Новые избранные произведения
Новые рецензированные произведения
Сейчас на сайте
Всего: 105
Авторов: 0
Гостей: 105
|
http://www.grafomanov.net/poems/view_poem/201986/ А ЖИЗНЬ - ОНА Ж ПО ПНЯМ И КОЧКАМ... -----------------------------------
Не путая лафит с лафетом И не сигая от сигар, Носил он пиджачок поэта, Как будто Вечный Комиссар – Кожанку… А жизнь – она ж по пням и кочкам. Трезвел он редко и едва, Но каждый вечер с новой строчкой На старый падал он диван. Он не платил откаты страху, Дышал ему в затылок бес, Он ямбом слал на амфибрахий© Козлов, с рогами или без, Он против ветра, правым галсом, Пересекать хотел года… Но – одиноко возвращался Из ниоткуда в никуда. И, внешне вроде беспричинно, Случалось – выл в подушку он. А небо, чёрною овчиной, Молчало на крестах окон. … Освободил жильё покойник. Прислала музыку казна. И, помолясь Аллаху, дворник Снёс на толкучку ордена. А на полу, где тараканов Металась рыжая шуга, Осталось фото. До Афгана. С одной звездой. В двух сапогах. ---------------------------------- Это стихо было написано к годовщине смерти капитана Б.Ш., афганца и друга. Он вернулся в строй после первого ранения. Второе - привело к ампутации ноги выше колена. ---------------------------------- "С одной звездой" - младший лейтенант. ---------------------------------- В оригинале (на страничке) строки расположены "в лесенку".
Знак (с) коварно и необъяснимо вкрался в конец строки после слова "амфибрахий". К сожалению, не могу поправить.
Принято, Лев) Удачи)
Утро http://www.grafomanov.net/poems/view_poem/203808/ Утро пахнет шоколадом, Ветром, дымом и озоном. Мы идём под звездопадом По разбуженным газонам. Сны посажены на привязь Недопитого стакана. Стаи туч соединились С правым берегом лимана. Пара чаек у причала Нас встречает из тумана. В синих лужах закачались Красно-жёлтые тюльпаны. Длиннолиственные ивы Опускают пальцы в воду... Удивительно красивы Подошли мы к эшафоту...
Принято, Дмитрий) Удачи)
По делу-то, мне надо разорваться на четыре почти равные части. Но поскольку флегматика и меланхолика во мне чуточку больше, пусть будет от них. От флегматика: Шотландская зарисовка http://www.grafomanov.net/poems/view_poem/131625/ Он стоял на вершине скалы. Атлантический ветер Отсыревшими складками килта* хлестал по ногам. Мир дышал и клубился, но их было двое на свете – Только он и волынка, прогнавшая чаячий гам. В угловатой по-детски фигурке бунтарское что-то Расцветало и с каждою нотой на волю рвалось – Непокорная гордость воинственных пиктов и шоттов, Непослушный огонь развеваемых ветром волос... Человек и волынка – сыскать ли союз совершенней?.. Быстрокрылые чайки крестили смурной окоём. Океан, поседевший от виденных в прошлом сражений, Беспокойно ворочался в каменном ложе своём. Исполинские волны, вздымаясь из дышащей стали, Безустанно крушили о скалы непрочную грудь. ... Он царил над стихией – а звуки в неё прорастали, И в грохочущий рокот вплеталась протяжная грусть Семилетнего мальчика с вытертой старой волынкой... ___ * килт – шотландская мужская юбка
От меланхолика: Камушек http://www.grafomanov.net/poems/view_poem/139001/ За минутой минута В никуда постепенно сочится – Так легко и неспешно, Словно это в порядке вещей. И поверить не трудно В то, что чуда уже не случится, Что увянет надежда В паутине пустых мелочей. Вереницею сирой Уползают часы потихоньку. Пляшут буквы нелепо На мелованной глади листа. Из мозаики мира Выпал крошечный камушек только – Но разверзлась в полнеба Пустота, пустота, пустота... Апатичными днями Увенчав беспросветные ночи, Безделушкой постылой Жизнь уходит, скользит мимо нас... ... Милый камушек-камень, Если б знал ты, как мир мой непрочен, Разве стал бы той глыбой, Что на сердце так давит сейчас?..
принято, Анна) удачи)
Тень http://www.grafomanov.net/poems/view_poem/203801/ Не странно ли, что лунными ночами, Пугая кошек, разгоняя крыс, Тень мальчика, оплаканного нами, По улице проходит, вверх и вниз? И возле дома, жалкой развалюхи, Где жил, где виден рынок из окна, Где торговали спичками старухи, Он постоит, покуда ночь темна. Свет в комнате его я не включаю. Его окно - как черная тетрадь. И ночь, как звездами, всю ночь звенит ключами. Все ключ к двери не может подобрать.
Принято, Дмитрий) Удачи)
А вот и наши герои. Поголов... поимённо: Николай Бицюк Радоснова Елена Валерий Носуленко Олег Юшкевичь Татьяна Смирновская Анастасия Гурман Павел Сердюк Угадайка подана, можно приступать.
приступим... =) Николай Бицюк 4 Радоснова Елена 5, 9 Валерий Носуленко 3 Олег Юшкевичь 6 Анастасия Гурман 1, 7 Павел Сердюк 2
Татьяна, которая один в угадайке угадаец, угадала Николая, Олега и Настю. Поздравляю! Для недавнего обретания на нашей планете не так уж плохо :)
У одинокого угадайца ухо замылилось... надо бы прерваться, да жалко - самый увлекательный пункт программы %)))
тут мне птичка намекнула, что не все догадаются заглянуть в манифест, чтоб тему прочитать ...
Анонимный автор 1. уйди от слов наполнись тишиной и девять жизней променяй на эту в которой ты весной зимой и летом и осенью спускаешься на дно поросшее осокою небес в которой солнце светит из колодца да что там солнце там любовь есть солнце распятое на безымянный крест уйди со мной в мои сады поля в мои дома войди в мои виденья и девять жизней станут лишь ступенью на лестнице в чулане бытия
Анонимный автор 2. Расскажи мне про жизнь, я попробую быть, как амеба. И сушиться полезу на камни, как дикий лишай. Мягким мхом я покрою застойных эмоций болото, Чтобы выросли сосны, секвойи и яблочный рай. Из воды да на сушу змеей, и драконом, и птицей, Кошкой, ланью и волком я в жизни оставлю следы. В цирке водят медведей по кругу арены и жизни, А приматы жуют, и глазеют, и пишут стихи.
Анонимный автор 3. Я приду к вам, когда пересохнут колодцы влага ссучится в снег, разобьются стеклянные сны. Я приду к вам, как воры и пыль, незаметно. И упавшей надежде подставлю кувшины ладоней. Надежда не умирает, а вы как хотите.
Анонимный автор 4. Дорога, перепутье, камень, ребус Афишей на дожде. Из пункта А к звезде ушёл троллейбус. Уверенны? К звезде? Направо грязь, клён, крыша туалета, Крапива, лебеда. Из пункта Б к звезде уходит лето. Уверенны? Туда? Не знаешь? Поворачивай налево, Жди позднего звонка. Над пунктом А и Б сплошное небо, В нём стаи-облака. Они летят налево, прямо, вправо, Чуть ниже дальних звёзд. Меж пунктом А и Б цветы и травы, Лес, озеро и мост. Здесь мы с тобой в одной заветной точке. Любовники? Враги? Дорогу разбиваем на кусочки, На метры, на шаги. Жаль. В прошлой жизни километры, птицы. У облаков в тени. Меняет жизнь поступки, лики, лица, Другие на одни.
Анонимный автор 5. Девятая жизнь в тридевятистом царстве накрылась девятым, как принято, валом. Иные сразились в турнирном рыцарстве, иные спились и лежали навалом. Иные скурили кальяны и трубки, иные скартёжились – стали бомжами. Которые костью характера хрупки, склонялись придательными падежами. Иные просили прожиточных крошек, иные лежали, как мусор в траве. И жизнь износилась, как платье в горошек. Последняя жизнь без царя в голове.
Анонимный автор 6. смысл жизни? ну что за вопрос? есть ли жизнь в расстекаемых смыслах! бытие, отражается врозь, а сознанье лишается чисел… тем не менее, требую счет: калькуляции, точности неба. но проклятая совесть грызет, моя совесть - бухгалтерский дебет! и считает в экселе мои, то ли смерти, а то ли недели… первый раз я, рождаясь, погиб в материнском не сне затверделом. смерть вторая. я понял: «я есть, я живое, я вижу, я слышу!». и рождалась треклятая смерть в пониманиях, сказанных свыше… смерть четвертая – в первой любви, в том, что ты не один на планете… ну, а пятая – средний мотив: «я – один на распятой планете». шелестели шестые миры, в оптимизмах забытого сплина … осень – это печаль изнутри, а сентябрь – седьмая кончина… восьмистишие… нет, не твое. и, сжигая, бумажные строки понимаю, что умер гольём, так банально, обычно, жестоко…. мысль девятая давит остро, смысл жизни решают спиртные, смысл смерти – вот это вопрос… ………………………….. - Вам косые виски иль прямые?
Анонимный автор 7. Порознь Не надышишься: воздух волгл, липким тюлем повисла морось. Тело к телу. Не греет впрок - души порознь. И, по шее стекая, ночь собирается у ключицы. Раскричаться бы во всю мочь - не кричится; или восемь златых сменять на копейку девятой жизни, да и ту ростовщик с меня вскоре выжмет. Воздух влажен, из двух теней вырастает по черной розе - Каждой медленно в нас темнеть, только порознь.
Анонимный автор 8. В тридевятом - злей красным зарево-свет: там бессмертье Кащей разбазаривает,
где от слез и до драк - все поют, где пьют, пропивает, дурак, жизнь за жизнею, ведь уже старый шут - а извилин нет, вот еще пару штук утопил в вине, а напьется — смотри: скачет по лесам, прячет жизни свои — где, ты знаешь сам, от Кащея бегом дует заяц всяк: ведь бессмертный он - дурью мается...
Анонимный автор 9. Надо же... совпал... 10 минус два плюс один. вал, блин… * смысл… усталость… кино плюс 0,5 девять, Фредерико! * Каисса, е2, твою, е4 Ты – десятая! Давай за пивом! * Зубы почистил? С 9-ым? Ай да фторо-молодец! * контрл 9 м-да(
Это, конечно, трагедь... И Графа не подвела, и с темой я оч старалась... но нет ... то есть нонет получился, 9 (девять)шедевров, ни больше, ни меньше. Приём окончен. Голосим.
В шорт - 3.
1, 5, 9
Эми, тема классная, 100% - блицевская, гнать мысль мона в любую сторону: юмор, экзистенция, фелинология, наконец)) короче, мерси и дзякуй) п.с. надо Алексу предложить предложение) : две(три) блицевские победы (количество участников до 10) приравниваются к одной, стоящей внесения на доску почета )
Сегодня разбудить его уже не удастся никому ))))) Отошёл....
4, 9 Товарищ аноним 4, в одной строке споткнулась о ритм, захотелось прочесть :"немного ниже звезд", как вариант. Нонеча еще и 29 - сплошная мистика. Успехов.
№ 7
1,4
Cейчас будут результаты
1 Валерий Носуленко 11 2 Радоснова Елена 1 3 Радоснова Елена 1 4 Николай Бицюк 111 5 Павел Сердюк 1 6 Олег Юшкевичь 1 7 Анастасия Гурман 1 8 Татьяна Смирновская 1 9 Олег Юшкевичь 111 Победила дружба между Николаем и Олегом.
Спас. конешно, но может прав Олег в вышесказаном. Блиц 63 какой классный был, значит могём, один бал проиграл, но кайф был ещё тот. Если конешно дружба, то пускай!
но тока дружба! еще Настин и Валерин экс понравились) Эми, спасибо еще раз
А кто им виноват, что не отголосили? Был бы квартет...
