В зеркалах (Поэмы и циклы стихов)

Пролог

In nomine Patris et Filii et Spiritus Sancti!

Не звонкое имя, но гнёт на Атланте –
так жребий несём на горбе
с поклоном судьбе.
Удобно ходить, к отчей почве сгибаясь,
смиренный, не вызовешь братнюю зависть,
а коли приметишь оброненный грош,
шустрее других подберёшь.
Отец прививает науку покорства,
служения сильным, усердья, притворства;
и добрая мать бережёт своё чадо –
с кем лучше не знаться, что делать не надо.
Но мальчик кричит, выдираясь из лона,
швыряет ключи от постылого дома
под ноги своим старикам:
– Я – сам!

И вот он один. Его путь не означен,
но, взглядом орлиным провидя удачу,
он верит, горит, его сердце трепещет
и властно твердит ему дивные вещи:
– Бессилен резон, горизонтом обрезан,
лишь страсть твоя, звонко продолжась железом –
компасом, мечом, телескопом –
возносит нахала над скопом
баранов (верблюдов, ослов –
зависит от местных основ).
Не жди, когда счастье войдёт в зеркала,
лети, величайся: хвала, Крез, хвала! –
к девицам капризным прольёшься ль духами,
свирепым Улиссом влетишь к женихам ли,
иль в душном ущелье меж пламенных гор
в трёхглавого зверя вонзишь свой топор.
И, глядя на алый ручей среди скал,
споёт тебе славу бесхитростный скальд!


                   Рыцарь

В темнеющем храме, как в зимнем лесу
деревья в тумане, колонны несут
шатёр бесконечный и звёзды на нём:
покров безупречный блестит янтарём,
в просветы вколочены кварц и слюда,
и солнечный поручень поднят туда.

Вставай, на коленях средь тёмного праха
не жди: ты не пленник, смирившийся с плахой,
не нищий, стяжающий призрачный грош.
Сомненья – миражи, смирение – ложь!
Доколе вам рыться в этрусской пыли? –
ступай, светлый рыцарь, до края земли,
с Пречистою Девой, огнём и мечом,
и притча о левой щеке ни при чём,
бегите от скуки насиженных мест,
Энеевы внуки, принявшие крест,
невольники Флавиев, вместо вериг
поднявшие факел пророческих книг!

                  Поход

Фантазии юности – чуткие струны –
и днём златорунным, и в сумерках лунных
готовы звенеть и кричать, и шептать,
и жечь, словно плеть, и сулить благодать.
Две песни поют они, сердце арканя:
о девушках юных и праведных бранях.

Бойцы со смешным голоском дискантовым,
о, сколько сошлось вас в том войске Христовом –
ни слухом, ни духом не знающих страх,
с каштановым пухом на алых щеках,
с мальчишеским пылом стремящихся к драке,
пускающих пыль деревенской ломаке,
бросающих деньги в гнилом кабаке!
А там – новый день, снова повод в руке,
и в грезах всё та же картина:
возвышенный Град Константина…
За ним – переправа, свинцовая рябь
Босфора. Но, право, что тут вам терять,
когда впереди Киликия, Эдесса…
ведите, вожди – не пришло время мессы!

Владыка Тарантский и пламенный Танкред,
подобно варану, сродни саламандре
в горючей пустыне скользит ваш отряд.
К ночи, лишь остынет песок, от Плеяд
на гребни барханов стекают лучи;
не дремлет охрана, чуть слышно звучит
вечерней молитвы нестройный напев,
вдали монолитный волнистый рельеф
гряды Симеона на звёздном ковре
и зыбкий огонь в басурманском шатре,
сельджукских разъездов задиристый посвист.
А тихие звёзды всё ниже – и возле
смежённых очей свой ведут хоровод…
И вновь: «На коней, лежебоки, вперёд!»,
с копьём и мечом от засады к засаде,
с томящей мечтой о Божественном Граде,
где в каждом ручье – благодать Иордана
и первокрещенье из рук Иоанна.
Но нынче – поход. Зеркалами слоится,
манящий, как лёд, выжигающий лица,
несносно-тягучий, липучей лукума,
наполнен созвучьями тонкого шума,
подобного злому шипенью змеи,
мучительный воздух сожжённой земли.
И хуже его – лишь свинец и смола,
да чёрной неволи по гроб кабала.
Блажен, кто по бурым от крови ступеням
взбирался на туры, сбивая колени,
и там, где кончался подъём,
был метким сражён остриём.
Недаром живые завидуют им –
возведенным в выси крылом голубым!
Нет нужды в делах им земных, и отныне
отдавшие прах свой бездушной пустыне
сидят у престола Господня…

