В полдень, около деревенского магазина уже толпился народ, хотя доподлинно было известно, что магазин закрыт на ревизию, а автолавка раньше трех часов по полудню не приедет.
Мужики держались особняком, расположившись на бревнах у Тимофеева сарая, курили, травили анекдоты и прочие байки. Бабы, в основном старухи, столпились возле лозинки у клубной афиши. Впрочем, до афиши им было мало дела – выше упомянутая лозинка была их излюбленным местом сборища. Погода стояла хорошая, располагающая к пребыванию на улице; летнее солнце то пряталось за белогривые облачка, то вновь выплывало на простор синего неба, словно любопытствуя, не приехала ли автолавка.
– Ох, и дремуч наш народ! Ох, дремуч! – предложила тему для дискуссии бабка Катя Дрыкика. Голос у бабки Кати сильный, грудной, не в пример нынешним певичкам, – природный, такая и на свадьбе запоет – дрожь по телу пробегает, и на похоронах запричитает, даже у покойника слезы на глазах наворачиваются.
– Ясное дело, дремуч! – охотно согласились бабки, – У нас образований нетути, у кого класс – у кого и того менее. Чего мы видели: сеялки, веялки, с семилетнего возраста холстину ткать, а голод, какой был? Летом грибы собираешь, а зимой кавардашки на колхозном поле – одеть, обуть было нечего.
– Одна Настя Мышкина наряжалась, – в голосе бабки Кати зазвучали иронические нотки. – В саму Москву катала в ночной рубахе.
– Ай, правда?
– Провалиться мне на этом месте, если вру.
При упоминании о себе, Настя Мышкина – старуха лет семидесяти: высокая и худая, как жердь, и как жердь, покоробленная временем, – вышла на середину круга и, упершись обеими руками об палку, приняв позу вопросительного знака, вступила в разговор.
– Эка, и ты бы поехала. Видали мы раньше эти ночнухи-то? Было одно платьице, вот и таскаешь его, пока на теле не истлеет. Рукава, подол обтреплется, и то думаешь: « Не-е, рано еще ей полы мыть», сошьешь мужику трусы – цветастты-я, – Настя улыбается, выставляя на всеобщее обозрение осколки редких, «съеденных» зубов. Прикус у нее не обыкновенный, как у пилы, если в верхнем ряду зуб есть, то в нижнем непременно отсутствует.
– А мой-то, покойник, царствие ему небесное, « Не надену, – кричит, – ты меня, что меня опозорить хочешь?» « Так, – говорю, – кобель, сказывай, куда собрался, перед какой такой кралей раздеваться задумал, что трусов моих стыдишься?» А какая краля? Мой мужик не гулял, раньше такого разврата не было.
– Не-е, такого раньше не было, – соглашаются бабки.
– Жили-то, сами знаете как. С харчами еще куда, не шло за трудодни, пуд какой муки дадут, овса, пшеницы перемелешь, вроде сыты, а вот с одежонкой – беда. Кабанчика зарежешь и сами есть надо, и свекрови дать надо, и на базаре продать, чтобы ребятишкам обувку к школе справить, а тут летом, аккурат, на майские праздники, думается, 46 год – брат ко мне из Москвы приехал. Петра-то, поди, знаете – хороший был человек, упокой Господи его душу. Ну, приехал, ребятам гостинцев привез – пряников разных и по коробке леденцов, помните бабы, раньше такие коробочки были железные – монпансье, и по сей день еще одна дома лежит, а мне в подарок эту самую – ночнуху. У нас их в деревне отродясь не видели, шили, конечно, исподние, вроде балахонов, а эту – я как развернула, ну платье и платье, без рукавов, белое в желтый горошек. Я его посмотрела, да в сундук прибрала, потому что наряжаться в ту пору было особенно некуда. Погостил брат, помог кое-чем по хозяйству, да и отбыл во свояся. Год ли, либо более проходит, шлет он мне из Москвы телеграмму: «Приезжай, Настя, на свадьбу – выдаю замуж дочь Нюшку». Что делать? Для меня Москва как тридевятое государство. Поднимаю я своего Берендея, Кузьму, стало быть, а тут три дня назад у Митрофанихи свадьба была – он там и бражничал, а во хмелю буйный был – не приведи Господи. Трезвый как телок, хоть верхом на нем езде, но стоит ему грамм выпить – пошла война, вот что с человеком делает – и - их, – бабка Настя, вздохнув, достает носовой платок из рукава кофты и вытирает пот со лба – Лежит, значит, мой Кузьма в сенцах, где по прохладнее; квас пьет, да на голову мокрое полотенце прикладывает. Он мне еще вчера враг был лютый, по всей деревне от него с детьми бегала, а сейчас гляжу на него, и сердце стынет – жалко. Мучает его совесть – сам не свой: бледный желваки на скулах играют, глаза горят как у волка. «Вставай, – говорю, – бери топор, иди, руби двух кур – не поеду я к брату с пустыми руками: « Нет, – говорит, – не могу, я этих кур каждое утро кормлю, у меня на них рука не поднимется». Вот, ведь, гад, какой! Он сколько жил ни кур рубить, ни свиней колоть так и не обучился. Растить растил, а убивать не мог. Ладно, зарубили мне кур, собралась ехать, одна загвоздка – в чем? Тут вспомнила я про платье, что Петр подарил, нарядилась, на себя в зеркало глянула – как есть столичная краля, платье – шик, только пояска не хватает. – Тут бабка Настя делает многозначительную паузу, во время которой мог бы утихнуть взрыв хохота и продолжает, – Одела я плащик сверху, взяла холщовую сумку, кур в нее положила, штиблетики красные и поехала. До Одоева на тракторе с молоком, а тут как на грех дождь прошел – угваздалась, чисто, чуня. С нашей деревни, как из болота, никогда сухой не выберешься. Ну, а от Одоева дорога открыта на все четыре стороны. В Туле, уж не помню по какой причине, пришлось мне заночевать на вокзале.