Победителям немедленно заглянуть в кошелёк! С Флудилища вам отсыпано денег.
от спасибо!
Весна - не моё время. Но здесь можно старые стиши, так что... Согласно только что пройденным тестам (в количестве трёх удивительно однообразных), холерика во мне немного больше остальных. От холерика: Право уйти. http://www.grafomanov.net/poems/view_poem/171710/ ... И это моё дело - решить, как, - В постели ли старческой и в моче, Маразмом лишённой сил завершить шаг Над пропастью самой тёмной из ночей, В жару лихорадочном ли - успеть в срок, Пока не рассыпалась пазлом смешным в грязь, Пускай я сама разочту, я, я - а не Бог, - Скажу напоследок себе чёткое: три... два... раз! И это моё право - уйти в тень, Оставив сверкнувший в последний раз след, Как звёзды уходят из яркой тьмы в день, Ведь это красиво и сильно, сказать судьбе - нет? Про грех и про мужество жить - это всё чушь, Когда каждый мускул визжит от усилия жить здесь, Когда невозможно орать, и я молчу, Пока ещё силы и воля дышать есть, Но это моё право - уйти в тень, И это моё дело - решить, как.
А дальше идут сангвиник и меланхолик практически в равных дозах. Что-то особо меланхолического я не обнаружила, так что следующее - от сангвиника: Неожиданно http://www.grafomanov.net/poems/view_poem/169085/ Высуну в окно голову, - Пусть проветрится. Сверху мне смотреть здорово, Как Земля вертится. Люди-паучки снуют, Ткут свою Паутину липкую. Я смотрю, - как салют навыворот, Разлетаются Разноцветные Машинки, Улицами скользя...
Только во мне движение замерло. Застыло, - Среди шумной симфонии - камерно - Пиано скрипичное. Я - точка опоры, я - ключ, Раз это я неподвижна... Но тихим своим умишком Понимаю, чувствую - это слишком... Нельзя одному - такое, Нельзя... ... я в окне - почти как на крыше. Вижу - вон, ты из машины вышел, - Звонишь - Мне. А я не могу шевельнуться под тяжестью Мира, - Земли, - Человечков, - Но медленно, плавно скольжу Наружу, наружу... и дальше... всё ниже... Земля Ближе, Ближе И Ближе, - Всё... ... вот теперь Замерли все. Вы - моя опора... А я лечу - то ли дверь, То ли выход иной, - На свет! А знаете? Смерти нет.
принято, Маргарита) удачи)
Спасибо. Удача никогда не лишняя :)))
ога)
Я - сангвиник. Больше и чаще))) Ты - Индиго, а я - Кармин... Нежно-дерзкий, беспечно-гордый, Взгляд – кинжален, укус – змеин… Вдохновенно-безумный, твердый: Ты – индиго. А я – кармин… Полюс Северный, Южный… Между - Целый мир равнодушных спин. Безнадежно горчит надежда… Ты – индиго, а я - кармин. Раствориться в тебе? Едва ли… Режу пальцы о кромки льдин. Плещет горечь в моем бокале… Ты – индиго, а я – кармин. Я пунцовой, бесстыжей масти, Безрассудство огня и вин… Ты готов умереть от страсти? Ты – индиго, но я – кармин. Все не так. Рву венец созвездий: Между нами не будет стен. Это мир ярко-острых лезвий... Ты – индиго. Но я – Кармен. http://www.grafomanov.net/poems/view_poem/182681/
принято, Ирина) удачи)
Не бойся http://www.grafomanov.net/poems/view_poem/203715/ Круги всё уже, круги всё ближе, язык пожара затылок лижет, на рельсах нервов дрожит трамвай, в заливе зреет икра цунами, и ветки сакур простёр над нами садовый, новый, бедовый май. А ты не майся, а ты не бойся. Запомни: все мы - земные оси, и каждый волос наперечёт. Смотри - вознёсся на крышу голубь, и лист раскрылся на ветке голой, и будет август, и яблок мёд.
Принято, Клавдия) Удачи)
Уж насколько я далек от прозы.. чтобы захотелось кому-нибудь показать, надо что-то совершенно из ряда вон. Имхо, это так и есть. Дмитрий Вачедин ГУСЕНИЦА (фантазия)
Открыв дверь, запечатанную кодовым замком, Миша оказался в темном тоннеле с влажными стенами, которых не касались даже пьяные. Черный тухлый воздух валом валил туда из приоткрытой боковой ржавой двери, откуда, как всей кожей чувствовал мальчик, кто-то все время на него смотрел. Тоннель надо было быстро, по-заячьи, пробежать, тогда на время станет легче – откроется узкий, круглый, как отпечаток пальца бога, внутренний дворик. Сверху там булькают голуби, где-то высоко зависло грамм двести серого неба, туда выходят тусклые, никогда не мывшиеся окна коммунальных кухонь. Все же не так страшно. Еще одна дверь, деревянная и скрипучая, ведет в подъезд, к лифту, милому, уютному лифту, непонятно как врезанному в этот дореволюционный дом. Это он сейчас едет, медленный, как бегемот, грохочущий железом, гудящий как маленький завод. Сейчас Миша любит все, что издает звуки - от грохота лифта тишина за спиной как кошка сворачивается в клубок. Еще немного страшно стоять спиной к лестнице, ведущей наверх, но стоит обернуться, и страх уходит – пустеют серые ступеньки, за разводами окна, как привидения, таращатся голуби, всего лишь голуби. Когда-то надо было опасаться подвала, но он давно затоплен теплой жижой, над которой кружатся влажные, равнодушные к человеческой коже, мошки. По этой жиже дом вместе с Мишей каждую ночь куда-то плывет. В этом лифте едет мама, возвращаясь домой, – вот она идет по набережной, заходит во двор, и – бум-бах – тут же оказывается в лифте (невозможно представить, чтобы она одна шла через страшный туннель). Иногда Миша уже лежит в кроватке, и лифты за стеной (все хорошо слышно), как шмели, все жужжат мимо цели – перелет, недолет. Потом, наконец, гудение замирает на нашем пятом этаже, двадцать мучительных секунд – вдруг пришли соседи, но каблуки дотанцовывают до их двери, в коридоре включается свет, и в проеме стоит мама, расстегнувшая пальто, и похожая из-за этого на гардемарина в плаще. Сверху детской соской, оранжевым пупырышем, торчит лампа, кнопка заехала в стену и выскочит теперь только на пятом – в лифте не страшно даже и одному. Покинув кабинку, Миша протыкает дверь длинным острым ключом, обходящимся без поворотов, она, шатаясь и проливая кровь, поддается, и тут же надо самому увернуться от соседки, шествующей на кухню в красном халате с тиграми. Осталась еще одна, шестая и последняя дверь на пути к их с мамой треугольному раю, где ветер с моря и свет, и жизнь, и колокольчатые звоночки трамваев на мосту - ключ скользит куда-то вправо, Миша входит домой. В комнате мальчика встречает город, молодая река, мост, раскинувшейся над ней изящной диагональю, чайки, за домами по ту сторону реки синий колпак собора, а у нас тут комната неправильной формы, расширяющаяся в сторону окон, отхватившая себе достаточно влажной свежести через раскрытую форточку. В этом куске торта с желтой лампой вместо розочки, бермудском треугольнике, открытом всем ветрам, Миша живет почти с рождения, так что пространство на его памяти уже успело съежиться и немного поблекнуть. Мальчик включил телевизор и начал переключать кнопки, страх смело ветром с залива, а когда соседка накормит своих тигров, можно будет и самому направиться к холодильнику. Когда мама приходит домой, разглаживает воздух и очертания комнаты, пьет чай, раскладывает свой диван и возвращается из ванны, мы с ней не гасим настольную лампу, ожидая звонка. От дребезжания старого телефона в комнате, и так из-за своей треугольности как бы стоящей на одной ноге, происходит небольшое воздухотрясение. А дальше можно спокойно засыпать под звук маминого смеха и непонятного языка – ну совсем ничего не понятно, даже не стоит пытаться, и не интересно вовсе, путь только мама продолжает смеяться. Мишина мама работает учительницей немецкого языка в другой, далекой школе, и мальчик как-то на уроке труда несколько месяцев вытачивал ей кривую и тяжелую указку, с каждым днем все больше ненавидя эту закорюку и вкус опилок на губах. В своей школе Миша изучает английский, а немецкий – что ж, немецкий относится к тем знакомым и родным предметам, принцип работы которых туманен и неясен. Немецкий язык – это что-то вроде холодильника. Однажды открылась дверца, и в нем оказался Свен. Когда звонки, поначалу редкие и случайные, превратились в ежевечерний ритуал, когда Миша выяснил, что в Германии живет человек по имени Свен, отчего-то интересующийся его, мишиным, существованием, когда город, отряхиваясь и брызгая во все стороны, начал вылезать из-под своей ледяной корки, мама спросила мальчика, не против ли он, если она предположительно выйдет замуж. Оба тогда почувствовали себя неловко, на мишин капюшон пролилась струйка с крыши, он ответил, что не возражает. Ненужность этого вопроса была тем очевиднее, что задан он был именно ему, умнице Мише, ничем не осложнявшему их жизни (за что его неоднократно хвалили), спокойно спавшему на коробках после того, как он вырос из детской кроватки – не было денег купить новую. Мальчик знал (но не чувствовал), что жили они плохо, бедно, грязно, что уже давно идет война с соседями, что мама несчастна, и их треугольное убежище шатко, ненадежно и ничем не защищено от вестей с внешнего мира. Миша не мог желать ни перемен, ни того, чтобы все осталось так, как прежде – собственное Я его скукожилось примерно в то время, когда ушел отец, а компьютера или крутого мобильника, заменившего бы ему личность хотя бы среди сверстников, у него не было. Свен прислал деньги и приглашение, мама купила билеты в Германию на конец мая. Иногда мама доставала учебник немецкого языка и садила Мишу на диван – надо было читать те чуть танцующие слова, которые оживляло прикосновение ее пальца. Мальчик справлялся, запоминая произношение сочетаний букв, но не понимал ни слова из прочитанного - через десять минут мама отпускала его, и он уходил читать русскую книгу, забираясь с ногами на стол, с которого открывался лучший вид на пролетающих чаек. Стены тихонько подрагивали от трамваев, бивших по мосту молоточками, от всхлипов подвальной жижи, от ворочания червяка в тоннеле их подгнившего со стороны подъезда, похожего на переспелое яблоко, дома. Мама уходила и возвращалась с ананасом, визой, баночкой икры, шортами, билетами в филармонию – в тот последний месяц в их треугольном мире стали появляться вещи из какой-то другой, незнакомой жизни. Соседка сменила красных тигров на синих рыб, на следующий день они улетели. В зале прибытия франкфуртского аэропорта Миша со смущенной улыбкой стоял рядом с мамой и высоким, худым, начинающим лысеть человеком в очках. Руку свою мальчик держал на серебристой багажной тележке, изображая интерес к этому чуду техники, выглядящему почти как разумное существо. Мама ни разу еще не заговорила с ним о том, как он должен вести себя со Свеном, но по ее осторожным взглядам он еще в самолете догадался, что она беспокоится за то впечатление, которое Миша окажет на ее жениха. Поэтому сейчас мальчик, внутренне сжавшись в комок, изображал какого-то малолетнего кретина, который не понимает сущности происходящих событий, интересуясь лишь этой игрушкой на колесиках – пожалуй, так было легче всем. Миша настоял на том, что он сам, один, провезет все сумки до машины, продемонстрировав Свену свою самостоятельность, угодливость и готовность к контакту. Немец много говорил, пошутил о любви мальчика к тележке, что-то спрашивал маму – даже не зная языка можно было понять, что та от волнения с трудом подбирает слова. Скоро сумки исчезли в машине, и пришлось попрощаться со спасительной тележкой – Миша, войдя в роль, полным значительности взглядом оценил машину Свена и даже провел рукой по ее гладкой поверхности, после чего между ним и немцем состоялся короткий диалог («Нравится машина?» «Да»). Мама, запинаясь, переводила. Какая-то Мишина часть отмечала то, что пролетало за окнами машины – ах, как чисто и аккуратно тут все распланировано (так бы он ответил Свену на вопрос, который так и не был задан). Гладкие плоскости разных цветов сменяли друг друга без дырок и разрывов – будь это желтые яичные поля, стены домов или заводские корпуса. Настоящий, непридуманный мальчик сидел в это время каменным болванчиком внутри этого восхищенного паяца. Свен повел вправо, через пять минут снова вправо, и машина въехала в преддверие какого-то парка – показались цветущие розовые кусты, и прямо в кустах кафе с уютными столиками. Выйдя из машины, они отправились именно туда, и через три минуты Миша по фотографиям в меню уже выбирал себе мороженое. Мама предлагала то, что подешевле, он согласился и сконцентрировался на лакомстве, с двух сторон облизывая ложку. Вокруг было чудесно – настоянный на цветах воздух, теннисный шарик солнца только что перелетел через сетку одинокого длинного облака, за кустами, подрагивая, блестело озеро. Пока мама говорила о том, как ей и сыну тут нравится, о чистом воздухе, розах, которых она не видела уже сто лет, Миша наблюдал в отражении ложки, как Свен и мама, соединенные маминой рукой (она положила ее на запястье немца), превращаются в одно существо чем-то похожее на паука. Свен предложил искупаться. На