Минус двадцать по Цельсию, у сугроба пригрелась тощая псина, верно, творит молитву собачьему богу, вести о лете блошином ловит ушами длинными, рваными, раненной лапой дёргает синеватый, оледенелый воздух – чем-то родным веет в чём-то убогом – все мы под богом, а у него – слёзы с седых страниц, по морщинам тёплым, там есть и море, и зимний закат, и пепел пустыни. Дерево, кадром оконным встало, как вкопанное, дерево жизни мёртвой скульптурой инея. Минус двадцать по Цельсию, на книжной полке чекушка – невольный сосед Гомера, Шекспира и прочих местных, облюбовавших пыль старины. Бездомный взгляд в монитор, на метроном курсора, на букворяд, на переливы маски лица в остывшем кофе, и снова, на монитор – за это время, что-то должно измениться и стать частью большой истории, под названием – существованье, или присутствие. В минус двадцать – спокойнее, чем, например, в минус три, чувствуется собственная нагота, до застывшей губчатой пены костей, собственное бессилие перед задумкой природы, и вместе – величие от наличья в себе этой величины, в сердце и априори. В минус двадцать хочется стать шерстью на гриве льва в африканской саванне. Чёртов обогреватель, совсем не дышит, чёртов Цельсий, и божественная литургия чистейшего неба, вставленного в кадр окна с остекленевшим деревом жизни, и жизнью одной псины, из рода юродивых. Сейчас, как никогда, близки – понимание времени, ускользающего во времени года, упражняющего теплокровие на растяжках резиновой ночи, нимбы кошачьих зрачков по подвалам, звонкие парные в слове, подвешенном в воздухе. Минус двадцать – не важно – стучится пульс клубящегося шоссе – перебираю клавиши, струны, бумажки, прищепки, чашки, ложки, ленточки новостей, собираю мозаику ощущений для будущих поколений, по колено в снегу, закалёно, твёрдо, решительно, жалко – на лету, на ходу, на бегу – из любви, из надежд, из нужны, из-под палки.