– Небось, хахаль, какой прицепился? – бросает кто-то реплику.
– Избави меня Бог! Меня и мой Кузьма-то три года обхаживал, а как со встречным – поперечным не тако мое воспитание, хотя я в молодости была красивая. Ну, стало быть, приехала я в Москву рано утром, пошла в метро, спустилась по лестнице в подземелье, а мне станция была нужна… как сейчас помню, – на лице бабки Насти отражается работа мысли и она сосредоточенно начинает шарить по сусекам памяти.
– Да на кой ляд нам твоя станция, – торопят бабки.
– Да впрямь, шут с ней. Вошла я, значит в метро, осмотрелась – по дороге угваздался – черту подарить будет век благодарить, – пре упоминание нечистого старуха торопливо крестится. – Смотрю, а москвичи все в рубахах, да в платьях едут. Тут я возьми, да и сними плащик, положила его в сумку вместе с сапогами, штиблеты я еще в Туле одела – еду, любуюсь. Стала замечать, косится на меня народ. « С чего бы это»? – значит, дюже хорошее платье мне брат подарил – завидуют москвичи. Всюду, где бы я не появилась – легкое замешательство. Мужики и вовсе глаз не сводят, словно бабы сроду не видели.
Москвичи, вообще, народ культурный – они правду тебе в глаза ни в жизнь не скажут, а будут за спиной как мыши шуршать. Вошла в вагон, все передо мной расступаются, словно я царица, какая. Вот платье, всем платьям платье! В то время и в Москве народ не особо жировал, не шибко форсили. Проехала я остановок пять, подходит ко мне один военный, может генерал, а может и того выше – пес его разберет. «Это, – говорит, – все-таки столица, гражданочка». «Чего он ко мне привязался, как репей и без него знаю, что столица?» А он не унимается: «Здесь и иностранцы ездят, и дети маленькие». К чему клонит, никак не могу в толк взять? Может, намекает, что зря я детей дома оставила, если даже иностранцев в метро пускают. « Что дети ездят, – говорю, – это хорошо, да моих неслухов разве возьмешь с собой в такую даль: Ванька – увалень, упрется как бык, рот разявет с места не сволочешь, Петька тот оглушит, так и будет трындычать всю дорогу, а Федька, как шило за ним и вовсе не углядишь – скрутит чего, греха не оберешься». А военный мне и говорит: « Вот видите вы и сами мать, а себя и столицу нашу позорите, по всей Москве в ночной рубашке разъезжаете – срам какой». Тут меня будто ледяной водой окатили, забилась я в угол, плащик свой вытащила и не помню, как до брата доехала. Всю дорогу на него злилась – это же надо так подсуропить, благо Москва не деревня – никто тебя не знает, сгореть со стыда можно. Ну а он чего? Ничего. Дурой обозвал, да поехал покупать новое платье. 230 рубликов отвалил, еще теми деньгами. Зато теперь народ наряжается. В магазин ночнухи привезли с рюшками – вся светится, это чтобы когда с мужиком спать ложишься, чтобы весь товар налицо был. – Бабка Настя замолкает, ожидая обсуждения ее рассказа. Старухи бойко затараторили. Рассказчица на пике внезапной популярности, уже хотела, было предложить им не менее забавную историю о том, как она водила корову в Серпухов (чуть ли не за 200 километров) на продажу, но подъезжает автолавка и полпа выстраивается в очередь. Все приходит в движение, основную сумятицу вносят мужики, стараясь всякими правдами и неправдами пробиться к заветным дверцам автолавки.
Бабка Настя, застенчиво улыбаясь, стараясь не зацепить кого-нибудь палкой, пробирается сквозь толпу. Даже, сквозь шерстяную кофту, выпирают позвонки ее тощей спины, а на руках с длинными и кривыми пальцами от малейшего напряжения набухают темно-синие вены. Кажется, что вся она состоит из костей, дряблой и желтой гусиной кожи и паутины набухших вен и жил. И только глаза, которые время от времени озорно вспыхивают и речь бойкая, живая с каким-то непередаваемым деревенским произношением, когда одно и тоже слово каждый раз произносится в разных вариациях, говорит о наличии живой и здоровой души; чутко и ранимой, наивной и в тоже время очень мудрой душе русского человека.
В очереди бабка Настя пытается снова завести разговор, но беседа не клеится, да и не беда. День сегодня сложился на редкость удачно: и на солнышке погрелась, и наговорилась вдоволь, теперь, в ожидание следующей автолавки, она будет беседовать с кошкой и курушкой, потому что живет она одна на самом конце деревни, и не осталась у нее вы живых никого ни Ваньки, ни Петьки, ни Федьки.
Кто знает, из каких соображений исходит судьба, определяя на срок жизни? Видимо, бабка Настя еще не до конца выполнила свою миссию на этой земле, поэтому с радостью и благодарностью принимает те детские радости жизни, которые нет-нет де еще выпадают на ее долю. День прошел и слава тебе Господи, а что будет потом, на то уже не наша воля.
[img size=150][/img][img size=150]