маленьком пляже не было ни души. Миша в своих синих трусах стоял по колено в мутноватой, немножко мохнатой воде. Сбоку, похлопав его по плечу, мимо него в глубину прошагал Свен - он был раздет догола, вода, чавкая, проглатывала его худую бледную задницу. Мама на берегу смеялась и что-то кричала по-немецки. Миша закрыл глаза и спрятался под воду. Свен работал в сфере финансов. Его квартира, выходившая на обе стороны дома, обладала способностью насквозь пропускать свет, так что в коридоре Миша чувствовал себя мухой, застывшей в куске янтаря. Решив жениться, немец недавно переехал сюда из маленькой двухкомнатной и новую квартиру еще почти не обжил, отчего треть мишиной комнаты занимали теперь средства для ремонта. В первый же день они отправились смотреть город, в котором по сравнению с Россией наполовину уменьшили громкость, а в шуме улиц преобладали нежные шипящие. В центре не было машин, и люди ходили по булыжным мостовым, периодически проваливаясь в ячейки магазинов, тянувшихся по обе стороны улицы сплошной чередой. Возле дерева стояли выделявшиеся бледностью и щетиной русские музыканты, один из них дергал громадную деревянную балалайку, похожую на жилище гномов-индейцев. Обойдя русское дерево, они вернулись к дому, сели в машину и поехали в супермаркет, где до краев наполнили тележку (конечно, ее толкал Миша) едой, тершейся боками о пластик оберток. Кажется, в тот первый день пребывания в Германии, в кустах роз возле озера из ложки для мороженого вылезло новое существо – Свеномама. Оно говорило на непонятном языке, а главной задачей Миши помимо беспрекословного подчинения (немец должен был убедиться в том, что мальчик прекрасно воспитан) стало следить за тем, чтобы оно постоянно было им довольно – одна голова должна была постоянно шутить, а вторая смеяться. Свиномама была довольна тогда, когда мальчик изображал, что доволен он сам, поэтому он постоянно искал предметы, к которым он, как репейник, мог прицепить свою радость – подаренные ему часы, футболка, витрина магазина, вкусный обед, мультфильм, поездка на машине. Скоро (Миша это знал) должен был наступить момент, когда он должен будет выражать радость от одного присутствия Свиномамы и ее липких прикосновений (если Свен сядет рядом и обнимет его за плечо). Ночью, в своей комнате, под едва доносившееся мышиное шуршание телевизора Миша готовился к этому моменту. Немецкая ночь оказалась второсортной по яркости звезд и луны и чрезвычайно тихой, телевизор потух, а шорох дальнего автобана стекал по стеклу окон, не проникая в комнату. Мама, домашняя, любимая гардемаринка, отделяясь от чудовища, тоже служила этому существу. Иногда она подходила к Мише для того, чтобы обдать его горячим шепотом – «скажи Свену спасибо», «поблагодари его», «будь повежливее» и снова исчезала в недрах Свиномамы. Мальчик шел по янтарному коридору на кухню, брал там чипсы и возвращался в свою комнату, по пути заходя к Свиномаме, чтобы произнести загадочное слово КАНМАН. Мама настрого запретила ему брать что-либо или включать телевизор без разрешения - слово КАНМАН, означающее смиренную просьбу, оказалось единственным немецким словом, которое он выучил за первые недели в Германии. Порой Миша не ронял за день ни слова кроме десятка КАНМАНОВ. Лежа в кровати, он ощущал себя гусеницей, способной лишь молча ползать по квартире в поиске еды, которую он с помощью КАНМАНА выклянчивал у Свиномамы. Без чувств, без мыслей, без радостей (кроме чипсов, шоколада и мороженого), гусеница, бессловесная и бестолковая толстая тварь, способная лишь жрать и испражняться. Гусеница выползал из своей комнаты и с помощью Канмана выбирался на улицу, где его ждал подаренный ему Свиномамой старенький велосипед. Красная лента велосипедной дорожки вела его вниз, к чудесным пустым зеленым улицам, где Гусеница достигал космических скоростей, к парковым дорожкам, озерам, цветам и зарослям ежевики. По дороге он заходил в пустой предпарковый супермаркет и, стараясь не смотреть по сторонам, разламывал коробку с мороженым в холодильном отделе. Сунув две холодные колбочки – с миндалем и лимонную - в карманы шортов, он быстро проходил мимо кассы под подозрительным взглядом кассирши. Подтаявшее мороженое Гусеница ел у пруда, наклоняясь над ним, чтобы помыть липкие руки в своем отражении. После обеда Гусеница возвращался домой. Свиномама разогревала ему еду в микроволновке, после чего он полз в свою комнату. Мама незаметно вышла замуж, на церемонии оказалось, что у Свена нет друзей, а его родители не стали покидать Гамбург ради какой-то русской проститутки. На семейном совете было решено, что Гусеница в конце августа пойдет в школу, где быстро и безболезненно, как положено детям, не желающим расстраивать родителей, выучит язык. У Свена закончился отпуск, мама, когда-то ушедшая на факультет иностранных языков с медицинского училища, устроилась работать медсестрой в далекой больнице, и, кроме того, поступила на вечерние курсы немецкого. Гусеница, бесцельно ползавший по квартире в дождливые дни и проводящий все время на велосипеде при хорошей погоде, так и не дождался в те месяцы, когда Свиномама потребует от него последней жертвы – влажной, скользкой, лицемерной любви. Во время маминого отсутствия – ночные дежурства, занятия немецким – Гусеница и Свен ползали по своим участкам квартиры, не решаясь встретиться в коридоре. Тогда немец-каланча и мальчик-гусеница со спокойной улыбкой на губах, игравший в своей комнате с забытыми ведрами с краской и рулонами обоев, могли стать друзьями. Этого не произошло. В июле Свен, пораженный маминой активностью, нанял детектива, который должен был следить за ее перемещениями по городу, особенно в вечернее время. Договор с детективным бюро он засунул в старый журнал, который на следующий день откопал Гусеница. Бумага попалась маме на глаза, потянулась череда скандалов – порой, поздно возвращаясь домой, мама, даже не зайдя в комнату Гусеницы, начинала кричать. Два раза приезжала полиция – один раз из-за жалоб соседей, другой из-за мелкой магазинной кражи – однажды мальчика поймали за руку. Мама, в другое время потерявшая бы покой от ужаса и стыда, этот случай даже не заметила. От Гусеницы не потребовали никаких объяснений. Через три недели после того, как Гусеница пошел в школу, со Свиномамой захотела поговорить его учительница. Аккуратная спортивная блондинка с твердым взглядом сквозь нимбы золотых очков объявила маме (она пришла одна), что их школа обладает значительным опытом интеграции учеников не владеющих немецким. Однако Гусеница представляет собой исключительный случай - за три недели он не произнес ни слова ни на немецком (что можно понять), ни на русском языке. Гусеница молчит и на уроках, и на переменах, несмотря на то, что сидит за одной партой с мальчиком из семьи русских немцев, отрешен, не идет на контакт и не реагирует на учебный процесс. Встреча закончилась советом обратиться к психологу. Вечерело, за окном фонари разливали свое молоко на асфальт и стены домов, визгливо закрывались жалюзи в немецких квартирах, отцы семейств привязывали свои велосипеды в узких двориках под крылом у чистеньких, основательных многоквартирных домов. Возвращаясь домой, мама Гусеницы незаметно плакала в трамвае русскими слезами, а за окнами проплывала Германия – размытая, дрожащая, нереальная, как детские воспоминания. Дома она сразу направилась в комнату сына и нашла его - мягкого, потолстевшего, чужого - среди груды строительного хлама, расставленного на полу в каком-то сложном порядке. Мальчик молчал, он послушно вис на маме, но заставить его промолвить хоть слово ей, несмотря на слезы и нежный шепот, так и не удалось. Свен, убежденный в том, что живет в одной квартире с проституткой и бандитом, попросил жену самостоятельно разобраться с маленьким психом, которого она когда-то родила. Он уже несколько недель смертельно боялся Гусеницы, стараясь не оставаться с ним в квартире вдвоем, подозревая, что этот ребенок выслеживает его, смотрит в замочные скважины, выглядывает из-за углов и ловит его дыхание в глубине комнаты. Наверное, так оно и было – теперь уже Гусеница червяком ворочался в самом гнилом углу квартиры, не живя, но равнодушно наблюдая за чужой жизнью, как то существо в России, в их доме на набережной. Порой ему казалось, что это он сидит там в тоннеле и лупит глаза на пробегающих мимо детей, желая высосать их смех, - толстый, трусливый, желеобразный, уродливый, до тихого писка придавленный громадой дома. Осень пришла свежестью, будто руку опустили в ведро с колодезной водой, Миша несколько раз в неделю ходил на прием к русской девушке-психологу с вполне осенней фамилией Кострова, больше жалевшей мальчика, чем пытавшейся извлечь невидимую пробку в его горле. Мама готовилась к переезду – уже была найдена квартирка на двенадцатом этаже в доме с желтыми балконами, на цыпочках стоявшем среди тихого квартала, доходившего ему лишь до колен. Миша перестал ходить в школу, зато начал бегать по утрам с девчонкой-психологом, незаметно полюбившей его за прозрачность глаз и мудрость молчания. Пробегая мимо его дома, она слала наверх звонок, и, пока мальчик спускался по лестнице, скакала на одном месте, смешно задирая ноги. Потом уже вдвоем по ржавой листве парковых дорожек они вычерчивали окружность, более всего напоминающую воздушный шарик, и возвращались назад – она к своим немногочисленным пациентам, он в свою дыру, прогрызенную в дальнем углу квартиры. Ситуация со Свеном разрешилась вполне благополучно – был заключен договор, согласно которому Свен не будет подавать на развод (иначе маме и сыну пришлось бы тут же вернуться в Россию), если ему будет оплачен поиск и приезд новой жены – на этот раз тайландки или филиппинки. Мишина мама пересылала Свену с каждой зарплаты по двести евро, на жизнь вполне хватало, а главное – потерпеть до получения немецкого гражданства оставалось всего год или два. Теперь они жили вдвоем, как когда-то в России. Порой ранним утром, когда направление стен еще зыбко и неясно, и сами границы комнаты едва успевают сомкнуться после пробуждения ее обитателей, Мише казалось, что они снова живут в треугольнике - наконечнике летящей над городом стрелы. Возможно, они просто перенесли с собой на новое место геометрическую форму жилища, как дикие пчелы или моллюски. Вот только снова закрывая глаза, Миша не чувствовал теперь ни черноты, ни гнили – ни у подножия дома, ни в себе самом. Мама уходила на работу, а мальчик включал телевизор или ехал на велосипеде в библиотеку, куда мама записала его со смутной – и сбывшейся - надеждой. Дома нагибались над ним, склоняли свои головы, рассматривая его тысячью окон, а вверху, полосой по серому небу, шла настоящая дорога, по которой он, кажется, и двигался, а внизу – лишь его отражение. Из библиотеки он отправлялся к психологу, писавшей по мишиному случаю научную работу – все больше погружаясь в ситуацию, она начала ненавидеть его маму. Но впервые мальчик заговорил не там, а дома, да и сделал он это не без сожаления – теперь ему казалось, что речь переведет его из ряда необыкновенных, чудесных детей в компанию обычных говорливых пустозвонов, на которых он достаточно насмотрелся за несколько недель в школе. Вдруг, начав говорить, он лишится общества фрау Костровой. Заговорил Миша, вернее, теперь уже Михаэль, конечно, по-немецки, что ему самому казалось совершенно естественным – не этого ли от него хотели взрослые? По-русски он больше не говорил никогда, хотя и мог читать русские книги – что-то сломалось в гортани, перелом невидимой косточки не позволял ему теперь произносить буквы «ы» и «щ», смягчать согласные и делать твердой «р». Психолог, которую звонок мамы Михаэля заставил подскочить от радости, записала вечером в свою тетрадь: «Лишь исчезновение почвы для конфликта и возвращение «status quo» во взаимоотношение матери и сына сделало для него возможным использование речи для общения. Давление, стресс, страх, вызвавшие блокировку речевой функции, имели и еще одно следствие: период молчания стал в некотором роде инкубационным периодом, во время которого шла перестройка речевого аппарата под структуру немецкого языка». Отставив карандаш, она подумала и дописала в скобочках: «мать, сука, все же добилась своего». Скоро город уснул, неся на ладонях мальчика и его маму, Свена, спящего рядом с приглашенной в гости шоколадной кандидаткой в жены из далекой южной страны, психолога Кострову, многих других, перекатывающихся в его руках как горошины. Где-то в России, отряхиваясь от известки и гнили, из подвала вылезла гусеница, медленно доползла до маленького круглого дворика и взмыла в небо, превратившись в ангела.
