Шшелест. Шшорох. Ших-ших-шик. Ё-шик. Плывет по океану опавшей листвы, загребает лапками. Замер на месте – и снова ших-шик. К ближайшему дереву, к семейке грибов. Столпились, потерпевшие, на островке: где ты, наш дед Мазай? Вот он я. Только не с лукошком, а с метелкой. И тоже ших-шик. Иду, аки Христос по воде, разгоняю желто-багряные волны. Утро доброе. Солнце ясное. Тишина и лепота. А по обе стороны от меня лица... Дамы с шиньонами, мальчики, под ноль стриженные; ветераны в орденах, невесты с кудряшками. Улыбаются робко, хмуро, задумчиво. Иногда смеются - щедро и заливисто. Это фотокерамика. Кладбище. Чистота дорожек и сохранность памятников - моя забота. Каждые четыре часа - обход территории, даже ночью. Но я люблю это кладбище утром, когда в воздухе звонко и пряно, пахнет не водкой, а листьями. И люди с фотографий смотрят только на меня. Они улыбаются тем, кто приходит. Они словно уверяют: «Все отлично, ребята! Там хорошо. Не грустите». А я не верю их улыбкам. И, сделав пару шагов вперед – ших-шик, - возвращаюсь обратно, чтобы застукать растерянный взгляд и глаза, полные слез. Первая смерть, которую я увидел рядом, была тоже неотделима от жизни. Сначала просто крики: долгие, бессвязные. Потом более внятные – «Руку дай! Дай руку!» Мужики в палате плевались, ворочаясь в кроватях: «Ведьма помирает, спать не даст»; медсестры психовали на посту: «Обезболили, снотворное дали. Что еще?!» А мне было интересно, кто может так пронзительно цепляться за жизнь. Я вышел в темный больничный коридор и сделал те самые четыре шага из песни. В темноте пустой комнаты свет от заоконного фонаря казался лучом софита. А на кровати-сцене разворачивалось действо. Нечто непонятного пола корчилось и хрипело: «Не хочу». А потом вдруг всхлипнуло, открыло рот … и так и не закрыло. Я не стал считать пульс и прикладывать пальцы к горлу. Не стал орать сериальное: «Помогите! Мы ее теряем». Смерть, как выяснилось, очень узнаваема, и даже никогда не видевший ее не ошибется при всем желании… - Батя, как нам участок 146 найти? Вот и посетители потянулись. - Пойдемте. Для тех, кто приходит сюда раз в год на Красную горку, кладбище – лабиринт Минотавра. Повороты, изгибы, тупики… А в конце пути неизбежная смерть. Чужая пока что. Этого пацана, например. Кудрявого и красивого. «Евгений Петриченко». Я помню, как его хоронили. Стояло пекло, и в застывшем июльском мареве все напоминало сцену из «Медеи». Траурная тень матери на крышке гроба и хор по обе стороны от могилы. Кто-то негромко говорил про гараж и выхлопные газы, а я все ждал, когда объявится «бог из машины» и завершит трагедию. Он появился – парень с гитарой. И пьеса превратилась в мюзикл. «На небе вороны, под небом монахи…». Слова кружили над головами, а потом падали туда, откуда доносился стук земляных комьев. Слова закапывали заживо, а я думал, что театр - это тоже жизнь. - Выпей с нами, батя. Мне сорок. Я немногим старше этих ребят. Просто не бреюсь. Давно. И не пью почти столько же. - Не воруют? От водки можно отказаться, но как спрятаться от праздного любопытства? Я киваю на камеры наружного наблюдения. Их мало, но гопоте и этого достаточно. Обходят стороной. - Говорят, у вас тут криминальные трупы с «чистыми» хоронят. Правда, нет? От меня ждут залихватских рассказов в стиле балабановских страшилок. С кровью и мясом, и обязательной развязкой, где могильщик рыдает над покойником, узнав в нем своего друга. Ждут, чтобы пересказать с придыханием дома. И не допускают мысли, что пострадавшим «чистым» может оказаться их же родственник. - А как же. На днях бомж бомжа замочил и в свежую могилу сбросил. Утром народ хоронить пришел, а в яме — труп. Три «скорые» вызывали. Длинная пауза. Вытянутые лица. - Это анекдот? - Это жизнь. В небе гремит, и ребята спешат восвояси. Пожимают руку, просят присмотреть … и замирают, в последний раз взглянув на памятник. Капли стекают по фотографии на улыбку - и скрывать очевидное становится бессмысленным. Только мне неловко. Как будто я повинен в том, что тайна этого парня стала достоянием каждого. Они мечтают вернуться. Все. Я видел, как на одной из могил занимались любовью готы. Пыхтели, стонали… Это было забавно, и ребята с пластиковых фоток смотрели улыбаясь. Только сложно судить, чего в их улыбках было больше: снисхождения или зависти. А однажды… - Вон он! В кусты побежал! Туда! Это дети, которым скучно со странными взрослыми, гоняют нашего кота. Полосатый, как тельняшка, одноухий пират Уксус – вот кто здесь настоящий хозяин. Харон в животном обличье. Проводник между мирами, вопреки всем слухам о вражде котов и покойников. Сейчас он беспомощно болтается на голом пузе одного из преследователей, но, стоит тому зазеваться, рванет потайными тропами к полюбившимся могилам. Я видел его на одной такой, среди незабудок и петуний. Он глядел на заходящее солнце, привалившись боком к памятнику и медитируя. Можете не верить, но я разобрал мысли о Барби и бабушке. А с фотографии его внимательно слушала белокурая девчушка в обнимку с плюшевым кроликом… - Зря ты. Им там хорошо. Мы сидим в своем вагончике на топчанах и пьем чай. Мы – это я и могильщик Толик, бывший алкаш и поклонник НТВ. Ничего сверхъестественного: голые стены с редкими полочками, телек, бубнящий в углу, и громкий свисток чайника, закипевшего на электроплитке. Но Толик любит поговорить на отвлеченные темы. Он опускает набрякшие веки и дует на горячее блюдце: - А чего? Бабла не надо, нервы никто не треплет. Свобода! Все лучше, чем здесь. - Тогда почему мне плохо? Толик потеет, качает головой: чудишь, брат, заговариваешься. Не хочет верить, что и живым можно быть уже мертвым. - Не понимаю я тебя. Чего ты здесь забыл среди жмуриков? Продал бы тачку, все равно не водишь… - И что потом? - И куда-нибудь … на Багамы. К телкам. Я не отвечаю. Беру метлу и иду в дальний конец кладбища: ших-шик. Мостик через ручей. Деревянная скамейка. Три креста за оградкой. Моя семья - Галка, Шурик и Маруся. Что есть жизнь? Черточка между двумя датами? Отсутствие смерти? Смертельная болезнь? Стоит зайти в интернет, и масса интеллектуально одаренных просветит тебя, невежду. Я не делаю этого. Я брожу по кладбищу и смотрю на фотографии незнакомых грустных людей. Они знают ответ. Но рассказать уже не могут.