Живые, в кровавом исподнем,
в доспехах, порезанных сталью секир,
идут, чтоб воскрес Божий мир
в своей сердцевине –
навечно отныне!

Кровавое жито клюёт вороньё,
но юная жизнь забирает своё:
дождями приходит вторая весна,
и в томной природе, от жаркого сна
очнувшейся в тонком смарагдовом шёлке,
поспешно готовится праздник недолгий.
Вспухают, как груди всесильной Иштар,
поильцы земли – Авана и Фарфар;
и пастырь, простив невесёлую зиму,
решает спуститься с нагорья в долину.
Как души напоены юной отвагой,
колодцы наполнены новою влагой,
и стадо течёт к ним, как белая кипень.
Вдогонку сечёт неожиданный ливень,
и слышится посвист пастушьей лозы,
и лают весёлые псы.
Но видит пастух на схожденье путей
густую толпу, череду лошадей
теснимых к колодцам отчаянной жаждой,
кресты, инородное платье отважных
и злых, словно черти, голодных вельмож –
и, словно от смерти, растекшейся сплошь,
от жара огня, от степного пожара,
бежит, погоняя собак и отару.

А войско, собравшись в тугое кольцо
как сытый удав, окружив озерцо,
заполнило тучный оазис Барады.
Сторожко встречают худые номады
воинственных дервишей северных стран,
но, как им вещает священный Коран,
гостей приглашают к котлам и шатрам, –
и пир продолжается за полночь там,
рабабы извилисто плачут и стонут,
сердца истомились в стесняющих бронях,
и жадное око взирает окрест
и видит Востока прелестных невест:
в агатовых веждах юниц Самарии
является нежное девство Марии,
и танец капризных красавиц Ливана
исполнен призыва, дурмана, обмана…
И грешной мечты шёпот еле заметен:
а, может быть, ты здесь за этим, за этим?..
Смирись с этой участью, воин Христа,
иди в эту полночь к гипнозу костра,
омывши потёки шафрановой пыли,
как если бы тёмные руки Рахили
тебе дали миро в точёных ладонях.
И сердце немирное тонет в них, тонет…

                   Ведьма

Крестом заострённым покошен твой враг –
под флагом зелёным невызревший злак.
Назад, через Альпы, к холмам Маконнэ
спешит пылкий мальчик на рыжем коне:
кровавая глина летит от копыт,
трофей сарацинов о стремя стучит –
дамасский клинок в лёгких ножнах,
волнистый, холодный, тревожный.
Лесная дорога забрызгана светом,
как перья сороки. Танцуют под ветром
зелёный орешник, седые осины,
ржавь клёна – всё смешано. В просветах синий
и белый, как ситцы девичьи, покров,
что вышили птицы игрой голосов,
на дикие розы летят из полей
шмели и стрекозы, певучий ручей
колдует в куртинах, сбежав из криницы,
и нить паутины щекочет ресницы.
За прянувшим в стороны бархатом елей
дорога торопится вниз веселее:
в низине мелькает прозрачный поток,
над ним нависает пустячный мосток –
две тонкие жерди,
иллюзия тверди.