Дмитрий Вачедин Пальма в огне Никто не знал, из какой страны он приехал, ясно было только, что там всегда светило солнце, росла душистая паприка, и еще совсем недавно там, в зелени, свистели пули и ломали стебли, похожие на музыкальные инструменты – флейты и дудки. Кто стрелял, и зачем – отсюда было не разобрать. Впрочем, даже если бы кто-нибудь и спросил его, то разве запомнишь все эти имена стран, оставшиеся от разбившейся на части - подобно огромному арбузу, упавшему на пол-Югославии. Есть иностранцы, которых сразу хочется спросить, откуда они приехали, узнать, как на их языке будет звучать слово «вода» или «любовь» и как им нравится Германия. У них любопытные глаза, мягкие руки и немного неловкие движения, словно они прибыли с планеты с другой силой гравитации. Есть и другие иностранцы – они ходя по земле очень уверенно, никогда не улыбаются, и если один из них идет в твоем направлении, хочется сделать несколько шагов в сторону. Ни у кого не возникает желания что-то у них спросить, ни о их Родине, ни о том, как они оказались здесь – в голове непроизвольно возникают образы подделки документов, нелегальное пересечения границы в грузовике между ящиков, прокуренные помещения без окон где-то на заднем дворе дёнэрских. Подозрительный и опасный мир. Мир, к которому – в этом не было сомнений – принадлежал Милош. В супермаркет он приходил минут за двадцать до начала смены, то есть, где-то без двадцати десять вечера, в темном помещении бывшей столовой, где ждали прихода Эмми наполнители полок, он садился всегда один, не курил, не листал «Bild», не принимал участия в разговорах. Сидел, напряженный, прямой, словно неопытный охотник в засаде, да, как ребенок выдувает мыльные пузыри, создавал вокруг себя вакуум – любой человек, севший к нему ближе, чем на два метра, начинал чувствовать беспокойство и желание отойти в другую часть зала. Женский голос по громкой связи объявлял покупателям о закрытии магазина – это был знак, тут же появлялась Эмми и выводила свою команду в огромный, как аэропорт зал, где свет слепил глаза, а то слева, то справа проносились грохотавшие как скоростные поезда тележки. Не обращая внимания на начавшуюся суету, с торжественным и немного виноватым видом рассматривали полки последние покупатели – супермаркет начинал жить своей ночной жизнью, после дневного выдоха следовал жадный ночной вдох. Со складов подвозили огромные, как туши мамонтов, запакованные в полиэтилен тележки с товарами. Эмми решала судьбу каждого на вечер – кто-то шел к колбасам, кто-то к сырам, а был еще алкоголь, консервы, сладости, деликатесы, кофе и так далее. Получивший задание работник шел к своей тележке, вытаскивал ножик и стаскивал с нее шкуру – пластмассовую пленку, закрывавшую коробки с едой. Потом и начиналась собственно работа – надо аккуратно заполнить товаром пустые места на полках, положить на место того, что было съедено то, что еще только будет съедено, потому что людям для всех их глупостей, плохих и хороших поступков, страхов и боли, любви и творчества, побед и поражений нужна еда, словно это ось, вокруг которой крутится этот круглый, похожий на грампластинку, мир. Михал работал с супами. Так сложилось само собой. Ящики с супами были тяжелее всего, но Милош – Эмми это скоро поняла – предпочитал возиться с ними, нежели на более легкой работе в отделах колбас или йогуртов. Подобно некоторой части начальников, Эмми интересовалась уязвимыми местами подчиненных, чтобы использовать их в интересах дела. Супы были слабым местом Милоша: это было необъяснимо, но он любил расставлять их и этот факт Эмми, не знавшая другого способа руководства, чем наказание и поощрение, могла бы использовать. Если что пойдет не так, - порой говорил взгляд Эмми, - я отправлю тебя в молочный отдел, а на твое место поставлю Надю. Но взгляд этот вряд ли хоть раз смог донести послание шефин - Милош был непроницаем. Эмми оставалось делать вид, а может она и на самом деле считала, что делает Милошу одолжение, ставя его на супы, а хорошо работает он исключительно из чувства благодарности. В этом месте, где каждый будто отбывал четырехчасовое наказание, где каждый стоил ровно столько, сколько ящиков он сумеет обработать за смену, не должно было быть привязанностей и предпочтений. Но у Милоша они были. В этом было невозможно, да и некому признаться, но ничего интереснее и ближе супов Милош в Германии не нашел. Уже в первый рабочий день, когда Эмми поставила его на супы – просто потому, что туда ставили сильных мужчин – он ощутил, что в его руках, внутри железных банок, плещутся волны теплого и ласкового моря, в которое по локоть спустился маленький каменистый городок, и где-то в уголках глаз неясно промелькнул почти прозрачный, как бабочка, образ бабушки с большой кастрюлей. На следующий день Милош, питавшийся до этого как попало, купил первую в жизни банку супа – Hühner-Nudeltopf mit frischem Gemüse und Gartenkräutern – после обеда он лежал на кровати, рассматривая пустую банку, и пытался разобраться в собственных ощущениях. Это было далеко не самое вкусное блюдо, которое он пробовал в своей жизни, но сама суть горячей и магической жидкости, пропитанной овощами и мясом, прямо-таки кричала о заботе и внимании, которое в этот момент доставались Милошу и только ему – каждая капля была исполнена любви. Не рекламной и официальной любви для увеличения продаж, а той, настоящей, из детства. Странное чувство. Скоро Милош практически перестал есть что-либо кроме супов. Проснувшись около двенадцати, он спускался вниз, в турецкий магазинчик, из-за ящиков с петрушкой у входа похожий на маленький сад, и покупал лаваш и газету на своем языке. Приходило время первой банки – обычно легкой и солнечной, никаких бобов, куриный бульон, овощи и легкомысленные фигурные макароны. Затем он уходил на дневную работу, откуда возвращался грязным и усталым, руки в чем-то черном и блестящем. Это было время второй банки – густой и крепкой, как хороший коньяк, тут были уместны и бобы, которые, как бы это не звучало странно по отношению к овощам, всегда казались Милошу спящими, и вкуснейший, чем-то напоминающий нефтяное месторождение, венгерский суп-гуляш. Во время еды он смотрел телевизор, потом со вздохом выключал его, спускался вниз и садился в старое Audi, чтобы скоро оказаться в полутемном зале бывшей столовой, где другие читают BILD и курят, а он ждет свидания с ароматной жидкостью, в которой плеск моря переплетается с ласковым женским голосом. Через несколько месяцев работать было уже не скучно – теперь он твердо мог сказать, какой из сортов чего стоит: у него появились свои любимчики, которых он старался поставить на лучшие полки, и супы, при виде которых он не мог сдержать иронической улыбки – и кто их только берет? Оказалось, что дело тут даже не в цене среди дешевых No-Name-продуктов скрывались приятные сюрпризы, а некоторые дорогие марочные супы были пусты и лишены души – бессмысленная болтушка из овощей и животной плоти. Возвращаясь домой из супермаркета, было около пол-третьего ночи, Милош старался тут же лечь спать, но иногда, в особенно невыносимые ночи, когда мир немного подрагивает, как при землетрясении, и кажется, что вот-вот ты сам провалишься в открывшуюся щель, не оставив на земле ни слова, ни отпечатка ладони, он открывал третью банку – что-нибудь из самого любимого или какое-нибудь экзотическое лакомство вроде индийских и китайских супов. Это почти всегда помогало – можно было лечь и ощутить себя погруженным в теплую питательную жидкость, плавать, поджав колени к груди, и, кажется, даже слышать, как кто-то обращается к тебе, придумывая для тебя все новые имена и судьбы. В одну из таких ночей Милош придумал заполнить пустую стену своей комнаты, отчего-то казавшуюся ему самым уязвимым местом своего мира, банками с супами – ряды с банками должны были тянуться до самого потолка, образуя вторую стену, куда более надежную чем кирпичная. Настоящая преграда на пути того хаоса, что иногда тысячью щупалец проникал в его мир, раскачивая стены и пугая исчезновением. На осуществление замысла ушло несколько месяцев – долгих и странных месяцев возведения Великой суповой стены, после первой глобальной закупки доходившей Милошу до колен, но росшей со стремительностью тропического бамбука. После того, как количество банок перевалило за несколько сотен, Милош почувствовал себя в безопасности – как ребенок в утробе у матери. Он не смотрел фильма, в котором выяснилось, что все мы лежим в своих ванных, погруженные в питательную жидкость и смотрим сны о своей жизни, а если бы видел, вряд ли бы понял, зачем герои так стремятся вытащить из этих ванн спящее и счастливое человечество – ведь этой жидкостью была любовь, а снаружи есть только холод, смерть и бескрайнее одиночество. В день окончания строительства – банок потребовалось около тысячи – он лег в кровать, ощущая в груди нестерпимый жар любви, светясь, как светятся глубоководные рыбы, лишь под защитой тонн воды решившиеся открыть миру свой огонек. А заснув, Милош снова мягко погрузился в теплую жидкость, и время исчезло, и лопасти, вращающие мир, заглохли в вязком супе – но когда все снова началось, и он проснулся,то сразу же ощутил перемены – и наяву он продолжал пребывать в этой теплой жидкости. Милошу понадобилось минуты три, чтобы понять, что во сне его вырвало. У него был сильный жар, дышать приходилось через плотный комок в горле, на глаза наползла пленка вроде той, которой закрывали коробки на работе, мир был едва различим. С трудом добравшись до ванной он умылся, потом наощупь искал одежду, почему-то постоянно натыкаясь на банки – холодные, скользкие, гладкие, всегда довольные, пузатые как полицейские в старых фильмах. Прежде чем он потерял сознание, ему удалось пройти несколько сотен метров по миру, похожему на внутренности старого холщового мешка. - Ну что мне с ним делать? Ведь это он поджег пальму в кабинете. Зачем ему жечь пальму? Он думал, что дети не скажут, а они конечно сказали. Херр Шнекенбургер, Виталик поджег пальму! Пальма ведь дорогая. Но это ладно, ведь могла загореться вся школа! Все могли погибнуть из-за того, что мой сын поджег пальму. Ведь это глупо – никто не поверит. Милош открыл глаза и скорее почувствовал, чем увидел, что на его кровати сидит женщина в белом и что-то ему рассказывает. - Ну я-то знаю, почему он это сделал. Учитель сказал что-то обидное, вот он и поджег. Русских никто не любит. Ясно же, что если тебя не любят, надо вести себя осторожно и по правилам. Ни один человек ничего не добился, поджигая пальмы. Гете не поджигал пальмы. И Пушкин не поджигал. Даже Ангела Меркель не поджигала пальм. Как она вообще могла загореться? И почему у них стоит пальма? Мы что, в Африке? Стояла бы елка – я бы поглядела, как он бы поджег елку. Bin ich Krankenhaus? – улучив момент, произнес Милош. Горестно кивнув, медсестра ушла звать врача. - Вы ели старые консервы в последнее время? – спросил врач, будто сошедший с рекламы зубной пасты. - Старые конскервы? Да. - Все понятно. Пролежите у нас недельку… Милош уже не слушал. Старые консервы, - думал он. – Старые консервы. Как он их назвал? Старые консервы. Медсестра, ее звали Ольга, садилась на кровать Милоша по несколько раз за день, но говорила исключительно о сыне. Воспитывая мальчика одна, она хотела обсудить проблемы своего Алекса с «настоящим мужчиной». На «Настоящего мужчину», как она его видела, в больнице был похож исключительно крепкий и сильный, заросший щетиной Милош. - Что я делаю не так? – спрашивала Ольга, пристально глядя на