Сны Евгений Васильевич видел нечасто и, как ни странно, их причину всегда объяснял какой-нибудь досадной мелочью, вызванной то ли неприятным разговором накануне, то ли чем-то неприглядным, только и всего, более ничем серьезным.
На этот раз ему приснилось, будто здоровенные парни бьют его во дворе, где прошло детство, а вокруг столпились жильцы дома - все знакомые лица - взрослые и дети, и пуще всех кричат дети: "Так ему и надо... Это тебе за Вовку! Чтобы всю жизнь помнил, так ему, так!" - и кричат они с таким азартом и восторгом, что Евгений Васильевич во сне даже вскрикнул от ощущения немощи и боли.
Приподнявшись, он зажег ночник, что стоял подле на тумбочке. Тени тут же резко разбежались по стенам. Шумно затрепетал мохнатыми крыльями вокруг огня мотылек, и Евгений Васильевич, равнодушно глядя на этот танец смерти, вспомнил во всех подробностях нелепый случай из детства, что врезался ему в память на всю жизнь.
Шел Женьке тогда седьмой год. Жили они в большом доме, где во дворе всегда было шумно от детворы. В угловом подъезде на первом этаже жила многодетная семья. Жили они очень бедно, дети часто попрошайничали, и все, кто чем мог, помогали им. И вот как-то вышел Женька во двор с горбушкой хлеба, а на ней поверх масла сахар, (этакая детская привычка тех лет), а Вовка из многодетной - ровесник Женьки - тут как тут. И какой бес вдруг вбил Женьке в голову, что Вовка и одет плохо, бедно, вечно грязный, да и вообще... хотя дома никогда об этом никто не говорил. Женька молча отвернулся, а Вовка не унимался - все просил. Тогда Женька возьми да и толкни его, а тот, неловко поскользнувшись, шлепнулся в лужу. Испугавшись, что сейчас выбегут Вовкины братья и побьют, Женька быстро убежал домой и весь день просидел у окна, глядя во двор. На следующий день он с опаской вышел во двор, но Вовка, как ни в чем не бывало, позвал его гонять мяч, будто ничего и не было вчера. Воспоминание об этом нет–нет да и всплывало, напоминало о себе, словно было каким–то неотвязным призраком всю его жизнь.
В окно начал пробиваться чахлый утренний свет, на ближних дачах было слышно, как одинокий лай вдруг подхватила дюжина собак, и - понеслось, поехало... кто кого, отчего тревожно встрепенулся, лежавший в ногах беспородный пес по кличке Чака.
Встав с постели, Евгений Васильевич глянул в окно. Мелкой дробью постукивал дождь, сизый рассвет едва освещал унылые, почерневшие березы, сырые крыши домов, а в низине таял слабый туман.
Евгений Васильевич погасил ночник, и когда глаза привыкли к полумраку, его взгляд невольно скользнул по фотографиям, что весели на стене. В большой рамке уже можно было разобрать все семейство, где он стоял в центре, сбоку жена, по другую сторону - его мать; двое сыновей и дочь сидели впереди. Ему нравилась эта фотография, где он был еще молод, полон сил, надежд и, почувствовав на своем лице робкую улыбку, вдруг смутившись, подумал: «Вовки, наверное, и в живых-то уже нет… Хулиганистые росли ребята, - и тут же мысленно укорил себя: - Пожалуй, нехорошо думать, что кто-то хуже тебя».
Чака, спрыгнув на пол, подошел к хозяину, лизнул руку и завилял хвостом. Он прекрасно помнил, как однажды, в такую же сырую и холодную осень, его, еще маленьким щенком подобрал хозяин, и теперь он неистово платил ему за это преданностью, ни на шаг не отходя от него. Евгений Васильевич нежно потрепал худой рукой его за уши и, заглянув в большие собачьи глаза, вдруг почувствовал, как его больно кольнуло своим острием одиночество.
- Да, мой друг, - обращаясь всерьез к Чаке, Евгений Васильевич уныло улыбнулся. - Уже октябрь, а я и не заметил, как наступила осень… Что осень? Пожалуй, вот также незаметно пролетела вся моя жизнь. Да-а.... Полностью вычерпал жизнь, осталось чуть-чуть.
