже который день подряд хлещет холодный обложной дождь. Все серо, безрадостно и тоскливо – грязь, сырость. Дед затапливает печку и, прибавив громкость, садится слушать "постановку' по радио. Я, прильнув к стеклу, смотрю в сторону выгона. В глубине души я надеюсь увидеть там Семена. «Хорошо бы он прибежал», - мечтаю я, и даже представляю мысленно Семена – мокрого, измученного, путающегося в порванных вожжах. Меня подмывает закричать: "Дед, Семен нашелся!", но что-то подсказывает мне не делать этого. Деду не до шуток. Выгон пуст. Вдалеке темнеет тонкая нить большака, но никто по нему почему-то не идет и не едет. Все будто вымерло. Только дождь наискось расчерчивает мертвецки - синюю муть осеннего неба, гулко стучит по железной крыше, осыпая с лозинок последние листья. Скучно. Отойдя от окна, я сворачиваюсь калачиком на диване, и голос радио убаюкивает меня. Во сне мне снится Семен. Он бешено мчится по голому полю. Его сиреневая грива всклочена, вся в репьях; рыжие бока в грязи, а за ним, волочась головой по земле, тащится мертвый цыган, не сумевший освободить ногу из стремени. Я уже хочу радостно закричать: "Дед, Семен вернулся!", но вдруг замечаю, что у Семена перерезано горло. Его грудь темна не от дождя и грязи, а от крови. Меня парализует ужас. Я хочу крикнуть и не могу, язык отказывается повиноваться. Семен тревожно ржет, но из дома никто не выходит его встречать. Некоторое время он мечется по двору, затем, по-видимому, оби¬девшись – Семен берет с места в галоп и, волоча по земле страшную ношу, исчезает за выпуклой кромкой большака.
Я просыпаюсь мокрый от слез. Ни дед, ни бабка никак не могут меня успокоить. Мои слезы кажутся им беспричинными. И действительно, много ли стоит эта первая в жизни утрата?
2000 год