него. – Ну нет у него отца, откуда же я его возьму? Женщина была теплой, по-фруктовому мягкой, сливовой и спелой, это прекрасно можно было почувствовать через одеяло, когда она сидела рядом и говорила. Она поймала Милоша спящим, когда не было сил противостоять, а, очнувшись, он был уже «настоящим мужчиной» - сильным, справедливым и умным, и она хотела, чтобы ее сын был похож на него. - Вот он что придумал! Решил уехать в Казахстан, – сказала она через несколько дней. – Какой Казахстан? Он родился в Германии. Никогда там даже не был. Вчера целый вечер собирал сумку – я боялась на работу выходить. А вдруг едет: Сядет на автобус, и до Польши его не выловишь. Ни один человек ничего не добился, уехав в Казахстан. Ангела Меркель не уехала не уезжала в Казахстан. Я вас прошу, вы поговорите с ним, вы скажете что были в Казахстане и ничего хорошего там нет. Я напишу вам, что ему сказать, вы запомните, а потом скажите ему – вам он поверит. Кажется, на второй или третий день пребывания в больнице, Великая суповая стена дала первую трещину. Неожиданно и не без страха Милош обнаружил, что не хочет домой – к грязной постели со следами рвоты и бесконечными рядами супов, к старым газетам и черствому лавашу, к телевизору, куда он каждый вечер нырял, чтобы вынырнуть с головной болью и пустой душой, будто там его обокрали, вытащив из него радость, печаль и любовь. А хотелось ему, чтобы на его кровати сидела Ольга и рассказывала про своего Алекса. Уже через пять дней Милоша выписали. Ольга взяла у него адрес, чтобы привести к нему сына для «мужского разговора с глазу на глаз». Вернувшись домой, Милош отправил постельное белье в стирку и сел на голый матрас – надо было торопиться. Сердце его бешено стучало. До поздней ночи под удивленными взглядами соседей он сносил вниз, на площадку перед домом, банки с супами – через десять минут вокруг уже крутились старики с тележками, и скоро дело было сделано – Великая суповая стена была разрушена и съедена. Утром Милош сделал несколько необычных покупок: во-первых, была куплена подержанная, но самая современная игровая приставка с футболом и боксом, во-вторых, из парикмахерской, где Милош стригся, он не без труда перевез домой огромную и сухую, похожую на ногу динозавра, пальму. Кроме того, в квартире Милоша оказался ящик кока-колы, чипсы и несколько стульев. Когда уже казалось, что никто не появится, в коридоре раздался резкий и нагловатый звонок – одного его человеку постарше было бы достаточно, чтобы почувствовать себя оскорбленным. Милош высунул голову из окна - звонил Алекс, за его спиной, скрестив руки на груди, стояла особенно красивая сегодня мама. Пока мальчик поднимался по лестнице, Милош вытащил из ящика и положил возле пальмы коробок спичек – а где-то внизу Ольга уже шла по улице мимо похожего на сад турецкого магазинчика, мимо и вдруг улыбнулась, вспомнив как в детстве, в Казахстане, спряталась от всех в куст смородины, и как ее оттуда прогнал чудовищно огромный паук.
Дмитрий Вачедин Стрелок небесной лазури I Все мы капля за каплей стекаем в этот илистый, вязкий, невыносимого песочного цвета, Рейн – думал Олег Павлович, страдающий от невыносимой жары, Олег Павлович, идя с сыном по набережной. Река медвежьей властной лапой, пряча свои звериные сокровища, упала меж холмов, увенчанных замками или железными вышками - они торчат, как булавки, надежно пригвоздившие бабочку – не взлететь. Спускающийся с холмов город аккуратно, по-немецки, обрывается у воды, словно отличница разделила надвое лист бумаги с помощью линейки. Июльская жара, рейнские субтропики, когда из воздуха, кажется, легче строить дома, чем дышать им. Рука Андрейки, влажная и усталая, лежала в его руке, как что-то слабое, птичье, тающее - – Мы идем домой уже, сына, домой. Wir gehen jetzt nach Hause. Hörst du? Олег Павлович в последний раз посмотрел на реку. Странно, думал он, рябь на ее поверхности совершенно беспорядочна, и кажется, что вода кипит. Проплывающие корабли хочется окунуть пальцем в глубину, чтобы они поварились, как овощи в супе. А дома Софья в вишневом переднике готовит холодную окрошку. Андрейка давно уже молчал, смешно перебирая ногами мостовую, маленький человечек, вращающий Землю за отполированные камни. Они повернули прочь от Рейна, подождали у светофора вместе с вертлявой, какой-то плюшевой собакой, нюхающей под ребрами у асфальта, и ее хозяйкой, прячущей морщины за черными очками. Когда они подошли к фонтану, до дома оставалось минут пять неспешного шага. В середине миниатюрной площади под хрустальными струями возились турецкие мальчики лет десяти. Андрейка поднял голову – - Papa, darf ich rein? Bitte-bitte! – закричал он, и откуда-то снизу, как солнце, взошли его глаза, чудесные, мудрые, ореховые, софьины, конечно, софьины глаза. Олег Павлович посмотрел на фонтан и копошащихся в нем черненьких мальчишек – обезьянки - подумал он – однако, как бы не обидели. И вода грязная. Дома отмою его хорошенько. - Очень хочешь, сынок? Но Андрейка уже бежал к фонтану, чудесной ивой раскинувшейся посреди этой странной треугольной площади, между раскрывшихся ладоней домов, магазина с выставленной на улицу корзиной шампуней, пустой дёнэрской, где на вертеле напрасно вращался румяный волчок. Что делать, Олег Павлович сделал три шага до скамейки, смахнул с нее кстати нашедшейся газетой крошки, и сел лицом к сыну. Ему тут же пришлось встать. Андрейка исчез. Ничего не понимая, он медленно, озираясь, побрел к фонтану. Выпустил сына из вида он всего на несколько секунд, этого времени было достаточно, чтобы добежать до воды и даже встать под струю, но никак не могло хватить, чтобы покинуть площадь. Тем не менее, ни в фонтане, ни на площади малыша не было. Олег Павлович стоял перед плескавшимися ребятишками, ноги его лизала вода, на белой рубашке выступали пятна от брызг. Kinder - сказал он громко и беспомощно - habt ihr meinen Sohn gesehen? Der ist…klein. Kleiner als ihr. Турчата мотали головой, один начал задавать какие-то вопросы - глупые, ненужные, но Олег Павлович уже отходил от фонтана, быстрым шагом он пересек площадь, заглянул в магазин с шампунями и дёнэрскую – везде пусто, в голове его шумело, как будто рядом пошел на взлет самолет. Несколько прохожих, бывших на площади в то время, как потерялся Андрейка, уже давно ушли прочь, новые же ничего видеть не могли. Еще раз оглядевшись, Олег Павлович трусцой побежал по одной из улиц, и догнал старушку с тросточкой, схватив ее за плечи, он начал расспрашивать ее об Андрейке, но та, испуганная, не понимала, чего хочет от нее этот русский. Оставив ее, он помчался обратно на площадь, обошел ее кругом еще раз и сел на скамейку, не зная, что предпринять дальше. Была еще надежда, что сын сам придет, вернется, шутят же дети, вот и он… но проходили минуты, каплями пота падали на рубашку, их перелистывал ветер страницами отброшенной газеты, на первой странице девушка в бикини, на последней – принц Вильям, а между ними - гримасничающий, затыкающий рукой пробоину в груди, раскачивающийся на скамейке, словно шалтай-болтай, мужчина с аккуратной бородкой. Сердце Олега Павловича как будто сжимала в своих зубах та самая плюшевая собака с перекрестка, растягивала как резиновую игрушку, ему хотелось кричать, но в горло положили камень, крик разбился об него и вышел тихим коротким воем. Турчат водные струи смыли домой - со времени исчезновения Андрейки прошло уже не менее получаса. На площадь вышла толпа японских туристов, пара фотообъективов нацелилась на фонтан, смотреть на их улыбающиеся лица было совершенно невыносимо. Вздрогнув, Олег Павлович достал мобильник. - Софья, родная, ты не волнуйся, главное, не волнуйся - Андрейка потерялся. Возле фонтана. Сейчас, Отто-Милен…Миленсдорфплатц. Да от нас идти к Рейну фонтан, пять минут идти. Я ищу его, ищу – Олег Павлович ужаснулся тому, что он столько времени просидел зря, совершенно зря, в то время, как Андрейку кто-то мог вести за руку на соседней улице. Протиснувшись сквозь японцев, задев кого-то плечом и даже не заметив этого, он, как мог, побежал по одной из трех проклятых улиц, выводивших на площадь, повернул направо, проскользнул под деревьями, воткнутыми как свечки в полукруглый венок улицы, снова направо, и вот опять та самая площадь. Вырезанная треугольным куском торта из сплошного месива домов, со сливочной розочкой в виде красной мозаики фонтана, возле которого металась Софья в стоптанных босоножках. Нижняя губа жены беспомощно дрожала. - Быстро рассказывай! Что вы делали, куда шли, как ты его упустил? - Он пошел в фонтан, к ребятам… - В фонтан? – Софья перебила его, переходя на крик, кто-то из прохожих обошел пару стороной – может, ты бы его сразу в реку бросил? Когда это было? - Сорок минут… - Звони в полицию! После этого Софья повернулась к Олегу Павловичу спиной, сделала несколько шагов и исчезла в магазине среди разноцветных колбочек шампуня и средств для отмывания, отдирания из памяти воспоминаний, от невидимой кассы доносился ее разговор с продавщицей. То, что происходило сейчас, было кошмаром, зачем-то перенесенным внутрь туристической открытки – старая площадь, фасады домов, проштампованные средневековыми датами, фальшивый клубничный фонтан. Олегу Павловичу казалось, что весь мир покрыт миллиардами ячеек, точно подходящими по размеру для четырехлетнего мальчика, и вот теперь - как найти сына, в какой мышиной норе? А если он на третьем этаже этого, петухом нависшего надо мной, дома. Стараясь не обращать внимания на странный стук несмазанного сердца, он достал мобильный телефон. Приехала полиция, и Софья, зареванная Софья, женушка моя, прости меня, девочка, - думал Олег Павлович, - в сопровождении блондинки в форме ушла домой, вдруг, Андрейку туда кто-то приведет, или сам найдет дорогу, может же быть такое. Блондинка вернулась через несколько минут с фотографией ореховых глаз и снова ушла в их общую с Софочкой квартиру, в их трехпосадочный рай. К вечеру фотографии Андрейки были расклеены по всему району. Олег Павлович вместе с двумя полицейскими бродил по улицам, ловил вырывавшуюся жену, шептал ей – дома, дома, кто-то должен оставаться дома, родная, иди домой – но она все не уходила, подпрыгивая, заглядывала в окна, кидалась к каждому, мелькнувшему вдалеке, детскому силуэтику. Почти ночью, в отделении, он давал показания полицейскому, который расспрашивал его о связях с русской мафией, олигархами, политическими врагами. - Нет, что вы, он просто зашел в фонтан… II Когда-то в юности, на даче - если подумать, то все лучшее со мной происходило именно там, в Подмосковье, над этим прудом, в котором, как муха в янтаре, застыл и лес, и поле, и горячие, пахнущие тиной, деревянные мостки, и Софья, осторожно опускающая ножку в воду - я писал стихи о лазурево-розовом цвете неба справа от меня. Я менял местами кубики слов, понимая, что никогда не смогу создать ничего подобного этой лазури, и, самое грустное, самое сладкое - никогда не смогу иметь иную цель в жизни, чем составить слова в таком порядке, чтобы из них полился розово-фиолетовый свет. Факультет журналистики, а сразу за ним молодежный журнал восьмидесятых – в армию не пустило сердце, поездка в Швецию, „Ансамбль Каравай вернул так называемых рокеров к музыке родного края“ - работа даже не казалась мне стыдной, ведь хоть со знаком минус, но мы – единственные - писали о том, чем живет западная молодежь. В столе копились безнадежные рассказы о бунте молодых, что-то среднее между ранней группой Кино и джаз-опытами писателя Аксенова - мотоциклы, ночные костры, открытые