В последнее время он все чаще натыкался на мысли, что жизнь стала настолько понятна ему своей бессмысленностью, ужасна неотвратимой неизбежностью, утратившая всю прелесть мерцающего чуда... Эти мысли мешались, спотыкались о несправедливость, унижение, отчаяние, какие пришлось не только самому пережить, но и заставить испытать других. Налетевшие мысли порой обжигали своим огнем, и тогда ему казалось это игрой нервов. О! Сколько раз он был свидетелем того, как унижали и топтали молодые надежды, как били наотмашь юные судьбы, какой несправедливости подвергали жизнь.
- Если бы ты знал и понимал, - Евгений Васильевич потрепал Чеку за холку, - то, возможно, и не подал бы мне свою лапу… Если честно, начистоту, мне, брат, тоже приходилось врать, ловчить и лебезить, хотя никто не просил меня это делать. - И немного помолчав, добавил: - Но ведь были же, были и те, кто это не делал… Тщеславие… И все ради этого дурацкого благополучия. Вот что губит. Оно вынуждает жить животной жизнью, делает озлобленными, болезненно уязвимыми. Вспомнишь - и так делается противно… Счастливчик ты, тебе это неведомо. Ты даже не представляешь, как много бы я сейчас отдал, только бы припасть на колени и просить прощения у тех, кого обидел! Нет ничего ужасней, чем обидеть человека, иногда просто словом.
Евгений Васильевич обнял за шею Чаку - тот с чувством лизнул ему лицо.
- А если бы ты понимал, то я бы с тобой и не говорил, - вот так, дружок.
Дождь все назойливей стучал в окно, словно подстегивал что-то делать; мысли толпились в передней, не решаясь войти, и только одна отчаянно била себя в грудь. «Какая же я сволочь», - думал про себя Евгений Васильевич, в то время, как необъяснимо вдруг с такой резкой ясностью ожили воспоминания юности - как после окончания учебы он по распределению уехал на север и к нему неожиданно приехала его однокурсница, любившая его. Он, догадываясь о причине приезда, не нашел ни единого нежного, доброго слова для утешения, а грубо, бессердечно обошелся с ней, погасив навсегда надежду, отправил ее тут же обратно.
От этих воспоминаний был какой-то неприятный привкус, и потом долго скребло где-то на дне души. «Она теперь старая, как и я, и ничего уже нельзя поправить, - думал Евгений Васильевич. - Большой грех – приносить другим страдания». И вдруг такой внезапной тяжестью навалилась жалость и к ней и к себе, что…
Он привалился на спинку кресла, закрыл глаза. Мысли то и дело обрывались вопросами. «Хм…странно, дико, - рассуждал он, - Отчего я жил той жизнью, какую ожидали от меня другие, и не хватало смелости жить своей, быть самим собой?.. Господи, до чего же глупо, смешно делал вид, что доволен своей жизнью, и уж особенно перед другими, а сколько убил времени понапрасну, пренебрегая дружбой! И как стыдно, когда вспомнишь, а главное - непоправимо теперь все это. Ах, если бы начать все сызнова…», - думая об этом, Евгений Васильевич медленно качал головой из стороны в сторону. Его все чаще в последнее время посещало раскаяние, желание поделиться с кем-нибудь своими думами; мало того, даже такое нелепое, вздорное – поехать и просить прощения у всех, кого когда-то обидел, встать на колени перед могилами.
Когда он был моложе, то ему казалось, что семья, дети - это и есть смысл жизни, по крайней мере, то, ради чего надо жить, но с годами эта уверенность постепенно угасла. Недавно он схоронил жену, дети выросли, обзавелись своими семьями, заботами, и теперь их привязанность, даже любовь была не чем иным, как некоей сладостью, обернутой фантиком долга, а долг - это уже что-то принуждаемое, обязывающее.
Думая об этом, он опять невольно скользнул взглядом по фотографии. Евгений Васильевич нежно любил свою мать. Она была тихая, скромная, и последний год, когда она уже лежала, впадая в детство, он ухаживал за ней и, глядя на затухающую жизнь, часто плакал. Ему припомнилось, как он был нетерпелив, раздражителен, порой невнимателен к ней, когда она не узнавала его.
- Господи! - вдруг вырвалось у него откуда-то из глубины с диким стоном, - Гадина, тварь! Я же бил ее по рукам, когда она тянула в рот непотребное! - Евгений Васильевич затрясся от глухого рыдания. Чака стал слизывать с его лица слезы, и оба, обнявшись, заключив в объятья свое одиночество, повалились на пол.