В бараках окна — грязные, но ты задумайся: в бараках видно небо! Когда прервется жизнь с приставкой "недо", Душа из закоулков суеты Уйдет туда, где обитает Небыль. Их можно было б попросту забить, Застроить камнем, замалярить краской — не высадить ногой, не выбить тряской — Замуровать и обо всем забыть. Но, окна есть. И солнце мучит лаской. Как-будто важно — что же в тех местах. Как-будто в этом есть особый профит — Смотреть на Бога в его светлый профиль И уповать на дьявольский рейхстаг, И на тот факт, что хангман — все же профи. Я уповал на Тору. Я — еврей. Меня везли в загаженном вагоне, (догруженном на тукумском перроне) В закатный шелест взмыленных полей, Пропитанных миазмами агоний. Осенний ливень вымочил до жил, Детей и стариков стреляли дважды... А позже, для оптированных граждан, Призыв у входа молча объяснил, Что всем — своё. И свой, увы — не каждый. И был наш быт до боли упрощен: Расстрелы, голод, казни; снова голод. И был Максимка. Был он тощ и молод... "Что с нами будет, дядя Аарон?" — Он истерил, беря меня за ворот. Что мне сказать? Шесть месяцев прошло С тех самых пор, как каждому — по "вышке". Но мы живем. Секунды, как излишки... "Не дрейф, пацан, все будет хорошо" — Я обещал смышленому парнишке. И был покой, и не было ста бед, И стлалась ночь, и выступили звезды. Приснилась тля в акациевых гроздьях... А утром он болтался на столбе, Костлявым телом стачивая воздух... А через день — волнения, мятеж! Через другой — пришли американцы... Я выл навзрыд под флагом чужестранцев, Мешая слезы с копотью одежд, Алкая волю с буйством новобранца. Я постарел. Я справился как мог. Привык к еде, к теплу... но, смотрит в спину И бродит по пятам одна картина: Барак, окно, петля... Великий Бог! Соврал ли я тогда, солгал Максиму?