границы. О купаниях и поцелуях я писал из личного опыта, собирая его над дышащим ночным теплом, словно громадная ласковая лошадь, озером, мы пили коньяк, называя его „виски“, голыми прыгали в тягучую муть. Я женился на девушке в рваных джинсах, курившей травку, это укладывалось в мою концепцию бунта - сам я даже сигарет не пробовал. Потом пришла перестройка, я понес рассказы по редакциям, сначала что-то печатали в „Юности“, потом пошли отказы. Восьмидесятые кончились глупо и грязно. Пиши про секс – говорили мне – об озерах уже все написано. О сексе я писать не мог, жена стала изменять мне, и у любовников в моих рассказах были бы слишком конкретные черты – моя любовь и усатый кооператор в кожаной куртке, брошенной теперь в желтую осеннюю рыхлость – я выследил их в парке. На работе я впутался в скандал, слишком буквально поняв название рубрики „Разоблачения“, уволился, развелся и года три провел над озером, писал в полтора месяца по боевику для серии „Русский кулак“. „Стрелок спрыгнул с самолета сразу за чеченцем. Их парашюты болтались рядом в ночном небе. Вытащив нож, Стрелок начал разрезать стропила парашюта чеченца. Скоро тот оторвался от купола и с ужасным криком полетел вниз. Стрелок улыбнулся, держа ткань чужого парашюта в руке, и с отвращением выбросил ее вслед за чеченцем“. О лазури я даже не вспоминал. В Москву меня вернул старый товарищ - его газету купил олигарх, нужен был новый штат. Опять, ржаво скрепя, завертелись колеса того, что называется благополучной жизнью - я писал статьи, получал хорошие деньги, по мере сил участвовал в войне, которую вел наш олигарх против олигарха чужого. Однажды наш покровитель помирился с соперником и продал ему газету. Все остались на местах, уволился по собственному желанию я один. Я мог продавать себя, понимая в этом ремесло журналиста, но не мог заниматься этим каждый день; писать про русский кулак казалось мне честнее, и я снова уехал на озеро. Летом рядом со мной сняла дом газетный бухгалтер с двадцатилетней девочкой, помешанной на литературе. Девочка топила печь и ставила чайник, пока я набивал очередного Стрелка в старый компьютер и отгонял от себя мысли о Мастере и... дальше неразборчиво. Софья, девочка моя, что ты нашла во мне, одиноком, бездарном, больном, старом, привязанном к наполненной водой яме, как собака к своей конуре. Когда ты ночевала у мамы, я в полночь приходил искать твой запах к деревянным мосткам, на которых ты загорала днем, я ревновал тебя к тринадцатилетнему мальчишке, удившему рыбу рядом с твоим смуглым, виноградным телом. Я к своему Стрелку ревновал тебя, когда ты перечитывала написанное мною за день, выходил из дома только, чтобы ты не сравнивала меня с ним – мускулы, молодость, отвага. Между нашими домами было три забора, ветхих, поросших мхом, доски которых были забиты римскими цифрами, тем летом я сломал их все, я, до этого в жизни не перелезший ни через один забор. Девочка, к которой я два месяца и прикоснуться не смел… Осенью она уехала. В деревянном доме я сходил с ума от одиночества, дальше нанизывать бусины слов я уже не имел никакой охоты, тем более, что опротивевший мне Стрелок стал вдруг популярен, мне предлагали серьезный контракт. Товарищ, бывший в немецкой командировке, рассказал там кому-то, что уволился я из газеты по политическим мотивам, мной заинтересовались и предложили поработать в русской редакции пафосной радиостанции „Голос демократической Германии“ с задолбавшими еще в восьмидесятых неизменными тремя оптимистическими нотами в заставке. Условие было одно - выучить немецкий. Я вернулся в Москву, за два месяца освоил три самоучителя и гантели, представляешь, два раза ходил в магазин и покупал дополнительные блинчики, все для того, только для того, чтобы зимой придти к тебе и сказать - „поехали со мной в Германию“. Ты ходила по комнате туда-сюда - в левом углу пол скрипел сильнее - пока я с твоей мамой пил чай на кухне, все роняя ложку, с меня ручьем лил пот в этом сливочном кухонном пекле, где только голос твоей мамы оставался холодным – „А вот, представьте, Семенович, взял и женился на молоденькой, так теперь из больницы не выходит, а жена, говорят, дома не-но-чу-ет“. Ты сделала два телефонных звонка и согласилась. Летом мы были в Германии, город был усыпан розами, которые ты тайком срывала и ставила в стаканы, не из чего было пить, потому что всюду в нашей полупустой квартире с окнами на двугорбый собор, стояли цветы, и испарявшаяся вода все оставляла полоски на стекле. В редакционном буфете я ел оленину и впитывал тот опасливо-подозрительный тон статей о России, который, как выяснилось, был главным признаком демократической прессы. Ты поступила на курсы немецкого, навсегда закончила с чтением моих статей – скучно! – подожди, деточка, я еще напишу для тебя роман – завела стайку подружек, все они годились мне в дочери, пошла на полставки улыбаться миру, продавая булочки. Научила меня чувству вины за годы, за то, что увез, за болезни, за немодность, ну а стыдиться своего счастья – громоздкого, как дирижабль, я научился сам. Потом в одну молчаливую ночь, мы были в отпуске в России, да, снова у озера, перед этим ты весь день перелистывала потрепанные страницы Стрелка - оказалось, что мой отъезд ничуть не помешал русскому кулаку и дальше молотить врагов - к нам пришел Андрейка. Ты поняла это через несколько недель, стояла задумчивая у прилавка, а я скупил все твои булочки с пудингом, отвез в редакцию, ходил-раздавал, и небо было пудинговым, над Рейном носился запах корицы, а дома сделаны из миндаля. Каждую субботу мы ездили в магазин и покупали что-то для ребенка, такой вот ритуал, ты выписывала из каталога советские мультфильмы, потому что западные совершенно никуда не годятся - ну что такое губка-Боб? - и кулачки твои сжимались. III Софья не ушла, бросила всех подружек, у нее появилась ужасная привычка постукивать по столу чайной ложкой, как будто, надламывая сваренное яйцо. Странно, что для того, чтобы понять, что она меня любит, пришлось уйти нашему мальчику. Если бы я не отвернулся тогда, что бы я увидел – как Андрейка исчезает в прозрачных каплях? Прошло три месяца с момента исчезновения сына. Ни тела, ни свидетелей так и не нашлось. Олег Павлович почти каждый день приходил на скамейку у фонтана, сидел, тяжело, по-собачьи выталкивая воздух, его узнавали, в окнах шептались - колыхались занавески, родители, проходя мимо подозрительного фонтана, крепче прижимали к себе детей. В день, когда появился первый рисунок, каждый дом в городе был зачеркнут косыми линиями дождя, Рейн бурлил, словно в нем размешивали сахар, баржи уныло ползли по нему тараканьей чередой. Утром Софья подметала пол и нашла под столом в детской рисунок, сделанный цветными карандашами – синий мост над розовой рекой, человечек с зонтиком в левом углу картинки. Как Стрелок в старом романе Олега Павловича, он, будто, спускался в реку, держа над собой зонт вместо парашюта. Когда же она достала успевшую запылиться рисовальную папку Андрейки, у нее не осталось сомнений – рисунок был сделан сыном, и, что страннее всего, она его прежде никогда не видела. Сначала она ходила по дому и срывающимся голосом звала сына, быстрыми шагами из комнаты в комнату она раз пять пересекла экватор квартиры, открывала шкафы, отодвигала диван. Софья покончила с тихой надеждой, как со скучными статьями мужа – теперь она твердо знала - Андрейка жив, жив, жив. Сев за кухонный стол, она стала ждать Олега Павловича. Открывая дверь квартиры, он услышал мерный стук чайной ложки. Снова приехала полиция - рисунок был, без сомнения, подкинут, хотя никаких следов злоумышленников найти и не удалось. Установить по нему требования похитителей, сумму выкупа и место обмена ребенка также не получилось, однако, Олег Павлович вместе с женой съездил к ближайшему мосту; супруги какое-то время стояли, тревожно озираясь, на его левой кромке, потом Софья расплакалась в голос, они уехали домой… Карандаши, которыми пользовался Андрейка, нашлись тут же в квартире, после чего догадки полиции звучали все неправдоподобнее. Посоветовав сменить замки и ждать звонка от похитителей, они, подозрительно косясь на еле державшегося на ногах Олега Павловича, провели в квартире поиск тайных укрытий. Следующий рисунок с существом, похожим на носорога, и двумя десятками летящих воздушных шаров, появился через четыре дня – бумажный уголок выглядывал из-под дивана. После этого изрисованные листы Софья стала находить чуть ли не каждый день. Когда однажды, конечно, после долгих споров, почти исписанные карандаши были отнесены в мусорный контейнер, найденный через несколько дней рисунок был выполнен золотой ручкой Олега Павловича, лежавшей потом на полу волшебной палочкой. Исчерканный Чебурашка, шедший за руку с мальчиком – Андрейка был ознакомлен с мультфильмами из каталога – был так страшен, что новый набор отличных цветных карандашей был куплен на следующий же день. Каждый вечер Софья, что-то напевая, точила карандаши и клала их в андрейкину комнату, чудо тихо вошло в жизнь супругов, стало обыденным ритуалом, как опустить на ночь жалюзи. Первым о том, что Андрейка погиб и стал духом, осмелился сказать Олег Павлович. Софья побледнела, губа ее снова задрожала, как в тот день перед не упоминаемым в семье клубничным фонтаном, спать мужа она прогнала на диван. На следующий день было решено найти ясновидящую, экстрасенса, шамана, ну хоть кого-нибудь, кто объяснил бы происходящее. Экстрасенс – молодой человек в шелковой жилетке с восточными буквами и – что совсем не лезло ни в какие ворота – такое же бородкой, как у Олега Павловича, вызвался провести ритуал изгнания духа малыша. Его осторожно пригласили на семейный совет, проходивший на кухне. Олег Павлович сидел, согревая пальцы чашкой, растерянный, похудевший за последние месяцы, переставший, с тех пор, как судьба вывела его за рамки схемы неудача-озеро-следующая неудача-озеро, различать общий узор своей жизни, надеявшийся только на то, что в России не настанет демократия, потому что тогда не будет и критических статей, его уволят, и придется вернуться к Стрелку, вечному Стрелку, сжимающему русский кулак – а сжимать его больше не хватало сил даже в воображении - поднял умоляющие глаза на жену. - Не надо. Спасибо. Ничего только не делайте, прошу вас, не делайте ничего – губы Софьи были сжаты бледными склеившимися лепестками, облетавшими из стаканов в то первое, чудесное лето. Олег Павлович повез экстрасенса домой в соседний город. На обратном пути его занесла вьюга, настоящая русская вьюга, колеса машины завязли в рисовой каше, когда он остановился на аварийной полосе у обочины. Он попробовал закрыть глаза и отдышаться, представить, что он та самая первая рыба, вылезшая на сушу из озера, та, первая, научившаяся дышать. Через десять минут это подействовало, вьюга прошла, никаких следов снега, да и, если честно, откуда ему взяться в немецком октябре. На следующий день Олег Павлович остался дома, тело его приобрело странную ватность, отчего-то он чувствовал себя полым, пористым, словно подбрюшье у грибов, который он когда-то собирал в темных русских лесах. Через несколько минут после того, как Софья уехала за продуктами, к нему на его диван, подошел тихо вошедший в комнату Андрейка, взобрался на горбунка, получившегося из его сложенных коленей. Олег Павлович беззвучно заплакал: - Где ты был, сынок? Где же ты был? Андрейка отвечал, что почти всегда был тут, рядом, а иногда где-то еще, где разливался фиолетово-розовый свет, стелилась под ноги волшебная лазурь.