Над самой водой, где рогоз и осока
одели каймой бережок невысокий,
задумчиво дева сидит у ручья.
Вода напевает мотив забытья,
и дева, ответно простому желанью,
ведёт по поверхности узкою дланью,
любуясь капелью берилловых слёз,
летящих в купель. Вдруг, очнувшись от грёз,
она торопливо лицо подняла,
и волосы взвила, два чёрных крыла.

Пугающ был взор её: тихо, гнетуще
смотрела в упор, словно хищник из гущи
за жертвой следит. Неподвижные очи
насквозь холодили, томя и мороча, –
пустые овалы, неверные знаки,
шальные провалы без блеска и влаги…
и губы змеились углами своими:
«Хвала смертной силе: конец твоей схиме!»
Таинственный шёпот проник в седока,
но острыми шпорами ранив бока,
коня он отпрянуть заставил, и бором
пустился, как ястребом вспугнутый ворон.


                Сон о древе

Округлое поле, поляна. На ней,
опершись на голени бурых корней,
стоит древний дуб, помавая ветвями
усталому путнику. Здесь, меж корнями,
тот спешился, сбросил седло, плащ расправил
под лёгкою кровлей ветвей в разнотравьи,
и тихой осанной, прохладен и быстр,
пал сон долгожданный на камчатый лист…

Во сне, наяву ли, но мнится ему:
кусты всколыхнулись, порвав бахрому,
и два тёмных зверя помчались по лугу
рыча и ощерясь, вцепившись друг другу
в кудлатою шерстью заросшие рожи,
сопя и шипя, упираясь в изножье
обширного древа. Удары летели
и справа, и слева, и раны на теле
сочились, как грозди раздавленных вишен,
и руки в коросте пытались до бешеных
глаз докопаться и в череп вдавить.
Два Каина-братца, что вышло делить
вам в полдень на этой поляне душистой?

Поддубица прыскала порослью мшистой
и, вновь обагряясь кровавым дождём,
тучнела от ярости. Долго вдвоём
кружились безумцы, покуда один
в прыжке с дуба сук обломил и дубиной
с бешеным воплем врага возле уха
достал. Кости хлюпнули мягко и глухо,
и этот удар по его
виску был мерзее всего.

Но через секунду сменилось виденье:
не стало двух чудищ под пёстрою сенью,
развеялись выси, и свет золотистый
пролился на россыпь узорчатых листьев.
Недолго продлился приветный покой:
вдали прокатился раскат громовой,
второй – уже ближе, и новый за ним,
и облако ниже сгустилось, как дым,
и ломаной молнии меч ледяной
взметнулся безмолвно над тенью лесной,
и синие рубища вздулись, но их
снёс яростно рубящий вихрь.

Истерзана шторма безжалостной бучей,
нелепою грудой изломанных сучьев
гремя и шатаясь, корнями треща,
пугливая стая рванулась, ища
спасенья под крышей отца-исполина.
Тут ливень обрушил свой гнев на долину,
но дуб, укрывающий меньших своих,
стоял, как живая защита для них.
Он вынес осаду безжалостных вод
и серого града короткий налёт,
и стало казаться, что казнь отступила,
но буря, собравши последние силы,
направило долу пылающий шар, –
и дуб, как солому, заполнил пожар,
крутя ему руки, треща в волосах.
Чудовищной мукой стеная в басах,
сплетаемо корчами, плакало древо.

И вдруг всё закончилось: вспыхнуло небо
глубоким разрывом в свинцовых клубах,
жемчужные брызги до боли в глазах
заполнили воздух, сдув тёмный заслон, –
и путник вздохнул, перейдя в новый сон:
он видит, как с дуба кора опадает,
струящийся луб одевается сталью
и ветви, сплетаясь в ажурные мачты,
вдоль древа взлетают. В неистовой качке
их ветер поднявшийся хочет согнуть,
но дуб подставляет железную грудь, –
он тянется, плавной вершиной нацелясь
туда, где провалы глубин зачернелись,
рассыпав созвездий сияющий сор.
Ствол древа разверзся, и вспыхнул костёр
с гудением пламени, струями дыма
забившими прямо и вкось. Недвижима
сперва, задрожала стальная махина,
но острое жало, венчая вершину,
поплыло и прянуло в тёмную высь.