Здорово! Вот тоже его: Пару недель назад я в виде эксперимента написал рассказ для фантастического конкурса. Написал за ночь, так как срок сдачи подходил, а хотелось использовать идею. Потом организаторы продлили сроки, но дело было сделано. Он и так не очень хороший, да еще, чтобы уложиться в рамки, мне пришлось его безбожно сокращать. В любом случае под кат следующим постом я засуну его полную версию, а если кто хочет почитать на черном фоне в урезанном виде - можно пройтись по ссылке: tsarkon.ru/tsarkon/2009/spring-2009/index.php P.S. Самое удивительное то, что мне на самом деле 26 лет. :)
Снегирь в метро Москва, июль 1990
Мальчик, круглотелый карапуз, уже довольно продолжительное время стоял на карнизе и кривлялся, растягивая во все стороны похожее на курносый китайский чайник лицо. Снегирь наблюдал его с улицы, вглядываясь в проем окна, он чувствовал, как по телу его разливается медленная, упругая ярость. Когда выносить издевки сорванца уже не хватало никаких сил, тот выхватил откуда-то погремушку, и начал неистово трясти ею, поливая все вокруг струей пронзительного, едкого звука. Снегирь поднял руку, заслоняя лицо, и от этого движения проснулся. Встал с дивана, проковылял до телефона - левая нога во время этого мучительного послеобеденного сна затекла - и взял трубку. - Товарищ полковник? - Слушаю. - Это Кондратьев из института, - говоривший захлебывался, тараторил и одновременно старался говорить как можно тише, как и многие, кому приходилось звонить Снегирю из мест, где их могли услышать. - Тут вот такое дело, даже не знаю, как описать... Мельхиоров в своей лаборатории открыл что-то, что следует немедленно проверить на соответствие... Вы понимаете? - Кондратьев, вы ученый, или вы - манная каша. Что именно открыл, какой Мельхиоров? - проговорил Снегирь, тут же вспомнивший Мельхиорова, главного героя институтского скандала четырехлетней давности. - Мельхиоро-ов, ну Мельхио-о-оров же, - жалобно ныл звонивший. - Из лаборатории генетики коммунизма. - В любом случае я вас больше не курирую. Никто не курирует. Отдел закрывается, - резал Снегирь, все вспомнивший Снегирь, постаревший за последние месяцы лет на пять. Люди уходили из органов, отдел закрывался. - Сами теперь... - добавил он с язвительной яростью и тут же осекся. А что, собственно, сами? Сами занимайтесь исследованиями? Так они сами и занимаются, ведь не полковник Снегирь глядит за них в микроскоп. - Сами теперь проверяйте на соответствие! Снегирю было все ясно. Разговор можно было закруглять. - Это дело государственного значения, - юлил Кондратьев. - Возможно, от этого зависит будущее идеи! Нельзя, чтобы исследования такого уровня продолжал вести Мельхиоров, чье поведение и чьи высказывания неоднократно осуждались коллективом. Только не Мельхиоров! Его надо немедленно отстранить, а нам - с вашей помощью - надо немедленно во всем разобраться. - Что же вы такого ненадежного человека поставили на главное идеологическое направление? - Снегирь придал голосу побольше иронии. Приехать в институт и набить Кондратьеву морду напоследок, что ли - подумал он. - Стоит ли время терять. Все прошло и быльем поросло. - Товарищ по... - Кондратьев не успел довизжать, брошенная трубка сердито чавкнула, и стало тихо. Мельхиоров, дылда Мельхиоров, был одним из самых талантливых ученых института, да что там говорить, самым талантливым - хоть и выглядел при этом как декадент, разлагающийся элемент, шпион английской разведки из кино. Высокий, плоский как вяленая рыба, с непостижимым желто-коричневым цветом лица, какой-то женской стрижкой, сноб и эстет, любимец студентов, огромные очки и небывалые растянутые женские свитерочки. И вместе с тем не голубой - полковник читал его папочку, собранную предшественником Снегиря, идиотом, который вознамерился сделать Мельхиорова осведомителем - да таких надо обходить за версту. Он же гений. Именно на таких птицах держится государственная безопасность - это Снегирь хорошо понимал. А тот, кто сам идет на контакт, доносит, лепечет - какой с них толк: не о стране заботился Кондратьев, а о себе, позавидовал открытию, захотел возглавить перспективный проект. Предшественника Снегиря, старого куратора, Мельхиоров, тогда еще аспирант, послал на три буквы: передавая пост, тот завещал гнобить Мельхиорова что есть сил. Гнобить не потребовалось, все сделали коллеги. Не институт, а гадюшник. Мерзость какая. Четыре года назад Мельхиорова пригласили в Швецию - читать лекции, исследовать, на каких угодно условиях, шведы смотрели на Мельхиорова как мальчик на шлем Гагарина. Снегирь, долго думавший над этим вопросом, постановил его отпустить - он чувствовал, что тот не сбежит. Человека, с удовольствием носящего женские вязаные свитерочки, не купишь за кока-колу с гамбургером, если не запрещать ему корпеть над пробирками и выступать по всему миру. Однако курятник решил по-другому, в институте начался переполох, сопровождаемый многоуровневой интригой, в результате которой Мельхиоров ни в какую Швецию не поехал, а стал заведующим отделом генетики коммунизма, самого гнилого и богом забытого участка института. Сам отдел возник как реакция на реплику впавшего в маразм генсека, когда-то посетившего институт - мол, "а может ли генетика помочь нам в создании настоящего коммунистического человека?" В институте потешались, что следующим распоряжением главы государства станет введение расовых законов и открытие лагеря в Освенциме, однако, отдел пришлось открыть. Заведовать им назначались бездарные, но идеологически безупречные старики, из упрямства не желавшие выходить на пенсию - всем понятный сигнал, институтская черная метка. Так было до Мельхиорова. После его прихода, к нему, в отдел, в котором еще недавно мерли от тоски мухи, перешли лучшие сотрудники института. Снова вспыхнул скандал, и тот же Кондратьев жаловался тогда Снегирю на утечку мозгов, но проницательный полковник не стал препятствовать переходам. Он догадывался, что там, предоставленный самому себе, в этом отделе, где не ясно было, что изучать и как за это взяться, Мельхиоров сможет заняться свободным творчеством и подарит государству... Что подарит Снегирь не знал, но это должно было быть что-то очень важное. Очень. Однако со страной, которой полковник Снегирь предвкушал подарить научные достижения подведомственного института, начали происходить странные вещи - сверху что-то треснуло, и вниз поползли щели, в которые дул чужой и пьянящий воздух. Полковник с тоской смотрел телевизор, держался подальше от журналов, печатающих то, за что пару лет назад отправляли на принудительное лечение, лица у коллег и самого Снегиря стали растерянными. А на улице - улыбочки, разговорчики, интердевочки. Откуда-то повылезала всякая дрянь и мразь - но на этот раз сделать ничего было нельзя. И в подтверждение мыслей Снегиря, вернувшегося на диван, из комнаты дочери раздался скрип инструментов, и сильный голос с магнитофонной пленки провопил "Марш-марш левой. Марш-марш правой". Полковник не любил этого, в галифе, Бутусов-Мудусов, но он был хотя бы понятен - это типичная контра, враг, колчаковец - откуда только нарождались у советских людей эти типчики? К новому же увлечению дочери, ломающемуся пидорку, поющему про белые розы, Снегирь относился с каким-то иррациональным ужасом - не было лучшего знамения, чтобы понять, что стране пришел конец. Однако мысль о нем вновь привела Снегиря к образу Мельхиорова - но тот-то хотя бы не педик, проверяли - вздохнув, он поднялся с дивана. В институте, который по летнему времени должен был бы стоять полупустым, царила вакханалия. Нет, центральный корпус был по-прежнему гулок и чист, но по мере приближения к отделу генетики коммунизма - в рукаве здания - Снегирь все больше чувствовал присутствие, движение и столкновение каких-то вихрей. В закрытом кабинете, мимо которого прошел полковник, двое кричали друг на друга, в коридоре испуганно шушукались стайки бледных лаборанток, немолодой полный мужчина промчался навстречу Снегирю, едва не сбив его с ног - при этом лицо его выражало полнейшее спокойствие и сосредоточенность. Возле эпицентра стихийного бедствия полковник увидел Кондратьева, штопором крутившегося в группе молодежи из команды Мельхиорова. - А, полковник! - закричал он. - Вы-то мне и нужны. Мельхиоров заперся и не подчиняется руководству института. Мы вызываем милицию. Снегирь знал за Кондратьевым эту склонность к переходу от заискивания к хамоватой фамильярности, и не любил ее. Молча он дошагал до того места, где Кондратьев боролся с молодежью, и обнаружил там только Кондратьева - все остальные предпочли рассосаться по коридору. - Кто у них главный? - тихо проговорил Снегирь. - Мельхио... А! Вот он, Антипенко! Заместитель Мельхи... Тобой интересуются органы, Антипенко! - Вытянувший вперед палец Кондратьев торжествовал. - Товарищ Антипенко, пройдемте побеседуем. - обратился Снегирь по направлению пальца. - Беседа с вами наедине будет неоднозначно воспринята моими коллегами, - нагло заявил Антипенко. - А если я прикажу арестовать Мельхиорова, это будет как воспринято? - вскипел Снегирь. - Черт с вами, пойдемте все. Может, получится обойтись без милиции. Кондратьев, вам органы поручают охранять дверь, ведущую к Мельхиорову.