Тут сон свой отринув, пугливую мысль
старается бледный скиталец сберечь.
Но грёза бесследно стремится утечь,
опять оставляя его одного, –
лишь ржанье коня отрезвляет его.


                  Корабль

Укромных земель больше нет в старом мире,
но в ласковой пене раскроются шири,
и всадник осадит коня у причала
и крикнет с досадой: «Мне этого мало:
мой враг обезглавлен, и Город Святой
вновь полнится славой! За этой чертой
погубят буруны земного коня,
но звери Нептуна подхватят меня:
вот выход из редкого бредня Гиппарха
для тех, кто ни предков не знает, ни страха,
но верит лишь в Слово
Христово!»

Когда б реки ада ушли из оков
безмолвного Гадеса, из берегов
поднялись, как лава разбуженной Этны
не зная управы, на вспугнутых смертных
надвинувшись быстрой, безмолвной бедой,
они бы и были морскою водой –
такою, как эта: ни плеска, ни пены,
не блеска, ни цвета. И жар постепенно
становится белой коростою, солью,
внедряемой в тело, и разум, и волю.
Как бык твердолоба, густа как смола,
морская утроба калит зеркала,
под вязкой завесой нам в лица глядят
подводные бесы и пламенный ад,
и грезятся в штиле дымящихся дней,
смертельном светиле, огне без теней:
кульбиты тюленей, котёл черепахи…
Безмысленной ленью разбавлены страхи,
и солнце, как белая платина, плавит
металл корабельной бессмысленной яви.

– Апостол-маэстре, яви свою душу:
дай чистой воды вместо этой, протухшей!
Ведь нынче мы сами от жизни такой
воистину стали сушёной треской.
Одну только чарку,
о Боже, как жарко!..

И было знаменье им явлено вдруг:
томительно-медленно, где серый круг
стеклянного моря сливался с небесным
пылающим горном, явился чудесный
пришелец с овеянным ветром челом
и тихо повёл белоперым крылом.

И трюм, переполненный стаей крысиной,
мушкетами, порохом и солониной,
тряхнуло поспешно, в открытые люки
плеснула надежда, и воздух, и звуки, –
и в дюжины душ разом хлынула вера,
гортани натужив ликующим «Velas!»

Кромсай же, Колумб, океанскую ширь –
колючими румбами плодный пузырь!
За Санта–Марию и Нинью, и Пинту
мы пьём эйфорией бурлящую пинту,
за хитрых монахов, лукавых купцов,
за буйных монархов, живых мертвецов
бессмертных команд каравелл и каракки,
за точный квадрант и небесные знаки!


                   Эпилог

Трюмо отражает трюизм бытия:
три ириса в вазе простого литья
и приторных иноков внутренних сфер –
открытую книгу, очки и торшер.
Дрожат троеточье и прочерк,
душа всё хлопочет, лопочет,
порхает,  как в рамах двойных стрекоза:
забилась в нетающей тверди,
потом на секунду закрыла глаза
и вот – проскочила в бессмертье…

Что встретишь ты в пропасти тёмных времён –
лернейские пасти, сраженья племён,
покров Пенелопы, погибший от моли?
Вот лодка с полотнищем, хрустким от соли,
и кормчий весь сжался в промокшей хламиде,
и стонут усталые вёсла. И видит
беглец, прижимающий лары к груди,
одетый в туман океан впереди…

Взгляни на другой, рассыпающий звёзды
молочной дугой, где блестящий и грозный
корабль ведёт в небывалую глубь
в доспехе полётном бессмертный Колумб!

© Алексей Максимов, 28.09.2018 в 14:42
Свидетельство о публикации № 28092018144220-00422718 на Grafomanam.net
Читателей произведения за все время — 22, полученных рецензий — 0.
Голосов еще нет