Через десять минут Снегирь, сидящий напротив пятерки лаборантов мятежного Мельхиорова, пытался привести в порядок свои мысли. Услышанное казалось полным бредом, если бы Снегирь не был наслышан об эксцентричности Мельхиорова, он бы подумал, что над ним издеваются. Кто откажется пнуть издыхающего льва? - То есть, вы утверждаете, что в течение четырех лет свободных исследований вы вместе с Мельхиоровым изучали генетику коммунизма? - Снегирь никак не мог понять, кто выставляет себя здесь дураком. - Почему вас это так удивляет? Так называется наш отдел, - Антипенко был ощутимо взволнован, но мыслями находился явно далеко отсюда. - Наш академик передает всю нашу рабочую группу под начало Кондратьеву. Я прошу вас, не позволяйте этому случиться. Он убьет проект. - Какая нахрен генетика коммунизма? Нет никакой генетики коммунизма. И коммунизма не осталось. Просрали коммунизм, - Снегирь чувствовал себя глупо, но от этого еще больше распалялся. - Именно. Оказалось, что современная генная структура человека противоречит концепции коммунизма. Но только в ее нынешнем состоянии. На самом деле все, что интуитивно сформулировал коммунизм, заложено в человека изначально. Труд, общественный долг, справедливость, гуманизм. Практически весь моральный кодекс строителя коммунизма по списку, - вы же его знаете наизусть. Мельхиоров проводил небольшое исследование, просто чтобы отвязались, но был потрясен результатами. Быть коммунистом - генетически, это естественное состояние каждого. Проблема в том, что большинство генов коммунизма заблокированы. - И кто их заблокировал? Антанта? Рейган? На полковника КГБ Снегиря смотрели пять пар серьезных и ясных глаз. Заговорила девушка, блондинка с заостренным носиком, придающее ей внимательное и лукавое выражение. - Природа и естественный отбор. Коммунизм - это вершина эволюции, и до его достижения общество должно было пройти через все этапы - феодализм, капитализм и так далее. Как только человек пришел к осознанию необходимости коммунизма, природа подсказала ему путь снятия блокировки. Я прошу вас, не отдавайте нас Кондратьеву, - добавила она беспомощно. - Вы знаете, я была диссиденткой, а сейчас совсем по-другому отношусь к партии. Кондратьев - не коммунист. - Кондратьев - мудозвон, - откровенно сказал Снегирь, недоверчиво глядя на ученых. - Так Мельхиоров, значит, нашел способ снятия блокировки? - Да, - снова заговорил Антипенко. - Она элементарно снимается, это как девственная плева, природа хотела, чтобы на определенном этапе она сама слетела. Практически это означает один укол. Последняя фраза застала Снегиря в дверях. Он шел к Мельхиорову. У закрытой двери отдела генетики коммунизма как муравьи копошились милиционеры - возились с дверным замком. Рядом что-то причитал Кондратьев. - Так, - проговорил подошедший Снегирь, доставая корочку. - Дело находится под юрисдикцией КГБ. Откроете дверь, и вы свободны товарищи. Как только отворилась дверь, подмышкой у полковника проскользнула Даша, та самая девушка из группы Мельхиорова. Она мигом проскользнула коридор и лабораторию, далеко впереди он услышал ее крик: - Он это сделал! Он сделал. Мельхиоров лежал на облезлом красном диване в небольшом кабинетике с портретом Ленина на стене. Рядом с ним на тумбочке лежал шприц. - Что с ним? - Спит. - Настоящий коммунист, - Снегирь улыбнулся. - Не будите. Пойду разбираться с Кондратьевым. Снегирь сидел в кабинетике Мельхиорова до поздней ночи. Там же, натащив стульев, разместилась свита первого генетического коммуниста. Еще на одном стуле лежали не поместившиеся на диване пятки Мельхиорова. Приходил врач, зафиксировал здоровый сон и нормальную жизнедеятельность организма, собрал свой чемоданчик и отбыл. В два ночи уехал и Снегирь, справившийся с соблазном поместить ученого в клинику для специальных исследований. Доверить открытие он немог никому, а если Мельхиоров обратится в коммуниста, бегать от него он не станет. Возвращаясь домой, Снегирь чувствовал в теле необычную легкость, ему казалось, что страна, и строй, и человечество в целом получили еще один шанс. Только бы не опоздать до того, как все рухнет. На следующий день выяснилось, что проснувшийся в пять часов утра Мельхиоров поприветствовал коллег, выпил чаю, после написал заявление об увольнении, собрал свои вещи и навсегда покинул институт. Указаний задерживать его Снегирь не давал - да и кто бы его выполнил? - так что Мельхиоров бесследно растворился в утренней Москве. Снова нагрянув в отдел генетики коммунизма, полковник выяснил, что ученый вел себя вежливо и корректно, идеи коммунизма не проповедовал, уход с работы мотивировать отказался. Все надежды Снегиря рухнул в одночасье - стало ясно, что никакого эффекта укол не произвел, и устыженный Мельхиоров, не выдержав фиаско, увольнением продемонстрировал свое поражение. И все же Снегирь поручил проверенным людям проследить за Мельхиоровым. На следующий день появились новости, услышав которые Снегирь вынужден был дважды переспросить: Мельхиоров устроился уборщиком в московское метро. Мельхиоров. Уборщиком. Как бы Снегирь не относился к теориям сошедшего с ума ученого, одно он вынужден был признать: укол подействовал. Спускаясь по эскалатору, все больше погружаясь в этот неживой, пластмассовый воздух, где ветры прорыли себе кротовые ходы, и в барельефах видишь что-то археологическое, будто ты в раскопанных Помпеях,и иногда кажется, что никогда уже отсюда не выберешься - спускаясь, Снегирь не знал, каким хотелось бы ему найти Мельхиорова. Было, было у него припасено объясненьице на уровне детских книжек про Ильича - о том, что разбудил коммунистический укол в эстете Мельхиорове рабочую жилку и трудовую косточку... Но зачем идти махать тряпкой в подземелье, ибо сказано - от каждого по способностям, а способности у него были на уровне нобелевки? И не было уже смысла в диссидентских протестах, в уходе в дворники и кочегары, чем грешила гнилая интеллигенция - недостроенный коммунизм, в конструкции которого очевидно была инженерная ошибка (генетическая, - сказал бы Мельхиоров) готовился рухнуть на головы всем нам, и, ошалев, люди метались в разные стороны, как муравьи под ботинком прохожего. Прибалты открыто воротили нос от всего советского, на юге резали друг друга, словно сорвались с цепи, на Украине ставили памятники Бандере.
Сказать, что Мельхиоров смотрелся нелепо, означало значительно смягчить картину - в грязной оранжевой робе, в компании двух коллег - рязанских бабушек вполовину его роста, он с невозмутимым видом сидел в подсобном помещении, дожидаясь начала своей смены, и пил кефир из стеклянной бутылки, по следам на которой можно было с лабораторной точностью определить объем его глотка. Больше всего он походил на студента консерватории, отправленного фашистами в лагерь смерти, но все еще уверенного в том, что всех евреев скоро перевезут на Мадагаскар. Увидев его хищное лицо и спутанные волосы, Снегирь не сдержался и сразу испортил свой план постепенного выведения ученого на чистую воду, уже на пороге закричав: - Мельхиоров, хватит валять дурака! Одна из бабушек, вздрогнув, перекрестилась, другая застыла с с вилкой в руке, так и не выловив котлету в скользкой стеклянной банке. Мельхиоров царственно повернул голову: - Господин Снегирь, если я не ошибаюсь? - Что вы здесь делаете? Почему сбежали? Какое действие оказал укол? - добавил полковник, не выдержав. - Садитесь. Полковник покосился на Мельхиорова и сел, почувствовав, как железные ножки под его весом причиняют невыносимую боль кафелю пола. - Утомился, миленький? - сказала котлетная бабушка. И тут Снегирь почувствовал, что устал, и нездоров, и как-то глупо и преждевременно состарился, а Мельхиоров начал говорить, и была в его словах, хоть и облекал он их в свои обычные языковые формулы, за которые любера бьют лицом о фонарные столбы, какая-то внутренняя неопровержимая логика. Казалось, что уход в метро на должность уборщика - самое естественное дело, более того, кратчайший путь к блаженству, неведомому ни полковникам КГБ, ни генералам, ни даже главным партийным деологам, продающим сейчас согласно агентурным сведениям всех и вся. - Мельхиоров, вы остаетесь верны курсу Ленина? - проговорил полковник, выручив момент, и тут же почувствовал себя идиотом. И замолк. Совершенно одурманенный Снегирь поднимался по эскалатору наверх, и было ему ясно, что он долгие годы жил не в ту сторону - а был он по большей части пьян, жаден и зол, и родная дочь имела все основания его ненавидеть. Но на следующий день полковник пришел в обычное состояние ярости, и ворвался в институт, крича, что ему нужна тысяча доз препарата коммунизма, а деньги он достанет и избавит отдел от Кондратьева. Скоро дозы были готовы, и КГБ провело операцию по изъятию контейнера одноразовых американских шприцов, а Снегирь обивал пороги больниц, где-то угрожая, где-то раздавая обещания, сдержать которых не мог - организация держалась на послнем издыхании. За следующие несколько месяцев удалось сделать инъекции восьмистам ничего не подозревавших пациентам нескольких больниц, плюс около трехсот добровольцев добыли ученики Мельхиорова - как бы то ни было, не менее половины института оказались под действием загадочного препарата. Немного успокоившись, Снегирь стал ждать - тысяча отборных коммунистов должна была перевернуть ход истории. К лету девяносто первого агенты донесли Снегирю, что большинство инфицированных бросили свои прежние рабочие места и устроились на работу в московское метро. За полгода до 80 процентов работников метро стали "мельхиоровцами". Что они там забыли? - думал Снегирь, чувстовавший, что открыл ящик Пандоры. - Это же стратегический объект. Ну и хрен с ним! - доведя рассуждения до этой формулы, Снегирь запил. Вышел он из запоя в аккурат к 19 августа 1991, когда, казалось, у страны появился шанс поднять вверх потоптанное красное знамя. И, совершенно естественно, на улицы Москвы в этот день должна была выйти "тысяча Снегиря", тысяча отборных генетических коммунистов, возглавивших путч против разрушения того, что было им свято. Однако ничего этого не произошло. Ни один "мельхиоровец" путчистов не поддержал. К вечеру начальник Снегиря вылетел из окна, пробив стекло и оконную раму. Рассмотрев осколки стекла и обнимавшее грязный асфальт тело, Снегирь зарычал и отправился в метро. - Ну где вы? - кричал он на станциях? - Где вы, падлы? Кроме испуганных глаз москвичей за ним наблюдали и другие глаза: спокойные и ясные. Внезапно на пути переезжавшего от станции к станции совершенно безумного Снегиря возник Кондратьев. - А! Снегирь! Ты думал, ты коммунистов делаешь? Ты иисусиков наделал! Вот кого! - весело и так же безумно закричал будто специально поджидавший полковника Кондратьева. - Поздравляю! Служу Советскому Союзу! Снегирь погнался было за Кондратьевым, желая отомстить ему за все, за все... но надолго его не хватило, обесиленный, он рухнул на скамейку. Проснувшись уже после закрытия метро, Снегирь увидел над собой Мельхиорова в окружении учеников. Тот протягивал ему шприц. - Сейчас. Я сам. Сам. - быстро проговорил Снегирь, расстегивая рубашку на запястье. Метро Снегирь так больше никогда и не покинул. А снаружи в это время умер Советский Союз. Чрезе несколько месяцев, в мокрую осеннюю ночь, к дверям станции "Спортивная" стали подходить люди. Раздался громкий щелчок, и кто-то изнутри отпер дверь - за какие-то полчаса вглубь спустились 318 человек. Пропустив всех, дверь снова закрыли. Если бы агенты Снегиря еще продолжали нести свою нелегкую службу, они сообщили бы, что наверху не осталось ни одного мельхиоровца. Но агенты Снегиря спали в своих уютных норах, а сам Снегирь не давал никаких приказов и не выходил на связь. Рано утром москвичи не смогли воспользоваться привычным видом транспорта - мельхиоровцы забаррикадировали все станции изнутри. Возмущенные толпы москвичей у входов в подземелье расселялись лишь к обеду - когда свою операцию начали стянутые в город войска.
|